Уэйкфилд
В каком-то старом журнале или в газете я, помнится, прочел историю, выдававшуюся за истину, о том, что некий человек — назовем его Уэйкфилдом долгое время скрывался от своей жены.
Самый поступок, отвлеченно рассуждая, не так уж удивителен, и нет основания, не разобравшись внимательно во всех обстоятельствах, считать его безнравственным или безрассудным. Тем не менее этот пример, хотя и далеко не самый худший, может быть, самый странный из всех известных случаев нарушения супружеского долга. Более того, его можно рассматривать в качестве самой поразительной причуды, какую только можно встретить среди бесконечного списка человеческих странностей. Супружеская пара жила в Лондоне. Муж под предлогом того, что он уезжает по делам, нанял помещение на соседней с его домом улице и там, не показываясь на глаза ни жене, ни друзьям (при том, что он не имел для такого рода добровольной ссылки ни малейшего основания), прожил свыше двадцати лет. В течение этого времени он каждый день взирал на свой дом и очень часто видел покинутую миссис Уэйкфилд. И после такого долгого перерыва в своем супружеском счастье — уже после того, как он считался умершим и его имущество было передано наследникам, когда имя его было всеми забыто, а жена его уже давным-давно примирилась со своим преждевременным вдовством, — он в один прекрасный вечер вошел в дверь совершенно спокойно, точно после однодневной отлучки, и вновь сделался любящим супругом уже до самой своей смерти.
Это все, что я запомнил из рассказа. Но этот случай, хотя и ни с чем не сообразный, беспримерный и, вероятно, неповторимый, все же, по-моему, таков, что он вызовет сочувственный интерес у очень многих. Мы великолепно знаем, что никогда не совершили бы такого безумия, и все же подозреваем, что кто-нибудь другой был бы на него способен. Во всяком случае, мне лично неоднократно приходилось размышлять над этим происшествием, и я каждый раз ему удивлялся, чувствуя при этом, что оно обязательно должно быть правдиво, и живо представляя себе характер героя. Когда какая-либо тема так сильно овладевает вашим воображением, самое правильное — продумать ее до конца. Если читателю захочется размышлять по этому поводу самому, пусть он это и делает; если же он предпочитает следовать за мной по пути двадцатилетней причуды Уэйкфилда, я скажу ему — милости просим. Я уверен, что в этой истории отыщутся и определенный смысл и мораль — даже если нам их трудно заметить, — изящно в нее вплетенные и сжато выраженные в последней, заключительной фразе. Раздумье всегда плодотворно, а каждый из ряда вон выходящий случай таит в себе соответствующее назидание.
Что за человек был Уэйкфилд? Мы можем вообразить его себе каким угодно и окрестить его именем созданный нами образ. Он уже прошел половину своего жизненного пути. Его супружеская любовь, никогда не бывшая слишком пламенной, охладела и превратилась в тихое, привычное чувство. Впрочем, из всех мужей на свете он, возможно, был бы одним из самых верных, ибо известная вялость характера не позволила бы ему нарушить покой, в котором пребывало его сердце. Он был по-своему мыслителем, но не очень деятельным. Его мозг был постоянно занят долгими и ленивыми размышлениями, которые ни к чему не приводили, так как для того, чтобы добиться определенных результатов, ему не хватало упорства. То, о чем он думал, редко обладало достаточной определенностью, чтобы вылиться в слова. Воображением, в истинном смысле этого слова, Уэйкфилд особенно одарен не был. Кто мог предполагать, что, обладая сердцем холодным, хотя отнюдь не развращенным или непостоянным, и умом, никогда не отличавшимся лихорадочным кипением мысли или блуждавшим в поисках решений необычных вопросов, наш друг займет одно из первых мест среди чудаков, прославившихся своими эксцентрическими поступками? Если бы его знакомых спросили, кого они могли бы назвать в Лондоне, кто наверняка не совершит сегодня ничего такого, о чем будут говорить завтра, они бы все подумали об Уэйкфилде. Может быть, только одна бы его жена поколебалась. Она-то, нисколько не анализируя его характера, отчасти знала о безмятежном эгоизме, постепенно внедрявшемся ржавчиной в его бездеятельный ум, о своеобразном тщеславии (черте его характера, наиболее способной внушить опасения), о склонности его хитрить и скрытничать, не выходившей обычно за пределы утаивания различных пустячных обстоятельств, которые особенно и не заслуживали огласки, и, наконец, о том, что она называла «некоторыми странностями», наблюдавшимися порой у этого вполне порядочного человека. Это последнее свойство нельзя определить, и, возможно, оно вообще не существует.
Давайте представим себе Уэикфилда в тот момент, когда он прощается со своей женой. Время — сумрачный октябрьский вечер. На нем коричневое пальто, шляпа с клеенчатым верхом, высокие сапоги, в одной руке у него зонтик, в другой — маленький саквояж. Он предупредил миссис Уэйкфилд, что уедет за город с ночным дилижансом. Она бы охотно спросила его о длительности его путешествия, о его цели и о примерном сроке возвращения. Но, снисходя к его невинной любви к таинственности, она вопрошает его только взглядом. Он говорит ей, чтобы она его не ждала обязательно с обратным дилижансом, и советует ей не волноваться, буде он задержится на лишних трое или четверо суток. Однако, во всяком случае, он просит ее дожидаться его к ужину в пятницу. Сам Уэйкфилд — и это следует подчеркнуть — не имеет ни малейшего представления о том, что его ожидает. Он протягивает ей руку, она кладет в нее свою и принимает его прощальный поцелуй как нечто само собой разумеющееся, к чему приучили ее десять лет их совместной жизни. И вот пожилой мистер Уэйкфилд уходит, и в душе у него уже почти созрел замысел смутить покой своей любезной супруги недельным отсутствием. Дверь за ним затворяется, но затем приоткрывается вновь, и в образовавшуюся щель миссис Уэйкфилд успевает разглядеть улыбающееся лицо своего супруга, которое исчезает в следующее же мгновение. Тогда она не обращает внимания на это маленькое обстоятельство, считая его несущественным. Но много позже, когда она уже проживет вдовой больше лет, чем была замужем, улыбка эта вновь и вновь всплывет, вплетаясь во все ее представления об Уэйкфилде. Она постоянно думает о нем и разукрашивает эту прощальную улыбку множеством фантазий, придающих ей странный и даже зловещий оттенок. Так, например, она видит его в гробу с этой улыбкой, застывшей на бледном лице, а если вообразит встречу на небесах, то и там его блаженный дух улыбается ей тихо и загадочно. Порой под впечатлением этой улыбки она начинает думать, что она не вдова, хотя все кругом давно считают ее мужа умершим.
Но нас, собственно, интересует муж. Мы должны поспешить за ним вдоль улицы, пока он еще не утратил самостоятельного бытия и не растворился в шумном потоке лондонской жизни. Потом было бы тщетно его где-либо разыскивать. Поэтому давайте поспешим за ним, не отступая от него ни на шаг, пока, сделав несколько совершенно излишних поворотов и заставив нас изрядно попетлять, он не предстанет перед нами весьма уютно устроившимся у камина в уже ранее упомянутой нами маленькой квартирке. Он теперь находится на соседней с его собственной улице и достиг цели своего путешествия. Он едва может поверить своей удаче, что попал сюда незамеченным, вспоминая, что один раз его задержала толпа в тот момент, когда его осветил уличный фонарь; в другой раз он как будто слышал чьи-то шаги, которые преследовали его, явственно отличаясь от других бесчисленных шагов вокруг него; и, наконец, ему раз даже как будто послышался вдали чей-то голос, и голос этот звал его по имени. Несомненно, дюжина каких-то досужих людей следила за ним и доложила обо всем его жене. Бедный Уэйкфилд! Ты очень плохо представляешь себе свое собственное ничтожество в этом огромном мире. Ни один смертный, за исключением меня, не следил за тобой. Спи спокойно, глупец! А если ты захочешь поступить мудро, вернись завтра же утром домой к доброй миссис Уэйкфилд и расскажи ей всю правду. Не покидай даже на какую-нибудь неделю чистой обители ее сердца. Если бы она поверила хотя бы на мгновение, что ты умер, или пропал, или надолго разлучен с нею, ты бы тут же с горечью убедился в перемене, произошедшей с твоей верной женой с этого момента и навсегда. Чрезвычайно опасно разделять пропастью человеческие отношения. Не потому, что зияющая бездна с течением времени становится все шире, а потому, что она очень быстро затягивается!
Почти раскаиваясь в своем озорстве (если только его поступок может быть назван озорством), Уэйкфилд порою ложится в постель и, просыпаясь после первого сна, широко раскидывает руки поперек одинокой и неприютной постели. «Нет, — думает он, натягивая на себя одеяло, — не буду я спать один больше ни одной ночи».
Наутро он встает раньше обыкновенного и принимается соображать, что же ему, собственно, теперь делать. Он привык думать так нерешительно и бессвязно, что, совершая этот удивительный поступок, он не в состоянии определить, какую цель он перед собой ставил. Смутность намерения, равно как и судорожная поспешность его выполнения, одинаково типичны для слабохарактерного человека. Все же Уэйкфилд пытается как можно тщательнее разобраться в своих дальнейших планах и устанавливает, что ему очень любопытно узнать, как пойдут дела у него дома, как его примерная жена перенесет свое недельное вдовство и как вообще тот небольшой кружок людей, в центре которого он находился, обойдется без него. Таким образом, ясно, что в основе всего этого происшествия лежит непомерно раздутое тщеславие. Но как же все-таки он сумеет добиться своих целей? Не тем же, в самом деле, что он просто запрется в своей квартире, где он хотя и спит и просыпается по соседству со своим домом, но, в сущности, находится от него очень далеко, точно на целую ночь пути в дилижансе. В то же время, если он вернется, весь его план сразу разлетится прахом. Его бедный мозг безнадежно путается в этих противоречиях, и, чтобы выбраться из них, он наконец рискует выйти, почти решившись дойти до перекрестка, чтобы оттуда одним глазком взглянуть на свое покинутое жилище. Привычка — а он человек привычки — как бы берет его за руку и подводит совершенно невольно к его собственной двери, где в самую последнюю минуту он вдруг приходит в себя, услышав шарканье своих ног о ступени у входа. Уэйкфилд! Куда же тебя несет?
В этот именно момент судьба его решительно поворачивается вокруг своей оси. Не задумываясь о том, на что обрекает его этот первый шаг отступления, он устремляется прочь, задыхаясь от никогда еще не испытанного волнения, не смея даже обернуться, пока не добежит до конца улицы. Может ли быть, что его никто не заметил? Неужели же за ним не бросится в погоню весь его дом, начиная от благовоспитанной миссис Уэйкфилд и нарядной горничной и кончая грязноватым мальчишкой-слугой, преследуя с криками «Держи!» по всем лондонским улицам своего сбежавшего господина и повелителя? Чудесное спасение! Он собирается с духом, чтобы остановиться и взглянуть на свой дом, но приведен в замешательство переменой, как будто происшедшей со столь знакомым ему зданием, той переменой, которая поражает нас всех, когда после нескольких месяцев или лет мы снова видим какой-нибудь холм, или озеро, или предмет искусства, издавна нам знакомые. В обыкновенных случаях причиной этого непередаваемого ощущения является контраст между нашими несовершенными воспоминаниями и реальностью. В случае же с Уэйкфилдом магическое воздействие одной ночи приводит к такой же трансформации, ибо в этот кратчайший срок с ним произошла большая моральная перемена. Но это еще пока секрет для него самого. Перед тем как покинуть свой наблюдательный пост, он на мгновение издали видит свою жену, проходящую мимо центрального окна фасада с лицом, обращенным в его сторону. Наш бесхарактерный хитрец бежит со всех ног, насмерть перепуганный от одной мысли, что среди тысячи живых существ она сразу остановит свой взор на нем. И с радостью в сердце, хотя и с несколько затуманенным мозгом, он оказывается опять перед горящими угольями у себя на квартире.
Так вот и потянулась эта бесконечная канитель. Вслед за начальным замыслом, родившимся в мозгу этого человека, и после того, как его вялый темперамент накалился до такой степени, что он перешел к действию, вся эта история пошла развиваться самым естественным чередом. Мы легко можем себе представить, как он в результате глубоких размышлений покупает новый парик рыжеватого оттенка и обзаводится из мешка еврея-старьевщика разным платьем, возможно менее похожим по своему фасону на его обычную коричневую пару. Наконец дело сделано — Уэйкфилд превратился в другого человека. Поскольку его новый образ жизни теперь определился, вернуться к прежнему ему было бы столь же трудно, как в свое время решиться на шаг, приведший его к такому ни с чем не сообразному положению. Ко всему примешивается еще и обида: по свойственной ему подчас раздражительности он в данном случае недоволен тем, что миссис Уэйкфилд, по его мнению, недостаточно поражена его уходом. Он не вернется, пока она не изведется до полусмерти. Ну что же, два или три раза она уже проходила мимо него, он видел при каждой новой встрече, насколько тяжелее становилась ее походка, как бледнело ее лицо и как на нем все сильнее отражалась тревога. А на третью неделю его исчезновения он обнаруживает, что к нему в дом проникает некий зловещий посетитель в лице аптекаря. На следующий день дверной молоток уже обмотан тряпкой. К вечеру к дверям дома Уэйкфилда подкатывает колесница врача, и из нее вылезает торжественная, украшенная большим париком фигура, которая, пробыв с визитом четверть часа, выходит обратно, может быть, теперь уже в качестве вестника будущих похорон. Драгоценная супруга! Неужели же она умрет? На этот раз Уэйкфилд преисполнен чем-то похожим на сильное чувство, и все-таки он медлит и не спешит к одру больной, оправдываясь перед своей совестью тем, что в такой критический момент ее нельзя тревожить. А если его и удерживает что-то другое, то он не отдает себе в этом отчета. В течение нескольких следующих недель миссис Уэйкфилд постепенно поправляется. Кризис миновал. Сердце ее, может быть, и полно горечи, но спокойно. Когда бы он теперь ни вернулся, рано или поздно, оно больше уж никогда не забьется из-за него так сильно. Такие мысли пробиваются сквозь туман, обволакивающий сознание Уэйкфилда, и рождают в нем смутное ощущение, что почти непроходимая пропасть отделяет теперь его наемную квартиру от его дома. «Но ведь дом мой находится на соседней улице!» — говорит он себе иногда. Глупец! Дом твой находится в ином мире! До сего времени Уэйкфилд мог вернуться к себе в любой день, он только всякий раз откладывал свое решение. Отныне он вообще не определяет точного срока. Нет, не завтра… Может быть, на будущей неделе… Вероятно, скоро. Бедняга! Мертвецы имеют примерно такую же возможность вновь посетить свой родной дом, как сам себя из него изгнавший Уэйкфилд.
Ах, если бы я мог написать целый фолиант вместо того, чтобы сочинить статью в дюжину страничек! Тогда я мог бы привести примеры того, как некая сила вне нашей власти накладывает свою тяжелую руку на каждый наш поступок и вплетает последствия наших деяний в железную ткань необходимости. Уэйкфилд точно околдован. Мы принуждены оставить его на десять лет или около того. Все это время он неотступно бродит вокруг своего дома, ни разу не переступив его порога, и при этом продолжает быть верен своей жене, питая к ней самую горячую любовь на которую он только способен, в то время как ее любовь к нему постепенно все больше остывает. Впрочем, нужно заметить, что он уже давно потерял ощущение странности своего поведения.
А теперь полюбуемся на такую сценку. Среди толпы, снующей по одной из лондонских улиц, мы замечаем человека, теперь уже немолодого, наружность которого не обладает резкими чертами, способными привлечь внимание случайного наблюдателя, но всем своим видом (если только уметь в нем разобраться) обличает необычную судьбу. Он очень худ; его узкий и низкий лоб изборожден глубокими морщинами; его глаза, небольшие и тусклые, порой озираются с тревогой, но большей частью как бы обращены внутрь себя. Опустив голову, он двигается как-то странно, боком, точно ему неудобно развернуться и идти прямо. Понаблюдайте за ним достаточно долго, и, убедившись в точности нашего описания, вы должны будете согласиться, что особенные обстоятельства, которые нередко помогают выработать замечательные личности из дюжинных людей, создали такого человека и в данном случае. А затем, оставя его брести бочком по тротуару, обратите ваши глаза в противоположную сторону и поглядите на представительную, уже не слишком молодую женщину, направляющуюся с молитвенником в руке вон в ту церковь. У нее умиротворенное выражение лица весьма почтенной вдовы. Ее горе или совершенно утихло, или сделалось настолько для нее привычным и даже необходимым, что она не обменяла бы его и на радость. Как раз когда тощий мужчина и полная женщина должны поравняться, в движении на улице происходит мгновенная задержка, которая их сталкивает. Их руки соприкасаются. Под напором толпы ее грудь упирается ему в плечо; они стоят теперь лицом к лицу, смотря друг другу в глаза. После десятилетней разлуки Уэйкфилд наконец встречается со своей женой! Толпа расходится, увлекая их за собой в разные стороны. Степенная вдова, вновь перейдя к своему размеренному шагу, направляется к церкви, но останавливается на пороге и с недоумением окидывает взглядом улицу. И все же она входит внутрь, открывая на ходу свой молитвенник. А что тем временем сделалось с мужчиной? Его лицо настолько искажено, что даже поглощенные своими делами себялюбивые лондонцы останавливаются, чтобы проводить его взглядом. Он спешит к своей квартире, запирает за собой дверь и бросается на кровать. Чувства, подавляемые в течение стольких лет, наконец выходят наружу. Под их напором присущее ему слабодушие сменяется недолгой вспышкой энергии. Все жалкое уродство его жизни в одно мгновение становится для него ясным, и он восклицает со страстной силой: «Уэйкфилд! Уэйкфилд! Ты сумасшедший!»
Может быть, он им и был. Странность его положения должна была настолько извратить всю его сущность, что если судить по его отношению к ближним и к целям человеческого существования, он и впрямь был безумцем. Ему удалось или, вернее, ему пришлось — порвать со всем окружающим миром, исчезнуть, покинуть свое место (и связанные с ним преимущества) среди живых, хоть он и не был допущен к мертвым. Жизнь отшельника никак не идет в сравнение с его жизнью. Он, как и прежде, был окружен городской сутолокой, но толпа проходила мимо, не замечая его. Он был, выражаясь фигурально, по-прежнему рядом с женой и со своим очагом, но уже никогда не ощущал более никакого тепла — ни от огня, ни от любви. Глубокое своеобразие судьбы Уэйкфилда заключалось в том, что он сохранил отпущенную ему долю человеческих привязанностей и интересов, будучи сам лишен возможности воздействовать на них. Было бы чрезвычайно любопытно проследить за влиянием, оказываемым подобными обстоятельствами как на его чувства, так и на разум, порознь и совокупно. И все-таки, хотя он и сильно изменился, он лишь редко отдавал себе в этом отчет и считал себя совсем таким же, как прежде. Проблески истины, правда, иногда его и озаряли, но только на мгновение. И, несмотря ни на что, он продолжал повторять:
«Я скоро вернусь!» — забывая, что он это говорит уже двадцать лет.
Я, впрочем, могу себе представить, что задним числом эти двадцать лет казались Уэйкфилду не более долгим сроком, чем та неделя, которою он сначала ограничил свое отсутствие. Он, вероятно, рассматривал это происшествие как своего рода интермедию среди основных дел его жизни. Пройдет еще немного времени, думал он, и он решит, что теперь настал срок снова войти в свою гостиную; его жена всплеснет руками от радости, увидав того же, средних лет, мистера Уэйкфилда. Какая жестокая ошибка! Если бы время стало дожидаться конца наших милых дурачеств, мы бы все оставались молодыми людьми, все до единого, до дня Страшного суда.
Однажды вечером, на двадцатый год исчезновения, Уэйкфилд выходит на свою обычную вечернюю прогулку, направляясь к тому зданию, которое он по-прежнему именует своим домом. На улице бурная осенняя ночь с частыми короткими ливнями, которые как из ведра окатывают мостовую и кончаются так быстро, что прохожий не успевает раскрыть зонтик. Остановившись около своего дома, Уэйкфилд замечает сквозь окна гостиной в третьем этаже красноватый отблеск мерцающего, а иногда ярко вспыхивающего уютного камелька. На потолке комнаты движется причудливо-нелепая тень доброй миссис Уэйкфилд. Ее чепец вместе с носом, подбородком и обширными формами составляют замечательную карикатуру, которая танцует, по мере того как разгорается и вновь поникает пламя, даже слишком весело для тени почтенной вдовы. Как раз в этот момент внезапно обрушивается на землю ливень, и бесцеремонный порыв ветра окатывает сильной струей лицо и грудь Уэйкфилда. Этот холодный душ пронизывает его насквозь. Неужели же он останется стоять здесь, мокрый и дрожащий, когда жаркий огонь в его собственном камине может его высушить, а его собственная жена с готовностью побежит за его домашним серым сюртуком и короткими штанами, которые она, без сомнения, заботливо хранит в стенном шкафу их спальни? Нет уж! Уэйкфилд не такой дурак. Он тяжело подымается по ступеням, ибо за двадцать лет ноги его потеряли свою гибкость, хотя он этого и не сознает. Остановись, Уэйкфилд! Неужели ты по своей охоте вошел бы в единственный дом, который у тебя остался? Ну что же, ступай в свой могильный склеп!
Дверь отворяется. Пока он проходит внутрь, мы в последний раз глядим ему в лицо и замечаем на нем ту же лукавую усмешку, что была предшественницей маленького розыгрыша, которым он так долго забавлялся за счет своей жены. Как безжалостно насмехался он над этой бедной женщиной! Впрочем, пора прощаться, пожелаем доброй ночи Уэйкфилду.
Это счастливое событие (предположим, что оно таковым окажется) могло произойти только непредумышленно. Мы не переступим с нашим другом порога его дома. Он дал нам много пищи для размышлений, в них заключена была известная доля мудрости, которая позволит нам извлечь из этого случая мораль и преподнести ее в образной форме. Среди кажущейся хаотичности нашего таинственного мира отдельная личность так крепко связана со всей общественной системой, а все системы — между собой и с окружающим миром, что, отступив в сторону хотя бы на мгновение, человек подвергает себя страшному риску навсегда потерять свое место в жизни. Подобно Уэйкфилду, он может оказаться, если позволено будет так выразиться, отверженным вселенной.
Великий карбункул
(Тайна Белых гор)
В давно минувшие времена на скалистом склоне одной из Хрустальных гор расположились как-то вечерней порой несколько путников, решивших отдохнуть после изнурительных и бесплодных поисков Великого карбункула. Они не были ни друзьями, ни товарищами по общему делу — каждого из них, если не считать одну юную чету, привело сюда страстное себялюбивое стремление найти этот чудесный камень. И все же, по-видимому, они считали себя связанными узами братства, так как совместными усилиями сложили из веток грубое подобие шалаша и развели огромный костер из обломков сосен, увлеченных вниз по течению бурным Амонусаком, на пологом берегу которого они намеревались провести ночь. Пожалуй, лишь один из путников был настолько одержим всепоглощающей страстью к поискам, что, чуждый всем естественным чувствам, не выказал ни малейших признаков радости, увидев в этом глухом и пустынном месте, куда они забрели, человеческие лица. Огромное безлюдное пространство отделяло их от ближайшего поселения, а не больше чем в миле над их головами проходила та суровая граница, где горы сбрасывают косматый покров леса и вершины их либо кутаются в облака, либо, обнаженные, четко вырисовываются высоко в небе. Рев Амонусака показался бы невыносимым одинокому страннику, случись ему подслушать беседу горного потока с ветром.
Путешественники обменялись радушными приветствиями и пригласили друг друга в шалаш, где все были хозяевами и каждый гостем всех остальных. Выложив каждый свои припасы на плоскую скалу, они принялись за общую трапезу, к концу которой почувствовали себя добрыми друзьями, хотя это сознание омрачалось предчувствием того, что наутро, возобновив поиски Великого карбункула, они снова станут чужими друг другу. Семеро мужчин и одна молодая женщина сидели рядом, греясь у костра, который пылающей стеной вырастал у входа в шалаш. Неверный отблеск пламени освещал несхожие и разноликие фигуры собравшихся, которые в пляшущих бликах огня казались карикатурами на самих себя, и, глядя друг на друга, путники единодушно пришли к заключению, что более странное общество никогда еще не собиралось ни в городе, ни в глуши, ни в горах, ни на равнинах.
Старший из них, человек лет шестидесяти, высокий и сухощавый, с обветренным лицом, был закутан в шкуры диких зверей, обличью которых он, должно быть, подражал, поскольку олени, волки и медведи давно уже стали самыми близкими его друзьями. По рассказам индейцев, это был один из тех несчастных, в которых Великий карбункул породил с самой ранней юности своего рода безумие и для кого единственным смыслом жизни стали исступленные поиски этого камня. Все, кому пришлось побывать в этих краях, называли его Искателем, и настоящего имени его никто не знал. Никто уже не мог вспомнить, когда он принялся разыскивать драгоценность, и в долине Сако даже сложили легенду о том, что за свою неутолимую страсть он осужден вечно скитаться в горах в поисках Великого карбункула, встречая каждый восход солнца лихорадочной надеждой, а каждый закат — безутешным отчаянием. Рядом со злополучным Искателем сидел пожилой человечек в шляпе с высокой тульей, несколько напоминавшей тигель. Это был некий доктор Какафодель из далеких заморских стран, который за время своих занятий химией и алхимией иссох и прокоптился, как мумия, потому что ни на минуту не отходил от горна, вдыхая вредоносные пары. Трудно сказать, справедливо или нет, но про него говорили, что в начале своих исследований он, выпустив из собственного тела самую драгоценную часть своей крови, израсходовал ее вместе с другими неоценимыми ингредиентами на один неудавшийся опыт и с тех пор навсегда потерял здоровье. Третьим был господин Икебод Пигснорт — богатый купец и член бостонского городского управления, старейшина церкви знаменитого мистера Нортона. Враги мистера Пигснорта распространяли о нем нелепые слухи, утверждая, будто он любил после утренней и вечерней молитвы, раздевшись донага, часами валяться в груде шиллингов с изображением сосны — первых серебряных денег в Массачусетсе. Имени четвертого, о ком нам следует сказать, никто из присутствующих не знал, и он отличался главным образом желчной усмешкой, все время кривившей его худое лицо, да огромными очками, благодаря которым все окружающее воспринималось этим джентльменом в искаженном, утратившем естественные краски виде. Имя пятого тоже осталось неизвестным, и это тем более досадно, что, как выяснилось, он был поэтом. Глаза у него сияли, но сам он казался весьма заморенным, что, впрочем, являлось более чем понятным, принимая во внимание его обычный рацион, состоявший, по утверждению некоторых, из туманов, утренней мглы и клочка первой попавшейся тучки, иногда сдобренной приправой из лунного света, если его удавалось раздобыть. Немудрено, что его поэтические излияния изрядно отдавали всеми этими деликатесами. Шестым был сидевший в стороне от остальных молодой человек с надменным лицом, в украшенной перьями шляпе, которую он не пожелал снять, хотя здесь были люди постарше его; в света костра поблескивала богатая вышивка на его одежде и вспыхивали драгоценные камни на эфесе шпаги. Это был лорд де Вир, про которого рассказывали, что у себя в замке он проводил все время в фамильном склепе, тревожа бренные останки своих предков и отыскивая среди костей и праха свидетельства их земной славы и могущества, чтобы помимо собственного тщеславия он мог бы похвалиться всем тщеславием своего рода.
И, наконец, в числе путников был красивый и скромно одетый молодой человек, а рядом с ним сидела юная особа; нежный бутон ее девичьей скромности едва начал распускаться в пышный цветок женской любви. Его звали Мэтью, а ее — Хэнна, и эти безыскусственные имена как нельзя лучше подходили к молодой чете, выглядевшей до странности неуместно среди причудливого сборища маньяков, одержимых безумной мечтой о Великом карбункуле.
Эта пестрая кучка искателей приключений, собравшихся под одной крышей и гревшихся у одного костра, была настолько захвачена одним стремлением, что, о чем бы ни заходил разговор, он под конец непременно озарялся блеском Великого карбункула. Кое-кто из них рассказал о том, какие обстоятельства привели его сюда. Один услышал об удивительном камне из уст чужестранца, и тотчас им овладела страстная жажда взглянуть на это сокровище, утолить которую могло только ослепительное сияние карбункула. Другой еще в те времена, когда в этих краях побывал знаменитый капитан Смит, заметил его яркое сверкание далеко в море и не знал покоя до тех пор, пока не отправился на поиски. Третий, заночевав однажды во время охоты в сорока милях от Белых гор, проснулся среди ночи и увидел Великий карбункул, пылающий словно метеор, так что от его света под деревьями протянулись длинные тени. Путники вспоминали о бесчисленных попытках найти сокровище и о роковой силе, которая до сих пор неминуемо вставала на пути всякого, кто посягал на него, хотя, казалось, не так уж трудно было обнаружить источник света, почти не уступающий по яркости солнцу и затмевающий луну. При этом каждый из собравшихся презрительно усмехался, слушая, когда кто-нибудь другой высказывал дерзкую надежду на то, что в будущем ему посчастливится больше прежнего, а сам с трудом скрывал затаенную в глубине души уверенность, что судьба улыбнется именно ему. Словно желая умерить свои слишком пылкие мечты, они вспомнили об индейском поверье, по которому за Великим карбункулом неусыпно следит некий дух. Он сбивает с пути всякого, кто пытается его отыскать, и то переносит свое сокровище с одной высокой вершины на другую, то насылает на него туман из заколдованного озера, над которым хранится драгоценность. Однако все признали, что рассказы эти вряд ли заслуживают доверия, и предпочли объяснить неудачи отсутствием упорства и находчивости у тех, кто пустился на поиски таинственного камня, а также множеством естественных препятствий, преграждающих путь к цели в этом лабиринте лесов, долин и гор.
Когда беседа смолкла, обладатель огромных очков поочередно оглядел всех присутствующих, подарив каждого презрительной усмешкой, не сходившей с его губ.
— Итак, друзья-пилигримы, — сказал он, — здесь сошлось семеро мудрецов и одна прелестная дама, несомненно столь же мудрая, как и самый почтенный из нас.
Итак, повторяю я, мы собрались здесь, и всех нас связывает одна благородная цель. Думается мне, что было бы весьма уместно, если б каждый из нас поведал остальным, как он собирается распорядиться Великим карбункулом, если ему выпадет счастье набрести на него. Что, например, может сказать наш друг, облаченный в медвежью шкуру? Как вы, уважаемый сэр, предполагаете насладиться этой драгоценностью, в поисках которой уже бог знает сколько времени блуждаете в Хрустальных горах?
— Насладиться! — с горечью воскликнул старый Искатель. — Я не жду никаких наслаждений, с этими глупыми мечтами я распростился давным-давно. Я продолжаю разыскивать этот проклятый камень только потому, что пустое тщеславие моей юности обратилось для меня на старости лет в неумолимый рок. Эти поиски вошли в мою плоть и кровь, они одни сообщают силу моему духу и моим мышцам и заставляют биться сердце. Стоит мне отказаться от них, и я в ту же минуту упаду бездыханным в ущелье, ведущем к выходу из этого горного края. И все же ни за какие блага, даже если бы мне пообещали вернуть напрасно прожитые годы, я не отказался бы от мечты о Великом карбункуле! Отыскав его, я уйду в уединенную пещеру, которую давно приглядел, лягу там и умру, прижимая карбункул к груди, и пусть он навеки останется похороненным вместе со мной!
— О неуч, презирающий интересы науки! — гневно вскричал доктор Какафодель, уязвленный до самой глубины своей ученой души. — Да ты недостоин даже издали созерцать блеск этого благороднейшего из камней, созданных в лаборатории Природы! Один лишь я поставил перед собой достойную цель, ради которой разумный человек может стремиться к обладанию Великим карбункулом! Разыскав его — а я, почтенные господа, предчувствую, что мне суждено найти этот камень, дабы увенчать мою карьеру ученого, — я тотчас вернусь в Европу и все оставшиеся годы жизни посвящу разложению его на простейшие элементы. Часть камня я разотру в почти неосязаемую пыль, другую часть обработаю кислотами и иными растворителями, способными воздействовать на столь совершенный состав; остальное расплавлю в тигле или воздействую на него огнем паяльной лампы. С помощью всех этих методов я получу точный анализ камня и смогу подарить миру толстый фолиант, в котором будут описаны результаты моих трудов.
— Превосходно, наш ученый друг, — заметил человек в очках, — и пусть ваша рука не дрогнет, разрушая камень: ведь, изучив вашу книгу, каждый из нас, простых смертных, сможет соорудить себе свой собственный Великий карбункул.
— Ну нет, — возразил мастер Икебод Пигснорт, — что до меня, так я против этаких подделок; из-за них упадет рыночная цена настоящей драгоценности. Нет, господа, я прямо скажу, что заинтересован в сохранении нынешней цены. Ведь я бросил свою торговлю, передал склады на попечение конторщиков, поставил под большой риск все свои капиталы. Да что там, мне самому грозит опасность смерти или возможность попасть в руки проклятых дикарей-язычников, а я даже не посмел просить наших прихожан молиться за меня, ибо отправиться на поиски карбункула — это почти то же, что связаться с нечистой силой. Так неужели кто-нибудь из вас воображает, что я нанес такой ущерб своей душе, репутации и имуществу, не надеясь получить за все это надлежащую прибыль?
— Только не я, благочестивый мастер Пигснорт! — заверил его человек в очках. — Мне бы и в голову не пришло, что ты способен на подобную глупость.
— И ты прав, — продолжал купец, — так вот, могу признаться, что этого Великого карбункула я и в глаза не видел, но если он сверкает даже в сто раз слабее, чем говорят люди, и тогда он наверняка будет стоить дороже лучшего из алмазов Великого Могола, а тот оценивают в неслыханную сумму. Вот я и собираюсь погрузить Великий карбункул на корабль и пуститься с ним в Англию или Францию, в Испанию или Италию, хоть к самим язычникам, если провидению будет угодно услать меня туда. Одним словом, я продам камень тому из земных царей, кто даст мне за него самую высокую цену, чтобы он мог поместить его в свою сокровищницу. Пусть-ка найдется кто-нибудь, у кого есть более разумный план!
— Найдется, низменный скупец! — вскричал поэт. — Ужели ты не жаждешь ничего, кроме злата, если намерился превратить этот лучезарный светоч в такой же презренный прах, как тот, в котором ты имеешь обыкновение валяться? Я же, укрыв драгоценность под плащом, устремлюсь обратно в свою мансарду, в самый темный переулок Лондона. Там день и ночь я стану созерцать сокровище. Душа моя будет упиваться его сиянием, оно напоит мой мозг и ярко заиграет в каждой строчке стихов, которые выйдут из-под моего пера. А когда я покину сей мир, блеск Великого карбункула еще долгие годы будет озарять мое имя!
— Неплохо сказано, господин поэт! — воскликнул все тот же джентльмен в очках. — Укроешь под плащом, говоришь? Но он же будет светить сквозь дыры, и тебя примут за ходячий фонарь!
— Подумать только! — с негодованием проговорил лорд де Вир, обращаясь скорее к самому себе, чем к окружающим, так как даже самого почтенного из них он считал недостойным своего внимания. — Да как смеет этот несчастный оборванец мечтать о том, чтобы унести карбункул в свою жалкую конуру на Грэбб-стрит! Разве я не пришел уже к мысли, что на земле нет более подходящего украшения для парадного зала в моем родовом замке? Там суждено ему сиять из века в век, превращая день в ночь и озаряя старинные доспехи, знамена и гербы, украшающие стену, и поддерживать славу героев во всем ее блеске! Усилия всех искателей потому оказались тщетными, что камень этот суждено найти мне — и никому другому, и я сделаю его символом величия нашего славного рода. Даже в короне Белых гор Великий карбункул никогда не занимал места столь почетного, какое предназначено для него в замке де Виров!
— Благородная мысль, — произнес циник с подобострастной усмешкой, однако осмелюсь заметить, что этот камень мог бы стать отличным погребальным светильником и куда ярче озарил бы славу ваших предков в родовом склепе, чем в замке.
— Нет, постойте, — вступил в разговор Мэтью, молодой простолюдин, не выпускавший руку своей жены, — мне кажется, господин неплохо решил, как распорядиться блестящим камнем. Мы с Хэнной надумали поступить так же.
— Как это так? — воскликнул лорд, не веря своим ушам. — Да разве у тебя есть замок, где ты мог бы его поместить?
— Замка у нас, правда, нет, — ответил Мэтью, — но зато есть домик, самый уютный в округе Хрустальных гор. Надо вам сказать, друзья, что мы с Хэнной поженились неделю назад и сразу взялись искать Великий карбункул, потому что в длинные зимние вечера свет его очень пригодится, и нам приятно будет показывать такую диковинку соседям, когда они вздумают навестить нас. Он станет сиять на весь дом, так что в любом углу хоть иголки собирай, а окна будут светиться так ярко, словно в очаге пылают крепкие сосновые коряги. А как чудесно проснуться ночью и увидеть в его свете друг друга!
Путники улыбнулись наивным мечтам юной четы, предполагающей подобным образом распорядиться этим удивительным и бесценным сокровищем, хотя украсить им свой дворец не погнушался бы любой из могущественных монархов. А лицо человека в очках, который и раньше награждал каждого из рассказчиков презрительной миной, на этот раз перекосила такая злобная усмешка, что Мэтью с некоторой обидой спросил его, как же он сам собирается поступить с Великим карбункулом.
— Великий карбункул! — повторил циник с невыразимым презрением. — Да будет тебе известно, дружище, что такого камня вообще нет в rerum Naturae[1]. Я прошел три тысячи миль и готов облазить каждую вершину в этих горах и сунуть свой нос во все расселины с единственной целью доказать всем, кто не такой осел, каким был я, что все россказни о Великом карбункуле — чепуха!
Пустыми и тщеславными были побуждения, которые привели в Хрустальные горы большинство из этих путников, но ни у кого из них они не были столь пусты, тщеславны, да и столь нечестивы, как у обладателя огромных очков. Он был одним из тех злополучных, ничтожных людей, устремляющих помыслы свои не к небесам, а к мраку, которые, дай им только возможность потушить огни, зажженные для нас господом, сочли бы непроглядную ночь, в которую они ввергли мир, своей величайшей заслугой.
Пока циник говорил, многие из его слушателей с удивлением заметили вдруг отблеск какого-то красноватого сияния, которое странным светом, непохожим на свет от их костра, озарило огромные вершины окрестных гор, и каменистое ложе бурного потока, и стволы, и черные сучья деревьев. Путники ожидали услышать раскаты грома и, не услышав их, были рады, что гроза прошла стороной. Но вот звездное небо — этот циферблат природы — указало сидевшим у огня, что пора отойти ко сну и от созерцания пылающих поленьев перейти к грезам о блеске Великого карбункула.
Юная чета расположилась на ночлег в самом дальнем углу шалаша и отгородилась от остальных искусно сплетенным из веток занавесом, который мог бы в раю свисать гирляндами вокруг брачного ложа Евы. Скромная молодая женщина сплела этот ковер, пока остальные разговаривали. Она и ее муж заснули, нежно держась за руки, и пробудились от снов о неземном сиянии, чтобы встретить еще более ясный блеск в глазах друг друга. Они проснулись в одно время, и одинаково счастливая улыбка озарила их лица, становясь все лучезарнее по мере того, как они возвращались к жизни и любви. Не понимая, где они находятся, Хэнна выглянула в щель зеленого занавеса и обнаружила, что хижина пуста.
— Вставай, Мэтью, дорогой! — воскликнула она поспешно. — Все остальные уже ушли. Вставай сейчас же, а то не видать нам Великого карбункула.
И правда, эта скромная и наивная пара так мало представляла себе невероятную стоимость заманившего их сюда сокровища, что мирно проспала всю ночь, пока вершины гор не заискрились под лучами солнца, а между тем остальные путники всю ночь метались, мучимые бессонницей, а если и засыпали, то карабкались во сне по обрывам, и, едва забрезжил рассвет, отправились претворять свои сны в действительность. А Мэтью и Хэнна, освеженные безмятежным сном, были легки, как молодые олени, и лишь на минуту задержались, чтобы прочитать молитву, умыться студеной водой Амонусака и перекусить, прежде чем начать восхождение. Взбираясь по крутому склону, они черпали силы и поддержку друг в друге и являли собой трогательный символ супружеской любви. После ряда мелких злоключений, вроде порванной юбки, потерянного башмака и запутавшихся в ветках волос Хэнны, они достигли верхней границы леса, откуда им предстоял более опасный путь. До сих пор бесчисленные стволы и густая листва скрывали от них окружающий мир, почему они не задумывались об опасности, но теперь они содрогнулись при виде уходящего вверх необозримого царства ветра, голых скал, теряющихся в облаках, и беспощадно палящего солнца. Не решаясь довериться этой огромной, безжалостной пустыне, они взглянули на оставшуюся позади мрачную громаду леса, и им захотелось снова укрыться в его густой чаще.
— Ну что, пойдем дальше? — спросил Мэтью и обнял Хэнну за талию, чтобы подбодрить ее и самому обрести уверенность, почувствовав жену рядом с собой.
Но несмотря на всю свою скромность, его молоденькая жена, как и всякая женщина, питала страсть к драгоценностям и не могла отказаться от мысли завладеть самым прекрасным камнем в мире, даже если это было сопряжено с опасностями.
— Давай поднимемся еще немного, — прошептала она и боязливо взглянула на пустынное небо.
— Тогда идем, — ответил Мэтью, собрав все свое мужество, и потянул ее за собой, ибо она снова оробела, едва к нему вернулась храбрость.
И вот пилигримы Великого карбункула устремились вверх, наступая на верхушки и тесно сплетенные ветви карликовых сосен, которые не достигали и трех футов в высоту, хотя насчитывали уже несколько столетий и покрылись мохом от старости. Вскоре они добрались до хаотически нагроможденных друг на друга обломков скал, похожих на пирамиду, воздвигнутую великанами в честь своего повелителя. В этом суровом царстве туч и облаков ничто не дышало, ничто не росло, здесь не было иной жизни, кроме той, которая заставляла биться их сердца. Они поднялись на такую высоту, что сама Природа, казалось, вынуждена была отстать от них. Она медлила внизу, на опушке горного леса, и прощальным взглядом провожала своих детей, пробиравшихся туда, где ей не доводилось оставлять своих зеленых следов. Но скоро и ей предстояло потерять путников из виду. Внизу уже начал собираться густой и темный туман, отбрасывая мрачные тени на широко раскинувшийся ландшафт; вот клубы его стали быстро стягиваться к одному месту, как будто самый высокий пик созывал на совет подвластные ему тучи. Постепенно отдельные облака тумана слились в сплошную плотную массу. Казалось, путники могли бы ступить на нее, как на твердую почву, но тщетно стали бы они искать здесь путь к благословенной земле, которую они покинули. А желание снова увидеть зеленую землю овладело влюбленными, увы, с такой силой, с какой они никогда не стремились различить сквозь пелену туч проблеск ясного неба. В своем безнадежном одиночестве они почувствовали даже облегчение, когда туман, медленно вползая на гору, постепенно окутал ее угрюмую вершину и скрыл хотя бы от их глаз все видимое пространство. Обменявшись взглядом, полным любви и печали, они теснее прижались друг к другу, страшась, как бы всепоглощающее облако не легло между ними и не разлучило их.
И все же они, вероятно, продолжали бы упорно взбираться еще выше к небу, еще дальше уходя от земли, пока ноги их находили опору, если бы силы Хэнны не начали иссякать, а с ними и ее мужество. Дыхание ее участилось. Она не соглашалась опереться на руку мужа, боясь обременить его своей тяжестью, но оступалась все чаще и чаще и все с большим трудом заставляла себя идти дальше. В конце концов она опустилась на каменную ступень утеса.
— Мы погибли, Мэтью, — проговорила она печально, — нам уже не найти дорогу к земле. А ведь как счастливы могли бы мы быть в нашем домике!
— Душа моя, мы еще будем счастливы! — отозвался Мэтью. — Взгляни! Вон солнечный луч пробивается сквозь туман. Он поможет нам найти дорогу к ущелью. Давай повернем назад и перестанем мечтать о Великом карбункуле.
— В той стороне не может быть солнца, — сказала Хэнна, совсем упав духом, — сейчас, верно, полдень: если бы солнце светило, оно было бы у нас над головой.
— Но посмотри, — воскликнул Мэтью странно изменившимся голосом, — свет разгорается с каждой минутой! Если это не солнце, то что же?
Теперь и молодая женщина не могла отрицать, что сквозь облака пробивалось какое-то сияние, отчего серая мгла принимала тусклый красноватый оттенок, который становился все ярче и ярче, словно мрак был пронизан блестящими частицами. А в это время тучи начали сползать с вершины горы, и по мере того как их тяжелые массы откатывались прочь, из непроницаемой темноты стал вырисовываться один предмет за другим, будто иной мир во всей своей первозданной яркости возникал на смену прежнему бесформенному хаосу. Вокруг светлело, и молодые люди вдруг заметили, что у ног их блестит вода. Оказывается, они стояли на берегу горного озера, глубокого, прозрачного и величаво-прекрасного; его спокойная гладь раскинулась от края и до края каменной чаши, как бы выдолбленной в скалистой породе. Сверкающий луч играл на его поверхности. Желая проследить, откуда он исходит, путники подняли глаза к выступу скалы, нависшей над волшебным озером; трепет восторга охватил их, но они вынуждены были зажмуриться, не в силах выдержать нестерпимо яркий свет. Дело в том, что наша наивная пара достигла таинственного озера и набрела на то самое место, которое тщетно искали столько людей, — на место, где таился Великий карбункул.
Они обнялись, испуганные собственной удачей, ибо в эту минуту все легенды о поразительной драгоценности, когда-либо слышанные ими, всплыли в их памяти и они почувствовали себя отмеченными судьбой, а это вселило в них страх. С самого детства карбункул светил им, как далекая звезда, а теперь его ослепительные лучи проникали им прямо в сердце. Им казалось, что и они сами изменились в этом алом сиянии, которое заставляло пламенеть их щеки и отбрасывало зарево на скалы, небо и даже на облака тумана, отступавшего перед его могучей силой. Но, снова взглянув на карбункул, они заметили фигуру, которая отвлекла их внимание от невиданного камня. У подножия утеса, под самым Великим карбункулом, застыл человек. Руки его были вытянуты, словно он карабкался вверх, а лицо запрокинуто, будто человек этот упивался струившимся со скалы светом. Он был недвижим, как мраморное изваяние.
— Это Искатель, — прошептала Хэнна, судорожно схватив мужа за руку, Мэтью, посмотри, он мертв!
— Он умер от радости, — ответил Мэтью, весь дрожа, — а может быть, сам блеск Великого карбункула принес ему смерть.
— Великий карбункул! — раздался за его спиной сварливый голос. — Великая чушь! Если вы нашли его, будьте столь любезны показать его мне.
Они обернулись и увидели циника, который, поправив на носу свои огромные очки, глядел то на озеро и скалы, то на далекие гряды тумана, то прямо на Великий карбункул, но, казалось, не замечал его блеска, как будто все дотоле рассеянные тучи вдруг сгустились, чтобы скрыть камень от его глаз. И даже когда этот неверующий повернулся спиной к скале и у ног его от яркого блеска сокровища пролегла густая тень, он и тогда не пожелал признать, что видит хоть слабый проблеск света.
— Ну, где же эта ваша Великая чушь? — повторил он. — Что же вы мне ее не покажете?
— Да вот же карбункул! — закричал Мэтью, разгневанный этой упрямой слепотой, и повернул циника к залитому горячим блеском утесу. — Снимите ваши несчастные очки, и вы сразу увидите!
А эти темные очки, вероятно, так же скрадывали яркость красок, как закопченные стекла, сквозь которые люди наблюдают затмение солнца. Однако циник, бравируя своей решимостью, с вызовом стащил очки с переносицы и смело поднял глаза прямо на сверкающий пламенем Великий карбункул. Но едва успел он кинуть на него взор, как с протяжным глухим стоном уронил голову на грудь и прижал руки к своим бедным глазам. Отныне для несчастного циника и в самом деле померк свет Великого карбункула и вообще всякий свет, земной или небесный. Он так привык смотреть через очки, лишавшие все окружающее даже намека на блеск и яркость, что, как только его незащищенный взор встретился с ослепительно сверкающим чудесным камнем, он навеки потерял способность видеть.
— Мэтью, — прошептала Хэнна, прижимаясь к мужу, — давай уйдем отсюда.
Увидев, что жена теряет сознание, Мэтью опустился на колени и, поддерживая ее одной рукой, окропил ей лицо и грудь ледяной водой из волшебного озера. Это привело ее в чувство, но не придало мужества.
— Да, моя возлюбленная, — вскричал Мэтью, прижимая ее, дрожащую от страха, к своей груди, — да, мы уйдем отсюда и вернемся в наш скромный домик! Благословенное солнце и мирная луна будут светить нам в окна, а по вечерам мы будем разводить веселый огонь в очаге и, любуясь им, чувствовать себя счастливыми! Но никогда больше не станем мечтать о таком свете, которого не могут разделить с нами другие люди.
— Нет, нет, никогда! — ответила Хэнна. — Да и как бы мы могли днем и ночью выносить неистовое сияние Великого карбункула?
Зачерпнув в горсть воды, они напились из озера, не оскверненного еще устами смертного. Затем, ведя за собой ослепшего циника, который более не произносил ни слова и старался, чтобы ни один стон не вырвался из его измученной груди, начали спускаться с горы. Но, покидая берег заколдованного озера, на который доселе не ступала нога человека, они кинули прощальный взгляд на утес и увидели, что вокруг него снова начал собираться густой туман, сквозь который тускло светил Великий карбункул.
Что же до остальных путников, занятых поисками этого камня, то, как рассказывает предание, достопочтенный мастер Икебод Пигснорт вскоре оставил все попытки найти сокровище, сочтя это предприятие безнадежным, и благоразумно решил вернуться к своим складам у бостонской пристани. Но когда наш незадачливый купец проходил через ущелье, на него напала шайка воинственных индейцев и увела его с собой в Монреаль, где он просидел в плену до тех пор, пока с болью в сердце не заплатил огромный выкуп, чем значительно приуменьшил свою коллекцию шиллингов с изображением сосны. Более того, за время его долгого отсутствия дела его пришли в такое расстройство, что остаток своих дней он уже не только не купался в серебре, но не всегда имел и медный грош. Алхимик доктор Какафодель вернулся к себе в лабораторию с большим куском гранита, который он растер в порошок, растворил в кислоте, расплавил в тигле и раскалил на огне паяльной лампы, а результаты его трудов были опубликованы в самом толстом фолианте того времени. Ясно, что для подобных экспериментов гранит подходил куда лучше, чем Великий карбункул. Поэт тоже допустил ошибку и, найдя в одной из пещер, куда не заглядывало солнце, большой кусок льда, объявил, что он во всем совпадает с его представлением о Великом карбункуле. Критики говорили, что хотя его стихам не хватает блеска, свойственного драгоценному камню, в них сохранилась вся холодность льда.
Лорд де Вир возвратился в свой родовой замок, где ему пришлось удовольствоваться светом восковых свечей в канделябрах, и в положенное время занял предназначенный ему гроб в фамильном склепе. Когда могильные факелы замигали в этом мрачном прибежище, не было нужды в Великом карбункуле, чтобы убедиться в тщетности земного блеска.
Расставшийся с очками циник бродил по земле, вызывая всеобщую жалость, и, в наказание за добровольную слепоту, на которую обрекал себя прежде, терзался страстным желанием увидеть хоть проблеск света. По ночам он поднимал выжженные глазницы к луне и звездам, на рассвете обращал лицо на восток, к восходящему солнцу, словно соблюдая ритуал парса-идолопоклонника. Он совершил паломничество в Рим, чтобы оказаться вблизи тысячи огней, освещающих собор Святого Петра, и наконец погиб во время большого лондонского пожара, в самую гущу которого он ринулся с отчаянной надеждой уловить хоть слабый отсвет пламени, пожиравшего небо и землю.
Мэтью и его жена мирно прожили многие годы и любили рассказывать предание о Великом карбункуле. Правда, к концу их долгой жизни рассказ этот слушали уже не с таким доверием, как раньше, когда были живы люди, слыхавшие о прославленной драгоценности. Ибо утверждают, что с того момента, как двое смертных проявили мудрую скромность и отвергли сокровище, блеск которого затмевал все земные богатства, сияние его угасло. Когда другие путники добрались до утеса, они нашли на нем лишь темный камень, покрытый блестящими чешуйками слюды. Иные предания гласят, что как только юная чета пустилась в обратный путь, карбункул упал с утеса в заколдованное озеро и что в полдень там все еще можно увидеть Искателя, склонившегося над водой в попытке разглядеть неугасимое сияние.
Некоторые считают, что этот не имеющий себе равных камень и сейчас сверкает, как встарь, и клянутся, что из долины Сако сами видели вспышки его сияния, подобные зарницам. Должен признаться, что я сам, находясь за много миль от Хрустальных гор, заметил удивительную игру света над их вершинами и, повинуясь поэтическому влечению, сделался последним пилигримом Великого карбункула.
Пророческие портреты
— Удивительный художник! — с воодушевлением воскликнул Уолтер Ладлоу. Он достиг необычайных успехов не только в живописи, но обладает обширными познаниями и во всех других искусствах и науках. Он говорит по-древнееврейски с доктором Мазером и дает уроки анатомии доктору Бойлстону. Словом, он чувствует себя на равной ноге даже с самыми образованными людьми нашего круга. Более того, это светский человек с изысканными манерами, гражданин мира — да, да, истинный космополит: о любой из стран, о любом уголке земного шара он способен рассказывать так, словно он там родился; это не относится, правда, к нашим лесам, но туда он как раз собирается. Однако и это еще не все, что восхищает меня в нем!
— Да что вы! — отозвалась Элинор, которая с чисто женским любопытством слушала рассказ о таком необыкновенном человеке. — Уж и этого, казалось бы, достаточно!
— Разумеется, — ответил ее возлюбленный, — но гораздо удивительнее его природный дар настраиваться на любой тип характера, так что мужчины, да и женщины, Элинор, разговаривая с этим необыкновенным художником, видят себя в нем, как в зеркале. Однако я все еще не сказал о самом главном!
— Ну, если он обладает другими такими же редкостными свойствами, засмеялась Элинор, — то, боюсь, Бостон для него опасен. Да послушайте, о ком вы мне рассказываете, о живописце или о волшебнике?
— По правде сказать, этот вопрос заслуживает более серьезного внимания, чем вам кажется, — ответил Уолтер. — Говорят, этот художник изображает не только черты лица, но и душу и сердце человека. Он подмечает затаенные страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то отблесками адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью. Это страшный дар, — добавил Уолтер, и в его голосе уже не слышалось прежнего восхищения, — я даже побаиваюсь заказывать ему портрет.
— Неужели вы говорите серьезно, Уолтер? — воскликнула Элинор.
— Ради всего святого, дорогая, когда будете позировать ему, не глядите так, как вы смотрите сейчас на меня, — с улыбкой, но несколько озабоченно заметил ее возлюбленный. — Ну вот, ваш взгляд изменился, а минуту назад вы показались мне смертельно испуганной и в то же время опечаленной. О чем вы подумали?
— Да ни о чем! — поспешила заверить его Элинор. — У вас просто разыгралось воображение. Ну что ж, приезжайте завтра ко мне, и мы поедем к этому удивительному художнику.
Следует, однако, заметить, что когда молодой человек удалился, на прелестном лице его юной возлюбленной снова возникло то же загадочное выражение. Она казалась встревоженной и грустной, что явно не подобало девушке накануне свадьбы, а ведь Уолтер Ладлоу был избранником ее сердца!
— Взгляд! — прошептала она. — Стоит ли удивляться, что он поразился моему взгляду, если в нем выразились предчувствия, которые временами одолевают меня. Я по собственному опыту знаю, каким страшным может быть взгляд. Однако все это плод воображения. В ту минуту я ни о чем таком не думала и вообще давно не вспоминала об этом. Просто мне все это приснилось.
И она принялась вышивать воротник, в котором собиралась позировать для своего портрета.
Художник, о котором они говорили, не принадлежал к числу американских живописцев, тех, что в более поздние времена обратились к краскам, заимствованным у индейцев, и стали изготовлять кисти из меха диких зверей. Возможно, если бы он был властен начать жизнь сызнова и распоряжаться своей судьбой, то решил бы примкнуть к этой школе, не имеющей главы, в надежде стать хотя бы оригинальным, ибо тут не требовалось ни копировать старые образцы, ни подчиняться каким-либо правилам. Но он родился и получил образование в Европе. Про него рассказывали, что, постигая красоту и величие замыслов, изучая совершенство мазка знаменитых художников, он осмотрел все музеи, все картинные галереи, стенную роспись всех церквей, и в конце концов ничто уже не могло дать пищу его пытливому уму. Искусству нечего было добавить к его познаниям, и он обратился к Природе. Поэтому он отправился в край, где до него еще не ступала нога его собратьев по профессии, и наслаждался созерцанием зрелищ, возвышенных и живописных, но ни разу не запечатленных на полотне. Америка была слишком бедна, чтобы соблазнить чем-либо иным этого видного художника, хотя многие представители местной знати, заслышав о его приезде, выражали желание с помощью его искусства увековечить свои черты для потомства. Когда к нему обращались с подобной просьбой, он устремлял на посетителя пристальный взгляд, который, казалось, пронизывал человека насквозь. Если он видел перед собой приятное, но ничем не примечательное лицо, то пусть даже клиент этот был одет в расшитый золотом кафтан, который украсил бы картину, и располагал золотыми гинеями, чтобы заплатить за портрет, — художник вежливо отклонял заказ и связанное с ним вознаграждение; но если ему попадалось лицо, говорящее о своеобразии душевного склада, о смелости ума или о богатстве жизненного опыта, если на улице он видел нищего с седой бородой и со лбом, изборожденным морщинами, или если ему удавалось поймать взгляд и улыбку ребенка, он вкладывал в их портреты все мастерство, в котором отказывал богачам.
Искусство живописи было редкостью в колониях, и потому художник возбуждал всеобщее любопытство. Хотя лишь немногие или, скорее, даже никто не мог оценить техническое совершенство его работ, все же в некоторых отношениях мнение толпы интересовало его не меньше, чем указания тонких знатоков. Он следил за впечатлением, которое его картины производили на неискушенных зрителей, и старался извлечь пользу из их замечаний, между тем как говорившим, пожалуй, скорее пришло бы в голову поучать саму природу, чем художника, который, казалось, с ней соперничал. Следует, однако, признать, что их восхищение несколько умерялось предрассудками, свойственными этой стране и эпохе. Одни считали, что столь правдивое изображение созданий божьих нарушает заповеди Моисея и является самонадеянным подражанием творцу. Другие, испытывая трепет перед искусством, способным вызывать к жизни призраки и запечатлевать для живых черты умерших, были склонны принимать художника за колдуна, а быть может, и за Черного человека, известного со времен охоты за ведьмами, творящего свои чары в новом обличье. Толпа почти всерьез принимала эти нелепые слухи. Даже в светских кругах к художнику относились с некоторым страхом, что было отчасти отзвуком суеверных подозрений черни, но в основном вызывалось его обширными познаниями и многообразными талантами, помогавшими ему в его искусстве.
Собираясь соединиться узами брака, Уолтер Ладлоу и Элинор хотели поскорее обзавестись своими портретами, которым, как они, без сомнения, надеялись, предстояло положить начало целой фамильной галерее. Поэтому на другой день после описанного выше разговора они отправились к художнику. Слуга провел их в комнату, в которой хозяина не оказалось, но зато они увидели целое скопление лиц и с трудом удержались, чтобы почтительно не раскланяться с ними. Они понимали, что это картины, но не могли поверить, что при таком разительном сходстве с оригиналами портреты совсем лишены жизни и разума. Кое-кто из людей, изображенных на картинах, принадлежал к числу их знакомых, другие были известны им, как выдающиеся деятели того времени. Среди них находился губернатор Бернет, и казалось, будто он только что усмотрел крамолу в действиях палаты представителей и обдумывает, как бы резче ее осудить. Рядом с правителем висел портрет мистера Кука, человека, возглавлявшего оппозицию. В нем чувствовалась воля и несколько пуританский склад, как и подобает народному вождю. Пожилая супруга сэра Уильяма Фиппса, в воротнике с рюшем и фижмах, взирала на них со стены, — высокомерная старуха, вид которой наводил на мысль, что она не чужда колдовству. Джон Уинслоу, тогда еще очень молодой человек, выглядел на портрете исполненным той боевой решимости, которая много лет спустя помогла ему стать выдающимся полководцем. Своих друзей Уолтер и Элинор узнавали с первого взгляда. На большинстве портретов все свойства ума и сердца их оригиналов были выражены в лицах и сконцентрированы во взглядах с такой силой, что, если говорить парадоксами, живые люди меньше походили на самих себя, чем написанные с них портреты.
Среди этих современных знаменитостей висели изображения двух бородатых святых, едва различимых на потемневших холстах. Была тут и бледная, но не поблекшая мадонна, верно, некогда почитавшаяся в Риме, которая теперь с такой добротой и святостью смотрела на влюбленных, что им, словно католикам, захотелось помолиться.
— Как странно подумать, — заметил Уолтер Ладлоу, — что это прекрасное лицо остается прекрасным более двухсот лет. Вот если бы земная красота могла сохраняться так же долго! Вы не завидуете ей, Элинор?
— Будь на земле рай, может и позавидовала бы, — ответила она, — но там, где все обречено на увядание, как мучительно было бы сознавать, что ты одна не можешь постареть.
— Этот потемневший святой Петр хмурится свирепо и грозно, хоть он и святой, — продолжал Уолтер, — мне не по себе от его взгляда, а вот мадонна смотрит на нас ласково.
— Да, но по-моему, очень печально, — отозвалась Элинор.