Проехали мимо краснокирпичного, четырьмя иглами башен воткнувшегося в сизое небо собора, справа открылись ворота - из двора какой-то типографии выехала полуторка - вышли свежие газеты. Свернули, свернули еще раз... "Чужой, - думал Мишка, - если честно - то и Колька чужой..."
Они остановились, не доезжая метров трехсот до угла.
- Той же дорогой ехали, - бормотала сзади, как во сне, Файка, - той же дорогой...
Невдалеке, на Спиридоновке, время от времени с рычаньем проходил грузовик, здесь, на тихой и короткой улице народу в середине ночи было поменьше, чем в центре, но и тут гуляли - со звоном распахнулось окно, и в многоэтажном клоповнике напротив кто-то припадочно заголосил: "Ты, овчарка бандеровская, на чьей площади прописана?! На чьей пло..." - и вдруг заткнулся, будто убили его, а может, и вправду трахнули чем-то но башке неразумной - и конец разговору...
Подручные Фреда уже были приведены в более или менее официальный вид: чубы косые убраны под кепки, воротники пальто подняты, сам Фред зеленую шляпу надел ровно. Пересели - теперь в "опеле" за рулем был Колька, рядом сидел Фред, сзади поместился Михаил с двумя блатными. Мэтр-подполковник остался сутуло сидеть за рулем малолитражки, на ее заднем сиденье скорчилась в углу Файка - ее снова начинало трясти, не то виденья прошлой ночи вернулись, не то боялась дружков своих - урок, не то предстоящего... А может, и просто застудилась в лесу у обрыва... "Опель" тихо тронулся, свернул за угол и стал прямо перед подъездом, под мемориальной доской. Все полезли наружу, резко, молча, захлопали дверцы, и Мишка похолодел знакомые были звуки, привык к ним этот дом, и сам Мишка помнит, как раздавалось это хлопанье тогда почти каждую ночь... И вид бандитов поразил Кристаповича - серьезные, ответственные лица, и легкое выражение тайны и превосходства, которое связано с этой тайной, с причастностью - до чего же легко входят даже такие в эту роль! Или именно такие легко-то и входят...
В подъезде Фред резко двинул к глазам ничуть не удивившегося мужика в форме удостоверение, один из шпаны тоже показал корочки, быстро прошли на второй этаж, позвонили. Шаги послышались сразу - в половине второго ночи хозяин словно за дверью стоял.
- Кто? - голос не изменился, совершенно не изменился голос!
- Откройте, - сказал Фред как раз так, как нужно, не громче, не тише. Дверь медленно сдвинулась, ушла вглубь, Мишка на минуту прикрыл глаза все в прихожей было на тех же местах, косо поставленное зеркало под потолок, и рога, и кожаный сундуке.
Хозяин был в форменных брюках и в штатской рубашке, бритая плова белела в полутьме. Мишка совсем не помнил ем, а теперь сразу вспомнил все - голос, бритую голову, руки с очень крупными плоскими ногтями...
- Понятой, побудьте с гражданином, - приказал Фред, и Мишка опять изумился его естественности в противоположном природной сущности амплуа, и опять успел подумать - в противоположном ли? Шпана уже шуровала вовсю. На столе лежала чистая наволочка, в нее бросали сначала облигации, деньги, потом, когда дело дошло до нижнего ящика буфета, - кольца, брошки, какие-то браслеты, опять кольца, часы на неновых, скрюченных ремешках... И буфет был тот самый - с витыми колонками, гроздьями, листьями и когтистыми ногами, со множеством выдвижных ящичков. Ручки этих ящичков были точеные, похожие на шахматные пешки, постоянно они вываливались, и мать их укрепляла, оборачивая бумажками, и пеняла отцу, что у нет дома ни до чего руки не доходят, и отец всякий раз предлагал одно и то же: "А если их того... шашкой и до пояса? А?..", и мать всегда возмущалась его юмором висельника...
- Вот ваше истинное лицо, - бросил разыгравшийся окончательно Фред, когда обыск переместился в кабинет, откуда малый с мелким, тощим и пакостным лицом грязного мальчишки уже горстями таскал в наволочку побрякушки - вспыхивали камни, обволакивающе желтел металл. Перешли в спальню, оттуда Фред опять сказал издевательским тоном:
- И ведь семьи даже нет - вот оно, звериное лицо примазавшегося врага...
Кристапович сидел на стуле возле стола с наволочкой, напротив сидел хозяин. Михаил встал, обошел стол, тихо спросил:
- У вас есть оружие?
Человек поднял глаза, и Мишка отвернулся.
- Эй, кто там ходит? - крикнули из спальни. Фред и помощники вернулись. Мишка отошел к окну. В "опеле" теперь никого не было, а из-под машины едва заметно выглядывал сухумский башмак. Колька спешил, башмак дергался...
Один из вошедших в комнату бандитов держал в левой руке хромированный "кольт" с именной дощечкой - чуть прихваченным манжетом рубашки за самый край ствола, весь револьвер был тщательно протерт заранее. Фред незаметно покосился на Кристаповича - видимо, намеченный план казался ему слишком рискованным. Михаил так же незаметно расширил глаза - мол, никаких импровизаций, все согласовано с мэтром. Фред кивнул блатному, тот как бы нечаянно положил пистолет на стол. Отойдя к окну, где стоял Кристапович Михаил передвинулся, перекрывая видимость на машину, - Фред сухо сказал:
- Ну что ж, одевайтесь.
Мишка увидел, как при этом Фред сжал в кармане пальто пистолет, как напряглись кулаки и в карманах остальных. Но вмешательства не потребовалось.
Человек встал, бритая голова двигалась на вдруг ставшей тонкой в распахнутом вороте рубашки шее, глаза ползли в стороны, рука легла на скатерть, дернулась - и в следующее мгновение негромкий хлопок слегка сотряс воздух этой комнаты, где каждая дощечка паркета была знакома Мишке до последней трещинки, где, может, и до сих пор валялся за диваном оловянный солдатик в буденовке с облезлой звездой...
Когда они выходили, человека в подъезде уже не было.
- Боятся смотреть, как начальство за жопу берут, - сказал Фред. Это были последние слова, которые Кристапович от него услышал.
Возле "опеля" стоял Колька. Фред покосился на него недовольно, Самохвалов ответил на взгляд:
- Долго вы очень, я уже психовать стал, хотел сам идти...
Двое бандитов уже сидели в машине, Фред хмуро полез за непривычную баранку. Мишка с Колькой вдоль стены уходили к малолитражке, навстречу, не слишком торопясь, но и не мешкая, шел мэтр.
- Где остановимся для беседы? - спросил он на ходу.
- Мы покажем, - так же, не замедляя шага, ответил Михаил, - поедете за нами, встанем, где поспокойнее...
Словно и не было суток - снова поблескивало мокрое шоссе, снова взревывал мотор на подъемах, только мощный "опель" теперь шел сзади, раздраженно рыча на малых оборотах, а Мишка горбился за рулем паршивой блатной тарахтелки... Повернули на Дмитров - мост должен был появиться километра через полтора. Кристапович прижал газ так - казалось, сейчас проломится пол бедной машинешки. "Опель" шел сзади как привязанный - вроде бы опасаться мэтру было нечего, наволочка лежала, небось у него на коленях, но держались на всякий случай к Мишке поближе - опасались, видимо, сами не понимания, чего, и из-за этого еще больше опасались, и Фред все ближе прижимался высоким домиком хромированного опелевского носа к обшарпанному задку с давно снятым запасным колесом - может, просто прощался со своим верным "кимом"...
Мост возник в тумане сразу. Мишка, напрягшись, всей силой придавил тормоз, сосчитал "ноль-раз", отпустил тормоз и резко газанул, малолитражка, на полсекунды застыв перед вылупленными Фредовыми глазами, прыгнула вперед, и сразу за мостом Михаил развернул ее поперек долги. "Опель" дергался, было видно страшное лицо мэтра за стеклом, а Мишка уже пер им навстречу, парализуя своим явным безумием, стараясь держать правыми колесами обочину, чтобы успеть вильнуть, если Фред не успеет, но Фред успел, кривя распахнутый в неслышном крике рот, крутнул баранку, и тяжелое черное тело, проломив ограду, длинным как бы прыжком ушло в мутную воду и снова будто прошлая ночь надвинулась на Мишку.
- Ни машины, ни монеты, - сказала сзади Файка. Мишка молча вытащил из-под ног чемодан-балетку, бросил назад - услышал, как замок щелкнул и посыпались бумажные пачки, и одна сторублевка голубем перепорхнула на правое переднее сиденье. Колька кашлянул, поперхнулся, зашелся хрипом и матом. От воды шел туман.
- Провалились-таки тормоза, - хрипел Колька сквозь кашель, провалились, мать их в дых, ну, Мишка, Капитан Немо! И денежки взял...
- А я их и не отдавал, вы забыли, дураки, - сказал Мишка. Он сидел, опираясь на руль, его опять познабливало и тошнило, косое зеркало, рога и кожаный сундук в прихожей плыли к нему в тумане, поднимающемся от воды...
И ни он, ни Колька не увидели ползущего от берега Фреда с мокрой головой, по которой кровь текла, смешиваясь с какой-то речной грязью, и лишь когда разлетелось заднее стекло малолитражки, они оглянулись и увидели сразу все - ткнувшегося без сил в берег уже мертвого стилягу с проломленным черепом и сползающую по заднему сиденью, отвалившись в сторону от Кольки, красавицу-татарку с уже остановившимися синими глазами, все больше скрывающимися под неудержимо льющейся из-под коротких завитков кровью...
Потом была зима. Кристапович жил у Кольки, на стройку ездил электричкой. В феврале поехали на Бауманскую, купили "победу" на Колькино имя. А весной кое-что всплыло на подмосковных реках, да той весной много чего всплыло, а еще больше - летом... К сентябрю же Колька женился - на какой-то штукатурше из Ярославля, ремонтировавшей министерство, которое он по-прежнему охранял.
И Кристаповичу пришлось всерьез подумать о жилье - тем более, что летом умерла Нинка - за каких-то два месяца сожрал ее рак - женское что-то, вроде.
3. ВАМ ОТКАЗАНО ОКОНЧАТЕЛЬНО
Вечерами он сидел на своем низком балконе - малогабаритный второй этаж, - прислушиваясь к надвигающемуся приступу. По старому рецепту закуривал папиросу с астматолом - где-то по своим хитрым каналам доставал Колька - хрипел, успокаивался, рассматривал скрывающийся в сизом воздухе свой двор, даже не двор, а так, проезд между хрущевским пятиэтажками. Сняв очки, чтобы лучше видеть вдаль, наблюдал за одной соседкой, из примыкающей к его дому девятиэтажной башни. Крупная, очкастая, плохо и невнимательно одетая, в кривоватых туфлях на огромных ступнях, она была удивительно похожа на его мать, и он вспоминал ледяные довоенные зимы, проклятые годы, и письмо соседки из эвакуации, которое он прочел на переформировании в Троицке. "Мамаша ваша умерла сыпняком... аттестат нигде не нашли, так что извините... с приветом из города Алма-Ата, что означает "отец яблок"...
Отец яблок, думал он. Наш мудрый, великий, самый человечный, самый усатый отец яблок, думал он.
Раз в неделю приезжал Колька - в важной шапке, в дубленой шубе, на совершенно уже ни в какие представления не вписывающемся животе шуба натягивалась неприлично. Колька долго пыхтел внизу, снимая щетки со стеклоочистителей "жигуля", потом с трудом задирал голову на апоплексической шее, смотрел на балкон, часто мигая. "Давай, поднимайся, хрипел астматик, выбираясь из старого, навеки помещенного на балкон кресла, - давай, жиртрест..." Шел открывать дверь, волоча за собой рваный клетчатый плед - подарок еще к пятидесятилетию от тогдашней очередной Колькиной жены. Нынешняя, в крашеной копне сухих волос над совершенно белым, мучного цвета лицом, с широкой спиной и низкими ногами, шла на кухню, сразу принималась мыть тарелки и готовить еду - была она, при внешности самой злобной из торговок, бабой доброй и Кольке невероятно преданной - последняя, видать. Выпивали немного, Колька с большими подробностями рассказывал о делах в тресте - хотя служил он там начальником АХО, но все трудности в строительстве принимал близко к сердцу. "Это друг, - думал старик, дыша какой-то новой противоастматической гадостью, - это друг, и он может быть и таким любым..." Потом Колька начинал клевать носом, жена укладывала его подремать на часок, потом они уезжали - Колька, неделикатно разбуженный, ничего не понимал, хлопал белыми ресницами, жевал кофейное зерно, долго искал ключ от машины...
Гораздо реже заходил Сережа Горенштейн - один из новых приятелей. Познакомились еще тогда, в шестьдесят девятом, в той шумной и полной глупых надежд очереди... Для Сережки она стала первой - он некоторое время еще пошумел, и в калининской приемной, и на Пушкинской, и вывозили его однажды на милицейском автобусе за сорок километров ночью - пока, наконец, не сник, не притих, умеренно приторговывая своими поделками, довольно популярными в дипкорпусе. Что-то там такое, недостаточно выдержанное он ваял, что-то малевал, про какие-то выставки бубнил в каких-то пчеловодствах - старик этим не интересовался, детство все это, милое детство... Сам он, получив отказ, дергаться не стал, стал думать - но подоспела болезнь, и думать стало бессмысленно, нужно было доживать на пенсию по инвалидности и зарплату сторожа соседней платной автостоянки, потом - только на пенсию... "Им повезло, - думал астматик, - у меня под ногой оказалась банановая корка... Если бы не астма, мы бы еще посмотрели, кто кого - у этой уважаемой конторы с Кристаповичем бывало много хлопот, и не всегда в их пользу. Им повезло, - думал он, - им придется возиться с похоронами..." Мысли были нелепые, он сам отлично понимал, что с похоронами будет возиться Колька или собес, но ему было лень думать умно...
С Сережей подружились после того,, как обнаружилось, что Кристапович отлично помнит его еще по коктейль-холловским временам - разносторонний Сережа играл там на рояле. Кристаповичу был симпатичен этот лихой, явно неглупый и добрый еврей, весь в седых кудрях, сильно хромой красавец, непременный человек всюду, где шла эта нынешняя странная московская жизнь - на каких-то ночных концертах нового, не похожем на джаз джаза, на вернисажах в обычных квартирах где-нибудь у черта на рогах, в новостройках, на приемах у дипломатов, куда приглашали со смыслом, которого Кристапович никак не мог понять...
- Многое изменилось в семидесятые, - говорил Сережа, вытаскивая бутылку коньяка из джинсов, мудаковатых этих штанов, к которым старик так и не притерпелся. - Многое изменилось, и контора - уже не та контора...
- Контора - это всегда контора, - говорил Кристапович. - Честное слово, Сережа, вы ошибаетесь... Если бы вы были правы, и это была бы уже не та контора, мы бы не здесь сейчас с вами выпивали, а там... Где-нибудь на Майорке...
И однажды Горенштейн сказал:
- Вы были правы, Миша... Я понял - здесь нужно по-другому... И кажется, теперь есть случай... Мне нужен именно ваш совет...
- Почему именно мой? - поинтересовался Кристапович, хотя он уже догадывался, почему.
- Вы мне кое-что рассказывали о той вашей жизни... На войне и после войны... О вашем принципе ударом на удар... - сказал Сережа. - Если вы не придумаете, что сделать в этом случае, никто не придумает.
- Я придумаю, - пообещал Кристапович.
Он и действительно придумал.
...Елена Валентиновна провела август на юге, а в первых числах сентября ехала с Курского домой - по обыкновению, с одним клетчатым чемоданишкой на молнии и никуда не влезающими ластами. Отпуск удался, плавала она, как всегда, часами, вызывая неодобрительное удивление курортных дам отсутствием - почти полным - нарядов, живота, дамских интересов, наличием очков и отличным кролем. Местные молодые люди - не те, которые проводили дни, рыская в изумительных плавках по пляжам санаториев и поражая приезжих водобоязнью и буйной растительностью, а вечера сидя в машинах с открытыми в сторону тротуара дверцами, выставив наружу ноги в спортивной обуви и руки в затейливых часах, - а те, что днем делали какую-то необходимую даже в этой местности работу, а под вечер приходили к морю и сразу выныривали метров за десять... Эти прекрасно сложенные и молчаливые юноши, явно побаивающиеся женщин, и особенно блондинок, ее почему-то отличали, звали играть в волейбол, и Елена Валентиновна старалась принимать пальцами, иногда забывая даже беречь очки...
Один из этих смуглых атлетов, механик с местной ТЭЦ, разрядник, едва ли не по всем существующим видам, причем не на словах, как водится в тех краях, а, судя по плаванию и волейболу, и, правда, первоклассный спортсмен, вскоре начал приходить на этот, числящийся закрытым, пляж чаще других. Они плавали вместе, он выныривал то справа, то слева, вода стекала с его сверкающих, как котиковый мех, коротко стриженных волос, он молча улыбался ей, вода затекала за его плотно стиснутые зубы, каких она прежде в жизни не видела, вода сверкала на его ресницах, более всего подходящих томной девушке, а не восьмидесятикилограммовому грузину, вода поднималась к горизонту зеленым горбом, над которым едва возвышалась зубчатая черточка пограничного катера, и вода уходила назад, к пляжу, косыми отлогими волнами, неся редкие головы робких санаторных пловцов, зеркально отражая солнце, и в этом блеске слабо вырисовывался исполосованный балконами корпус и чье-то яркое полотенце рвалось с чьего-то шезлонга в небо - и он снова нырял, не гася улыбку и так и не разжав хотя бы в едином слове изумительных зубов.
За два дня до отъезда она привела его к себе в номер.
Соседка уже улетела в свой Харьков, заезд бесповоротно кончался, а новый еще не начался - она была одна. Он пришел в белой рубашке и, конечно, в нескладных местных джинсах. И только теперь, в темноте, она заметила, что глаза у него светлые, очень светло-серые глаза, совсем не здешнего, масличного цвета... Среди ночи на него напал кашель, он давился, зажимая рот подушкой и испуганно косясь на тонкие казенные стены. Он всего боялся, и его испуг едва не помешал всему - а она изумлялась его светлым глазам, своей ловкости и настойчивости и вообще всему - механик, Боже мой...
Дато проводил ее до вокзала, а к поезду почему-то не подошел повернулся, перебежал площадь, зажимая в руке адрес и телефон, и вскочил в раскаченный вонючий автобус, отходящий в селение, откуда он был родом она не смогла отговорить его от сообщения матери. Ночью, в темном купе, измученная прокисшим поездным воздухом и собственной трудно поправимой глупостью, она расплакалась, яростно утираясь отвратительной даже на ощупь простыней.
В нижней квартире она забрала кипу газет, какие-то счета и переводы, письма дочери из спортлагеря, таксика Сомса, плачущего от счастья, и поднялась к себе. На всем лежала сиреневая пыль. Впереди был год работы, по утрам девочки в ОНТИ будут жаловаться на мужей, кое-что описывая шепотом, будет невыносимый, темный и дождливый декабрь, и дай Бог дожить до лыжной погоды... Сомс то прыгал, то ползал на животе, стонал и припадал к коленям. Из пачки газет выпало странное письмо - конверт с цветными косыми полосками по краю, ее адрес и имя были надписаны латиницей. Обратный адрес с трудом разыскала на обороте - письмо было из Милана. От начала и до конца было написано, как и следовало ожидать, по-итальянски. Надо же, не по-немецки и не по-английски, что она с ним будет делать? Подпись была разборчива, но совершенно незнакома. "Попрошу завтра в отделе... Стеллу попрошу, она приличная девка... пусть прочтет... непонятно, кто это мне может писать из Милана... может, по книжной ярмарке какой-нибудь случайный знакомый... но я, вроде, никому адреса не давала..." Елена Валентиновна была озадачена, но в меру - бывали у нее знакомые в том загробном мире, время от времени она прирабатывала, переводя на каких-то конгрессах и симпозиумах, ярмарках и выставках, работа эта была не слишком приятная - хамство с одной стороны, безразличное презрение, как к муравьям, - с другой... Но деньги постоянно были нужны, отказываться не приходилось, более того - за такую работу боролись, и давала ей эти наряды та же Стелла, муж которой чем-то эдаким занимался не то во Внешторге, не то в МИДе, не то еще где-то... Но в Италии у нее, кажется, никаких знакомых не было и быть не могло, с ее основным немецким и вторым английским. Впрочем, черт их знает, где они там, в своем мире сказок живут.
И она, спрятав письмо в сумку, принялась разбирать чемодан, стирать, вытирать пыль - хотя бы в кухне для начала...
Стелла была на больничном и вышла только через неделю. Письмо они прочли в обед, и у Елены Валентиновны сразу как начало звенеть в голове, так и звенело, пока отпрашивалась, ехала домой, поднималась в лифте. Все ее недоумения, опасения и догадки, связанные с письмом, отлетели и уже успели мгновенно забыться - то, что шепотом прочла пораженная до заикания Стелла, не имело, не могло иметь ничего общего с нею, с ее жизнью. И, тем не менее это было, было написано простым итальянском языком и нисколько, ни капельки не было похоже на шутку! Жизнь едва заметно покачнулась, и в голове Елены Валентиновны все звенело, звенело...
Она открыла дверь и в комнате, прямо напротив, увидела в кресле Дато. Он сидел, глубоко откинувшись и разбросав нот в тех же наивных штанах. В животе его, чуть выше кустарной медной пуговицы, торчала наборная рукоятка ножа. Кровь уже потемнела на той же белой рубашке. Елена Валентиновна закричала без голоса и упала на пол в прихожей. Из-под дивана тихо завыл Сомс. В открытую дверь протиснулся человек, перешагнул через Елену Валентиновну, захлопнул дверь, прошел в комнату, сел на диван, закурил. Сомс оборвал вой и зарычал. "Но, собачка, - сказал человек, - тихо, слушай..."
- Сережка, а не выдумал все это твой иностранец? - спросил Кристапович. Окурки "Беломора", из мундштуков которых вылезали ватки, громоздились в пепельнице - старой немецкой пепельнице синего стекла с выдавленным на дне оленем. Кристапович двинул пепельницу по столу, окурки посыпались, и обнаружилось, что под ними лежит перочинный нож со штопором - а его искали час назад по всей комнате. Кристапович закашлялся, отдышался, глотнул коньяку. - А может, и не выдумал... То-то я ее уже давно во дворе не вижу... Ну, давай, давай дальше...
Месяцы этой зимы летели, как летит время во сне - тянется, тянется и вдруг все, конец, пробуждение, и оказывается, что и всего-то длился весь кошмар минут пятнадцать... Начиная с первых слов Георгин Аркадьевича "Зачем молодого любовника резать? Нехорошо, слушай, мать второй год чачу на свадьбу варит, он от невесты отказывается, в Москву едет, к пожилой москвичке, слушай, а она его финкой - а?" - начинал с этого видения, бреда, все пошло без перерывов. И сон, когда наконец приходил под утро, тоже не давал перерыва: все то же, рукоять из веселых пластмассовых колец, Георгий Аркадьевич, без видимых усилий выносящий тяжелый и длинный сверток к своей машине, и опять Георгий, омерзительная глупость его важных манер, глупость каждого движения, глупость пиджака, застегнутого под животом, выпирающим над низко сидящими брюками, глупость непропорционально маленьких рук и ног, золотых цепочек и всяких блестящих штук, которыми была со всех сторон обвешана и облеплена его машина... Время от времени он находил какую-нибудь самую идиотскую форму, чтобы дать ей понять - он твердо уверен, что именно она убила Дато, но он... ради нее... и вообще... Глупость и ужас...
На ее счастье, она уже давно носила очки с подтемненными стеклами, это была ее единственная экстравагантность, и теперь сослуживцы не замечали красных глаз, застывшего на лице страха, только женщины завидовали тому, как она быстро худеет, предполагая затянувшийся курортный роман - однажды кто-то позвонил домой, ответил Георгий Аркадьевич. Он появлялся днем, утром, ночью, открывал дверь своим, невесть откуда взявшимся ключом, часами звонил по телефону, о чем-то договаривался, грузчики вносили упакованную мебель, в квартире пахло дровяным складом, однажды Елена Валентиновна увидела его днем - шла в обеденный перерыв, брела без смысла, не заходя даже в продуктовые, и увидела его за стеклом, он стоял в ювелирном магазине и беседовал с молодым человеком в мятом кожаном пальто и огромной лисьей шапке. Елена Валентиновна вернулась в отдел, села за стол, вдруг стол уплыл в сторону, и она оказалась лежащей на клеенчатом диване медпункта, над ней было слишком крупное, близко склоненное лицо Стеллы, от непереносимого любопытства подруга даже кончик языка высунула. "Наверное, - сказал чей-то голос, - возрастное... бывает. Ей сколько? Ну видите, приливы, дело обычное..."
Дочь не замечала ничего. Прибегала, хватала сумку с барахлом для бассейна, книгу, неестественной официальной улыбкой отвечала на идиотские шутки Георгия Аркадьевича и убегала, на ходу запив холодный сырник водой из-под крана. С Еленой Валентиновной почти не разговаривала. Только однажды спросила: "Он теперь всегда будет жить у нас?" И, пока мать собиралась с силами, махнула рукой: "Пусть, я не против... Он, видимо, богатый?" Елена Валентиновна только дернулась - она как-то давно не употребляла даже мысленно этого слова по отношению к живым людям - то ли не задумывалась об их богатстве, то ли круг знакомых был такой - нечего и задумываться.
Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни - после чего она и сделала умозаключение относительно Георг, ели теперь очень поздно, часов в девять вечера - он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяку... Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал - так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.
К ее собственному удивлению, на работе никто ни о чем, кажется, не догадывался, забыли и о предполагаемом романе с кавказцем, и даже об обмороке, а Стелла не интересовалась и тем, как Елена Валентиновна намерена реагировать на письмо - тоже будто забыла, только иногда посматривала ожидающе, но Елена Валентиновна отмалчивалась.
Время от времени к Георгию приходили друзья, в перстнях, хороших костюмах, в дубленках и шапках из мехов, названия которых она не знала. Одни были похожи на самого Георгия Аркадьевича, другие на израильского премьер-министра, каким его иногда показывали по телевизору или на газетных карикатурах. Сидели допоздна, Елена Валентиновна засыпала, да и бодрствуя, из беседы ничем не понимала - назывались какие-то грузинские и еврейские имена, ругали какого-то Мераба, который всегда подводит. Однажды, проснувшись часа в два, она услышала: "Не тяни, Гоги, не тяни, я тебе говорю! Пока оформишь брак, пока полгода переждешь, пока документы подашь, пока разрешение получишь..." Другой голос перебил: "А, разрешение!.. Пока там мой инспектор сидит, мои люди будут быстро получать разрешения, это я вам ручаюсь... Я этого фоне квас зарядил на десять штук просто так, что ли? Не в этом дело, Георгий Аркадьевич, а в том, что вам еще эту агоише красавицу придется уговаривать, ей березок будет жалко, это точно... И еще мой вам совет: бросьте вы эту мебель-шмебель, все эти камешки-цепочки и прочий дрек! Вы занимаетесь серьезным делом, и не для того я ехал помогать вам из самой Одессы, чтобы вас здесь замели за какое-то фуфло! Приступайте к делу, Георгий Аркадьевич..." И снова закаркал первый голос: "Не тяни, Гоги, не тяни..." "Я ее по-своему уговорю", - сказал Георгий. Елена Валентиновна пошевелилась, чтобы скрыть это движение, перевернулась на другой бок - будто во сне. Голоса затихли, а она и действительно задремала, что-то будто промелькнуло перед нею, на минуту она что-то поняла как будто и даже приняла какое-то решение, и связала все - и то письмо, и Дато бедного, и эти мерзкие голоса - но утром все забылось, снова на жизнь наполз обычный в последнее время туман, какая-то рябь... Уже больше месяца по вечерам она принимала таблетку, а то и две тазепама, люминала, триоксазина - что удавалось достать. Иногда таблетки запивала глотком коньяка - тогда рябь и туман становились особенно густыми, жила в полусне, к тому же всю первую половину дня раскалывалась голова. Серые глаза, залитая кровью белая рубашка, смешные джинсы и рукоятка финки время от времени всплывали в поле зрения откуда-то сбоку, иногда заслоняли все, иногда колыхались где-то на периферии зрения, но совсем на исчезали ни на минуту...
На Новый год Георгий сделал два предложения: утром тридцать первого предложил Елене Валентиновне выходить за него замуж и ехать праздновать это решение одновременно с Новым годом в загородный ресторан, где, оказывается, его друзья еще месяц назад заказали столик. Елена Валентиновна посмотрела на него, стараясь пробиться через проклятый туман, остановить взглядом это прыгающее лицо, но не сумела - рябь шла волнами, с подлого лица смотрели светло-серые глаза - те самые, с мохнатыми ресницами и виноватым выражением... Она кивнула - согласилась, по этому поводу быстро выпили две бутылки шампанского - прямо с утра. Георгий куда-то исчез, Елена Валентиновна послонялась по квартире - день был выходной, дочь еще вчера уехала, кажется на какой-то зимний пикник, было пусто и тоскливо, как и прежде бывало ей по праздникам, делать ничего не хотелось - на кухне обнаружила гигантскую мутную бутыль розовой жидкости с парфюмерным запахом, вспомнила, что это принес вчера какой-то человек, сказал, что домашнее вино. Попробовала - вино оказалось прекрасное.
Разбудил Георгий, совал в лицо пластиковый мешок, вытряхивал из него блестящее платье, отливающее металлом, - такого она раньше не то что не носила, и не видела никогда. Хотела встать - покачнулась, ее едва не вырвало прямо на шикарное платье. "Э-э, дорогами Леночка, - захохотал Георгий - похмеляться надо, да? Сейчас, сейчас..." Почти насильно влил полстакана коньяку, потащил под ледяной душ, когда через час она почти очухалась - рвало ее минут десять - снова заставил выпить коньяку... Часам к семи она уже была совсем в норме, и даже весело ей вдруг стало, хотелось в ресторан, о котором она раньше только слышала какие-то неотчетливые легенды, танцевать хотелось - она все забыла, будто и не было ничего, и даже Георгий, достающий из огромной плоской коробки невиданно тонкие сапоги и ахающий - какая фирма, а, смотри, какая изящная вещь, а, - не раздражал ее, будто так и должно быть - все эти вещи и такой человек в ее квартире... "Рублей сто, наверное, сапоги", - сказала она с уважением. Дочь, которая вдруг оказалась здесь же - пикник не удался, что ли, засмеялась с выражением всего того же холодного внимания в ускользающих глазах: "А триста не хочешь? Не те понятия у тебя, мамочка, доисторические..." Сама она тоже собиралась в какую-те компанию, заглядывала в зеркало через плечо отчужденно взирающей на себя Елены Валентиновны. Георгий протянул девчонке такую же коробку с сапогами - Бог его знает, откуда он их извлекал, как фокусник. Дочь застыла, потом, пробормотав "Спасибо, Георгий Аркадич", ушла в комнату, натянула сапоги и осталась сидеть на диване, вытянув перед собой ноги, будто оцепенела...
На плечи Елене Валентиновне Георгий накинул свою дубленку. "Слушай, и то приличней, чем твое пальто-мальто..."
Перед рестораном, на стоянке, снег был сплошь гофрирован шинами, из стилизованного деревянного дома рвалась музыка, милый Елене Валентиновне запах сосен, напоминающий о прошлых, нормальных, невозвратимых зимах с лыжами в Богородском парке, мешался с тошнотворным запахом бензина и сильных - французских, наверное, дилетантски подумала она, - духов. В зале народу было полно, за дальним столиком сидели друзья Георгия, все те же, как с карикатур Бориса Ефимова. Мужчины и женщины, сидевшие за другими столиками и танцевавшие посередине зала, все были примерно одинаковые. Мужики либо напоминали опять же друзей Георгия, либо были определенно и безусловно иностранцами, которых она по непонятным и для себя самой признакам, будучи невнимательной к одежде, все же всегда безошибочно отличала. А женщины все были очень нарядны, надушены, большей частью молоды или казались молодыми, среди них не было ни одной в очках, и Елена Валентиновна даже в своем серебряном платье и дико неудобных, хоть и лайково мягких сапогах от всех остальных дам - она не терпела этого слова - сильно отличалась. Может, тем, что платье носила неумело, а сапоги тем более, может, просто выражением лица, какое складывается к середине жизни у человека, всегда зарабатывавшего на себя и зарабатывавшего серьезным и скучноватым делом...
Выпили за уходящий, за наступающий, в зале все неслось и вспыхивало, друзья Георг время от времени вытаскивали зеленые полусотенные бумажки и шли к оркестру, после чего певцы прерывали свой англосаксонский бесконечный вокализ, меняли высокие подростковые голоса на обычные хамоватые и лихо отхватывали какую-то песенку, вроде блатных, времен детства Елены Валентиновны, только еще глупее и местечковее.
Часам к четырем все перезнакомились, перебратались, Елена Валентиновна здорово охмелела от усталости и на старые дрожжи. Ее все время приглашал танцевать какой-то седой, высокий, очень элегантный, в невероятном каком-то пиджаке, со смешным русским языком. Представился, дал карточку - Георгий ничего не заметил, был уже сильно хорош. На карточке было и по-русски - секретарь, атташе, республика, что-то еще - и латиницей, от которой сразу зарябило в глазах, вспомнилось то письмо. Письмо, подумала Елена Валентиновна, вот в чем все дело, в письме, на которое она до сих пор не ответила, с письма все началось! Но тут же мысль эта забылась, уплыла, от нее осталась только тень, ощущение открытия тайной причины... К их столику подошел какой-то человек, глядя на Елену Валентиновну в упор, зашептал что-то на ухо Георгию Аркадьевичу, тот слушал, трезвел на глазах, наливался сизой бледностью - будто менял красную кожу на серо-голубую, заметна стала отросшая к середине ночи щетина. Встал, резко пошел из зала, кто-то из друзей кричал вслед: "Гоги, отдай ключи, не будь сумасшедшим человеком, отдай ключи, это же понт, Гоги!" - но он вышел, оркестр тут почему-то замолчал, и Елена Валентиновна ясно услышала, как ревет, удаляясь, машина - но и это тут же забылось, и она опять танцевала с седым дипломатом, и вдруг увидела, что у него глаза Дато, светлые в темноте, и оказалось, что они уже едут в машине, это была, конечно, машина итальянца, длинная и горбатая, как борзая, прекрасно пахнущая изнутри машина...
Утром ее разбудил звонок в дверь. Она кое-как сползла с дивана, серебряное платье валялось на полу, сапоги свесили голенища со стула, спала она прямо в комбинации... В ту секунду, когда она нацепляла очки и пролезала левой рукой в рукав халата, будто свет вспыхнул - она вспомнила сразу все последние месяцы, весь этот кошмар и фантастику, которую невозможно было представить связанной с собственной жизнью, вспомнила письмо - и снова все поняла, все причины и связи, и снова сразу же забыла понятое... Только слова из письма неслись в голове, пока шла к двери.
"...две сестры, старшая Женя и младшая Зоя. Первое время обе семьи примыкали к русскому дворянскому обществу Белграда, однако перед самым окончанием войны переехали в Италию и поселились в пригороде Милана. Месяц назад скончалась Зоя Арменаковна, а Евгения Арменаковна умерла еще в пятидесятые годы... в сертификатных ценностях, недвижимости и существенной доле их доходов небольшой фабрикации приборов для аэропланов... имею честь предварительно уведомить, как друг многих лет вашей семьи... Дж. Михайлофф, дипломированный архитектор".
Снова позвонили - длинно, бесконечно. Она, наконец, добралась до двери, открыла. На площадке стоял милиционер - она не разбиралась в званиях. Он назвал ее имя, отчество, фамилию, адрес, год рождения - все с вопросительной интонацией. Она кивала, запахивала халат, предложила войти - даже не испугалась, за последнее время привыкла ко всему, была уверена, что кончится все в любом случае очень плохо. Милиционер прошел на кухню, сел, не глядя по сторонам, на край табуретки: "Гулиа Георгий Аркадьевич, 1931 года рождения, грузин, постоянное место жительства город Поти, по профессии экономист, у вас проживал? В состоянии опьянения... тридцать восемь минут, на участке МКАД между... в результате прицеп грузового автомобиля ЗИЛ-130, груз - картофель... выброшен... грудной полости, брюшины, позвоночника в области... не приходя... паспорт на ваше имя, денег в сумме..."
Елена Валентиновна вспомнила, что вчера утром отдала Георгию паспорт, чтобы подавать заявление в ЗАГС. Она подошла к крану, налила полчашки воды, обернулась к милиционеру - лицо его уплывало, но она старалась следить за ним, сосредоточенно всматриваясь в переносицу, - спросила: "У вас случайно нету чего-нибудь от головной боли?" Милиционер молча, не удивляясь ее спокойствию при сообщении о смерти близкого человека, порылся в кармане, вынул мятую пачечку пиркофена. В это же время зазвонил телефон, глотая таблетку, она взяла трубку. "Элена? Это здесь Массимо, амбасада република Итальяно. Как Вы здоровы? Все нормальное? Элена, нужен разговор с вами, я уже не мог спать сегодня от ночного времени... Элена? Пер фаворе, алло? Элена, алло... вы слышаете?!"
Милиционер смотрел на нее грустно и серьезно. Она заметила, что глаза у него были светло-серые, совсем светлые в сумеречном зимнем свете, вяло вползающем на кухню. Макая веселенькая цветная ручка, колечками, знаете?" - сказала Елена Валентиновна милиционеру. Он не успел вскочить - она рухнула ничком, виском в сантиметре от крана мойки. Трубка моталась на растянувшейся спирали шнура, оттуда шел хрип и сквозь хрип - "пер фаворе, Элена... вы слышаете?.. О, не перерывайте, девучка, не перерывайте!.." бедный итальянец все перепутал, действовал, как при общении с советской междугородней. Милиционер положил трубку на место, тут же снял. Стал вызывать скорую...
- Кое-что я уже начинаю соображать, - сказал Кристапович. - Бедная баба, ну, влипла!.. Да ты рассказывай, Сережа, это парень свой, - старик кивнул в сторону молча курившего в углу мужика в клетчатом пиджаке с кожаными заплатами на локтях, лысоватого, очкастого. - Сосед мой, писатель-не писатель, а факт, что твой брат - отказник. Так что давай дальше, заканчивай рассказ, говори, при чем здесь ты, да будем решать, что делать...
Быстро уставший слушать непонятные и никакого отношения к ним с Мишкой не имеющие сказки - Колька уже давно умотал. Очкастый писатель приканчивал пачку кубинской махры - черт его знает, как он выдерживал этот горлодер. Сергей Ильич вел рассказ к концу, и Кристапович изумлялся давно уже он не верил в возможность таких ситуаций в современной жизни, давно уж и забывать начал веселые годы, когда гонял он по ночной бессонной Москве на "опель-адмирале" и твердо верил в возможность своего кулака и маленького револьвера, припрятанного под сиденьем, - и вот будто все вернулось...
К началу весны все изменилось настолько, что даже и воспоминаний о прошлой жизни у Елены Валентиновны не осталось. И вообще ничего не осталось. Полностью перестав спать и приобретя манеру то и дело без видимой причины плакать, а после удара затылком о кухонный пол еще и постоянные головные боли, Елена Валентиновна пошла к врачу, тот отправил ее к другому, дали больничный, еще один, потом на три недели уложили в стационар, большой парк был засыпан глубочайшим снегом, Елена Валентиновна гуляла в той самой, привезенной дочерью, от покойника оставшейся дубленке и в негнущихся, режущих под коленками больничных валенках. Глаза слипались, в кривом, ржавом по краям зеркале над умывальником она каждое утро видела свое распухающее лицо, толстела не по дням, а по часам, товарки по несчастью знали точно - от аминазина. И в один прекрасный день оказалась дома - без работы, с третьей группой инвалидности и пенсией в семьдесят рублей. Прибежала Стелла, со страхом и неистовым любопытством оглядела ее, все вокруг, сделав видимое усилие, поцеловала в щеку, оставила апельсинов на месткомовские три рубля и от себя крем "Пондз" - и исчезла. Сомс целыми днями сидел на коленях, с великими трудами взбирался, цепляясь своими беспощадно скрюченными руками-ногами, - иногда поднимал голову, смотрел отчаянно в упор, безнадежно вздыхал - не умел утешительно лгать.
А вечером приезжал Массимо, сумрачно ухал на подъезде мотор, гигантская железная борзая оседала низко к снегу, прикрывая своим распластанным телом широкие колеса, он входил - в длинной шубе, длинном шарфе, без шапки, в идеально причесанной седине. Увидев его таким, дочка тихонько сказала: "Наш Нобиле", Елена Валентиновна неожиданно для себя визгливо засмеялась, но тут же извинилась, повторила шутку дли Массимо по-английски. Дочь приходила поздно - шел к концу десятый класс, кажется, был какой-то роман, спортшколу бросать не хотела - являлась к десяти, голодная, как волк.
Так и сидели на кухне странным семейством. Массимо в сияющей голубоватым свечением рубашке и грязном фартуке Елены Валентиновны ловко готовил то спагетти, то пиццу с грибами, с ветчиной, с рыбой, продукты привозил с собой в запаянных пластиковых блоках с маленькими белыми наклейками "Березка", потом в специальной фыркающей штуке заваривал кофе "капучино", Елене Валентиновне наливал в рюмку какой-то гадости из красной упаковки - "Это очень эффективное, патентовано в Юнайтед Стейтс, против болезнь тебя, Элена..." - и начиналась ежевечерняя беседа.
Каждый раз начиналось с того, что дочь, кривовато улыбаясь - новая манера - спрашивала: "Так когда же мы отваливаем, господа?" - и Елена Валентиновна всякий раз от этих слов вздрагивала, не могла привыкнуть к бесстрашию молодого поколения и однозначности решений, хотя действительно все уже было ясно. В тот вечер, когда наконец ушел, приведя ее в сознание, грустный милиционер, они встретились с Массимо, сидели в гадком кафе у Крымского моста, вокруг были пьяные, вызывающе перекликались какие-то юные чернокожие люди, за соседним столом периодически впадал в дрему очумелый командированный, а красивый седой итальянец сразу, с первых слов вел дело серьезно.
Его друзья, очень умные и ответственные люди, предложили ему бизнес, сначала он не соглашался, он порядочный человек, его отец был главным архитектором города Милана, правда, в плохие времена, когда варварство вернулось на итальянскую землю, прикрываясь традициями Рима... Но Массимо воспитывали в Швейцарии, потом в Англии, колледж Церкви Христовой. Предложенный ему друзьями бизнес был оскорбителен для него, как для джентльмена. Все-таки его сумели убедить, он мог принести пользу многим людям и помочь законной наследнице вступить в права на свободной земле, там, где государство не вырывает из рук своих подданных всякую значительную собственность, где человек волен в словах и мыслях, в передвижениях и всяком выборе. Он имел возможность, овдовев в результате авиационной катастрофы, страшном столкновения "Боинга" с истребителем над тунисским аэродромом два года назад, помочь бедной служащей тоталитарного режима стать свободным и достойно обеспеченным человеком. Он согласился помочь ей и людям, которые были заинтересованы в том, чтобы ее доля участия в производстве аэронавигационных приборов, а также другие наследственные доходы, оказавшиеся весьма значительными к концу жизни старой армянской синьоры, - покойная чрезвычайно умно вкладывала средства, - чтобы все это оказалось в руках человека, который получит свободу и права в цивилизованных условиях. Вознаграждение - пятнадцать процентов от всех наследуемых ценностей, в соответствии с полученным от заинтересованных лиц обещанием - не слишком интересовало Массимо, правительство Итальянской республики хорошо оплачивало службу третьего секретаря своего посольства, а от покойной жены он унаследовал и кое-какое независимое состояние. Но он решил просто помочь хотя бы одному несчастному гражданину этой несчастной страны - увы, он достаточно насмотрелся райской социалистической действительности за эти полгода в Москве...
Она слушала молча, и вдруг ей показалось, что она давно, чуть ли не с самого эвакуационном самарского детства была готова ко всему этому - к какому-то сказочному богатству, к эмиграции, к прощанию навсегда с этой жестокой, ленивой, подлой страной, где местные звали ее "выковыренной жидовкой" и одобряли "Гитлера, который до вас добрался", где она всегда была второсортной, хотя на самом деле не имела даже никакого отношения к евреям - просто в глазах был томный отблеск армянской четверти крови, да непозволительная интеллигентность во всем... Ей показалось, что она всегда была готова к другой жизни, к другому миру, о котором тогда, в бараке на окраине Куйбышева иногда говорили - или теперь ей уже и это казалось? шепотом: "тетки Женя и Зоя из Италии"...
Она слушала, кивала, улыбалась светлоглазому - глаза сияли в полутьме - седому человеку со смешным выговором, а за соседним столом хрипел, давился и вздрагивал во сне пьяный командированный, и бешено плясали вокруг московские негры...
Итак, они сидели на кухне и обсуждали подробности предстоящего отъезда и будущей жизни...
В тот вечер в кафе Массимо сказал: "Но теперь, когда я увидел вас, Элена... вы не будете поверить... я наплеваю на это наследство... это правда, Элена, та ночь карнавала все сделала другое... по-другому, да?.."
Итак, они сидели на кухне. Уже давно было решено, что они поженятся, как только Елена Валентиновна окончательно оправится от своего нервного срыва, а это благодаря американскому средству должно быть не позже, как через месяц. Врачи не будут держать ее на инвалидности ни на день дольше, чем минимально возможно - их за это не хвалят. А вот когда они ее выпихнут на работу, тогда и можно будет затевать все дела с регистрацией брака - в нынешнем ее положении, подай они заявление в ЗАГС, ничего не стоит ее и в Кащенко усадить... А к тому времени Оля как раз закончит школу. И уже июль они проведут скорей всего в Испании - если лето не будет слишком жарким. Жену и падчерицу дипломата ОВИР не станет особенно задерживать.
Так они проводили вечер за вечером. Массимо обязательно привозил что-нибудь для дочки - какие-то розовые брюки, какие-то тапки, маленький магнитофон, чтобы носить на поясе и слушать на ходу... Ольга на все это Массимо, мать, новое барахло - смотрела своим обычным внимательным, запоминающим взглядом. Знакомясь с итальянцем, называлась с какой-то незнакомой Елене Валентиновне кокетливостью - "Ол-и-а..." - и мать подумала, что уже давно в мыслях не называла дочь по имени, просто дочь как должность... Внешне Ольга стала сильно похожа на Елену Валентиновну высока, большерука, большенога и, кажется, уже близорука, сходство это сама Елена Валентиновна и принимала как вполне достаточное объяснение для холодности и даже некоторой ревнивой отчужденности, возникшей между ними в последние месяцы, - да и события, наверное, на пользу отношениям между матерью и дочерью не пошли... Роман Ольга благополучно пережила, школу заканчивала прилично, даже лучшим подругам про тряпки и магнитофон говорила, что подарены новым мужем матери, богатым грузином - ума хватило сообразить - и ждала, не могла дождаться отъезда из страны счастливого детства, чем очень удивляла Елену Валентиновну. Откуда что взялось? И ведь не говорили раньше никогда ни о чем эдаком...
Для Элены итальянец привозил все более чудодейственные лекарства, и она уже действительно чувствовала себя гораздо лучше: пару раз прошлась на лыжах и - с помощью Массимо, конечно - купила абонемент в олимпийский бассейн. Подарков ей он не делал, только к первому апреля - смехотворному, как она говорила, ее дню рождения - принес колечко с синим камнем, про который впоследствии от знакомой по бассейну узнала, что это сапфир, а услышав предполагаемую цену, едва не утонула. Да еще привозил все время журналы, видимо, с дальней целью приохотить ее к красивым тряпкам, но она, рассматривая яркие картинки и восхищаясь прелестными девушками и еще более прелестными юношами, барахло как-то не воспринимала, модные тонкости не понимала и только удивлялась, как все замечает, понимает и схватывает Ольга - дочь сама все больше становилась похожа на девушку с такой картинки.
Поздно вечером Массимо уезжал, Елена Валентиновна выходила проводить его и пройтись с Сомсиком. Шли в соседний квартал, где из соображений маскировки оставлялась машина. Такс важно полз брюхом по весенней грязи, по слякотному асфальту, солидно, снизу и искоса поглядывал на знакомых колли и догов - понимал, и что эта шикарная машина принадлежит уже практически ему, ездил в ней пару раз, и что справка, необходимая для его выезда за рубежи великой собачьей родины, будет выправлена своевременно, не забудут.
Елена Валентиновна уже почти совсем успокоилась, будто и не было ужасов осени и зимы, будто всю жизнь ждала она итальянского дипломата с почти русским именем и светящимися в темноте глазами. "И эти, грузины, говорил Массимо, шагая тонкими туфлями прямо по лужам, проволакивая полу светлого пальто по грязному боку машины, ничего не замечая, - эти из мафиа, тоже, верю тебя, были охотники, волонтиери за твое наследство, верю тебя, этот Георгий и все..." Но она только смеялась над произношением, смеялась уже не визгливо, как во время болезни, а обычно, как всю жизнь, заливаясь и прикрывая по школьной еще привычке рукой кривоватые передние зубы. Она смеялась и видела перед собой светлые в темноте глаза Дато на красноватом от кварцевой лампы лице итальянца...
Однажды под вечер она поехала вместе с ним в "Березку" за продуктами - ей вдруг захотелось увидеть это изобилие за твердую валюту.
От дверей магазина им навстречу шагнули четверо, и в мгновение они оказались разделены. Она успела услышать, как один из тех двоих, что теснили к машине Массимо, сказал: "Господин Кастальди? Правительство Союза Советских Социалистических Республик предъявляет вам обвинение в действиях, не совместимых со статусом дипломата. Мы предлагаем вам немедленно вернуться в ваше посольство и не покидать его, пока..." - но уже в эту секунду она оказалась в глубине черной "волю", взревел мотор, хлопнула дверца, и слева отчетливо сказали: "Только тихо, чтобы все было тихо..." - и справа добавили: "Ведите себя интеллигентно, Елена Валентиновна".
И все кончилось. Через полчаса она сидела в казенном кабинете, а напротив, под казенным портретом, сидел человек в темном костюме и быстро записывал ее фамилию, имя, отчество, адрес... Она была уверена, что уже слышала эти вопросы, задаваемые этим же голосом. "Ну, так, какие же сведения, известные вам, как бывшему работнику отдела научно-технической информации режимного предприятия, вы успели передать представителю страны-участницы агрессивного блока НАТО?" - спросил он и поднял лицо. Он оставался в тени, в полутьме за кругом света от настольной лампы, и она увидела светло-серые, яркие глаза на стертом лице знакомого милиционера. "Снова у вас неприятности, Елена Валентиновна..." - грустно сказал он...
- Ах ты, мать и не мать! - крикнул Кристапович, закашлялся, прикурил новую папиросу, отмахнул рукою дым. - Ну, а ты, Сережка, спорил - то се, контора уже не та, там новые люди, они действуют культурнее, они современные... Были костоломы и дурачки, игрались в казаков-разбойников и в Ната Пинкертона, а настоящее занятие была заплечная работа - так и осталась. Сами себе врагов выдумывают, потом с ними воюют... Раньше, на кулак наткнувшись, отступали, думаю, и сейчас отступят...
Лысый писатель в углу сидел с закрытыми глазами - будто дремал. Горенштейн допил коньяк, остававшийся уже только у него в рюмке, тоже закурил - передохнуть. Писатель поднялся:
- Схожу к себе, это рядом, бутылку принесу, только вы без меня не продолжайте рассказ, ладно?
- Ради такого дела потерпим, - со смешком прохрипел старик, - да, Сережа? Ему же интересно как инженеру человеческих душ... Душ-то уж давно не осталось в сраной стране, а инженеров - до хрена и больше... Ну, давай, писатель, давай, по-быстрому...
Кристапович нервничал - он уже понимал, в какую историю лезет Сережа, и понимал, что план, который он должен разработать, не может допускать даже одного шанса неудачи - слишком много беспомощных, идущих на риск не по складу души, а по необходимости, будут этот план осуществлять. А, с другой стороны... "Неумехи, трусливые неумехи иногда в деле-то выигрывают больше крепкого мужика, - думал Кристапович. - Они злее... злее..."