Упоение общими идеями, в котором есть нечто от опиума, делает таких созерцателей равнодушными к мелочам внешнего мира и, скажем прямо, почти совершенно неспособными к каким-либо житейским привязанностям. Ведь мы привязываемся только к тому, что ощущаем как вполне реальное; а для этих своеобразно устроенных голов реальностью является как раз абстракция, повседневная же реальная жизнь кажется некоей тенью, грубым и несовершенным отражением незримых законов. Возможно, что Сикст и любил свою мать. Но этим несомненно и ограничилась его душевная жизнь. Если он был добр и снисходителен к людям, то это происходило по той же самой причине, по какой он осторожно, без резких движений передвигал у себя в кабинете стул. Однако он никогда не испытывал потребности почувствовать около себя теплоту или нежность, семейный уют, познать любовь, преданность или хотя бь1 дружбу. Те немногие ученые, с которыми он поддерживал знакомство, были связаны в его представлении только с профессиональными беседами, какие он вел с ними, — с одним о химии, с другим о высшей математике, с третьим о заболеваниях нервной системы. Встречаясь с этими людьми, он совершенно не интересовался, есть ли у них семья, занимаются ли они воспитанием детей, обуревает ли их желание сделать карьеру. И как это ни покажется странным после подобной характеристики, он был счастлив.
Принимая во внимание характер ученого и распорядок его жизни, легко себе представить, какое впечатление произвели в рабочем кабинете на улице Ги де ля Бросс два события, последовавшие одно за другим в течение дня; во-первых, получение повестки, адресованной г-ну Адриену Сиксту с вызовом в камеру г-на Валетта, судебного следователя, «на предмет дачи показаний о фактах и обстоятельствах, о которых он будет поставлен в известность», как значилось в повестке в соответствии с формой подобных документов; во-вторых, визитная карточка г-жи Грелу, убедительно просившей г-на Сикста принять ее завтра около четырех часов, «чтобы переговорить о преступлении, в котором ложно обвинен ее несчастный сын». Я уже сказал, что философ никогда не читал газет. Но если бы он в течение последних двух недель случайно открыл любую из них, он нашел бы в ней отклики на дело молодого Грелу, о котором теперь уже стали забывать, так как внимание было приковано к новым.
судебным процессам. Поскольку же г-н Сикст пребывал в полнейшем неведении, вызов к судебному следователю и визитная карточка ничего ему Не говорили.
Однако, сопоставляя получение повестки и записку, написанную матерью, ученый сделал вывод, что между этими двумя фактами возможна какая-то связь, и ему тут же пришло в голову, не идет ли речь о том молодом человеке по имени Робер Грелу, с которым он познакомился в прошлом году, впрочем при самых обычных обстоятельствах. Но обстоятельства эти так не вязались с представлением о каком бы то. ни было уголовном деле, что ученый не мог построить никакой гипотезы и долго рассматривал то повестку, то визитную карточку, охваченный почти мучительным беспокойством, какое вызывает у людей со сложившимися привычками малейшее событие неожиданного и загадочного характера.
Робер Грелу… Адриен Сикст впервые прочел это имя два года тому назад под письмом, полученным им вместе с рукописью. Рукопись была озаглавлена так: «Опыт исследования множественности «я», а в приложенном к ней письме заключалась почтительная просьба о том, чтобы знаменитый ученый дал себе труд просмотреть эту первую работу молодого автора.
Грелу прибавил к своей подписи следующее пояснение: «Бывший ученик класса философии клермон-ферранского лицея». Работа, занимавшая страниц шестьдесят, свидетельствовала о таком преждевременно раз витом и тонком понимании вещей, о столь полном знакомстве со всеми новейшими теориями современной психологии и о таких аналитических способностях, что ученый почел нужным ответить автору подробным посланием. Вскоре Сикст получил от молодого человека письмо, в котором тот благодарил ученого и сообщал, что должен вскоре отправиться в Париж на устные экзамены для поступления в Нормальную школу, и просил разрешения навестить профессора. И вот однажды, после полудня, Сикст увидел у себя юношу лет двадцати, с красивыми черными, необыкновенно живыми и выразительными глазами, освещавшими очень бледное лицо. Только это и осталось в памяти у ученого. Подобно всем людям, погруженным в абстрактное мышление, он получал от внешнего мира лишь весьма смутные впечатления, и у него оставались о них столь же смутные воспоминания. Зато память на идеи была у него поразительная, и он до малейших подробностей помнил весь свой разговор с Робером Грелу. Среди многих молодых людей, которых влекла к нему его известность, ни один не изумил его такой необычайно ранней эрудицией и силой логики. Конечно, в голове этого юноши тоже было еще немало неустоявшегося и еще сказывалось то кипение мысли, которое вызывается слишком быстрой ассимиляцией чересчур обширных научных сведений. Но какая была у него чудесная способность к дедукции, какое естественное красноречие и вместе с тем какая искренность чувствовалась в его энтузиазме! И вот ученый представил его себе мысленно таким, каким он показался ему во время беседы, когда юноша, слегка жестикулируя, сказал: «Нет, вы и представить себе не можете, кем вы являетесь для нас и что мы переживаем, читая ваши книги… Вы человек, олицетворяющий для нас истину, человек, в которого можно верить… Да вот возьмем, например, хотя бы анализ чувства любви в вашей «Теории страстей»! Ведь это же целое откровение! В лицее ваша книга запрещена. Но у меня она есть, и в свободные дни два моих товарища приходили ко мне выписывать из нее целые главы…» А так как в душе каждого человека, выпустившего в свет книгу, даже такого бескорыстного, как Адриен Сикст, таится авторское тщеславие, то это преклонение со стороны кружка учащейся молодежи, простодушно высказанное одним из ее представителей, чрезвычайно польстило философу. Робер Грелу просил разрешения зайти еще раз и, признавшись во время вторичного посещения о провале на экзаменах в Нормальную школу, кое-что рассказал о своих дальнейших планах. Вопреки обыкновению и г-н Сикст позволил себе задать посетителю несколько вопросов частного характера.
Таким образом ему стало известно, что молодой человек — единственный сын инженера, который умер, не успев составить состояния, и что его матери пришлось пойти на большие жертвы, чтобы предоставить сыну возможность учиться. «Но так не может продолжаться, — рассказывал Робер, — поэтому я намерен еще в нынешнем году получить степень лиценциата, а затем буду добиваться места преподавателя философии в каком-нибудь лицее и одновременно работать над большим трудом о видоизменениях человеческой личности. Зародышем этой работы является тот опыт, который я предложил вашему вниманию…» Когда молодой человек стал излагать программу своей жизни, глаза его загорелись.
Оба эти посещения Робера Грелу имели место в августе 1885 года. Теперь шел 1887 год, и за этот промежуток времени Сикст получил от юноши пять или шесть писем. В одном из них Робер Грелу сообщал, что поступил в качестве домашнего учителя в какую-то аристократическую семью, которая проводит летние месяцы в родовом замке на берегу Эда, одного из самых живописных озер в Овернских горах.
Незначительная подробность поможет читателю понять, до какой степени взволновало ученого совпадение между получением повестки и визитной карточки г-жи Грелу: хотя на столе лежали гранки его статьи для «Философского обозрения» и их необходимо было просмотреть как можно скорее, ученый почел нужным в тот же вечер разыскать письма молодого человека.
Он обнаружил их в папке, где аккуратно хранил все, даже незначительные записки. Письма лежали вместе с бумагами такого же рода под рубрикой: «Современная документация по вопросу формирования ума», и составляли в общей сложности около тридцати листков. Ученый перечел их с особенным вниманием и не обнаружил в них ничего, кроме различных соображений научного характера, вопросов о книгах, которые надо прочитать, да некоторых научных планов. Какая же нить может связывать подобные вещи с уголовным процессом, о котором говорит мать? Молодой человек, которого философ видел всего два раза в жизни, произвел на него, по-видимому, очень сильное впечатление, потому что мысль о том, что за повесткой судебного следователя и за просьбой матери Робера Грелу о свидании скрывается одна и та же тайна, не давала ему покоя большую часть ночи.
Впервые за много лет г-н Сикст сделал экономке выговор за какое-то пустяковое упущение, а когда он проходил в час Дня мимо каморки привратника, его лицо, обычно совершенно спокойное, выражало такую озабоченность, что Карбоне, уже насторожившийся из-за повестки, которая по довольно варварскому обычаю была прислана в незапечатанном конверте и тут же, само собою разумеется, прочитана, высказал жене, а затем, и всему околотку следующее соображение: — Я не имею обыкновения совать нос в чужие дела, но я отдал бы двадцать лет хорошей жизни, чтобы узнать, что нужно судейским крючкам от нашего бедного господина Сикста. Сейчас он сбежал по лестнице, как полоумный…
— Смотри-ка, господин Сикст вышел погулять не вовремя, — сказала матери девица, сидевшая за прилавком в булочной. — Говорят, он Судится из-за наследства.
— Полюбуйся на старика Сикста! Мчится, как зебра! Мне рассказывали, что его тянут к ответу, — говорил аптекарский ученик приятелю. — Знаем мы этих старичков! Снаружи как будто бы все в порядке, а чуть копни — не оберешься грязных, историй. В конце концов все они порядочные канальи…
— Сегодня он уж совсем медведь медведем! Даже не здоровается! — Так говорила жена профессора Коллеж де Франс, занимавшего квартиру в том же доме, что и философ, когда Сикст встретился супругам на лестнице. — Впрочем, тем лучше. Говорят, будто его книги подвергнутся судебному преследованию. Ну, и поделом!..
Так даже самые скромные люди, люди, воображающие, что они живут в полной безвестности, не могут и шагу ступить, не вызвав всевозможных пересудов, если им суждено жить в Париже, в так называемых тихих кварталах. Необходимо, однако, добавить, что, если бы г-н Сикст узнал об этой болтовне, он обратил бы на нее внимания не больше, чем на какой-нибудь том официальной университетской философии. А философию эту он презирал больше всего на свете.
II. ДЕЛО ГРЕЛУ
Знаменитый философ во всем являл собою образец точности.
Среди житейских правил, которым он в подражание Декарту следовал с самого начала своей ученой жизни, было и такое: «Порядок помогает мыслить». Поэтому он прибыл в здание судебной палаты ровно за пять минут до указанного в повестке времени Ему пришлось ждать не менее получаса, прежде чем следователь принял его. В длинном коридоре с голыми белыми стенами, где стояло несколько столов и стульев для курьеров, люди разговаривали шепотом, как это обычно бывает в приемных официальных учреждений. Здесь находилось человек шесть-семь. Соседями философа оказались почтенный буржуа с женой, очевидно местные коммерсанты, вызванные по какому-то другому делу и, видимо, очень смущенные встречей с миром правосудия.
Наружность севшего рядом с ними господина, с бритым лицом, и черных круглых очках, скрывавших глаза, в длинном сюртуке и с необычайной физиономией, до такой степени обеспокоила супругов, что они отсели подальше от него и стали перешептываться.
• Он из полиции, — сказал муж.
Ты думаешь? — подхватила жена, с ужасом взглянув на загадочное, и неподвижное лицо незнакомца. — Боже, какой у него отталкивающий вид!..
А профессиональный исследователь человеческого сердца и не подозревал, какое впечатление он производит на окружающих, — да он и вообще не заметил, что кто-то сидит рядом. Пока разыгрывалась эта комическая сценка, следователь болтал с приятелем в комнатке, примыкающей к его служебному кабинету.
Украшенная несколькими автографами и фотографиями знаменитых преступников, она служила г-ну Валетту туалетной, курительной и убежищем для разговоров с глазу на глаз в тех случаях, когда ему хотелось избавиться от присутствия секретаря. Следователь был красивый мужчина лет сорока; одет он был по последней моде, с перстнями на пальцах; словом, это был чиновник новой школы. На улице вы приняли бы этого господина с орденской ленточкой в петлице, в хорошо сшитом пальто и в блестящем цилиндре за биржевика, награжденного орденом по случаю какого-нибудь удачного выпуска акций. Он держал в руке лист бумаги, на котором ученый разборчивым и связным почерком написал свою фамилию, и показывал эту подпись приятелю, человеку без определенных занятий, живущему в свое удовольствие и обладающему одной из тех незначительных и вместе с тем нервных физиономий, какие можно увидеть только в Париже.
Попробуйте определить, глядя на такого господина, его вкусы, привычки или характер! Сделать это невозможно, столько отразилось на этом лице самых разнообразных и даже противоречивых переживаний. Этот прожигатель жизни принадлежал к тому сорту парижан, которые считают своим долгом бывать на всех театральных премьерах, посещать мастерские художников, присутствовать на сенсационных процессах, словом, гордятся тем, что они идут в ногу с веком, что они «в курсе всего», как теперь принято говорить.
Прочитав фамилию Адриена Сикста, приятель воскликнул: — Браво! Поздравляю, милый Валетт! Тебе повезло, что ты будешь говорить с такою знаменитостью.
Ты знаешь, что он написал о любви в какой-то своей книге? Вот кто понимает толк в женщинах! Но за каким чертом ты вызвал его сюда? — По делу Грелу, — ответил следователь. — Говорят, он часто принимал у себя этого юношу, и защита выставила его в качестве свидетеля. Мне поручено выяснить это обстоятельство.
— Жаль, что нельзя взглянуть на него, — вздохнул приятель.
— Тебе это доставило бы удовольствие? Так нет ничего проще. Сейчас я приглашу его. А ты уйдешь после того, как он появится в кабинете. Итак, до вечера, ровно в восемь у Филона. Глэдис, конечно, будет? — Разумеется. Кстати, ты слышал последнюю остроту Глэдис? Мы как-то при ней упрекали Перси, что она изменяет Поставу. Так знаешь, что сказала Глэдис: «Ну что же, ей поневоле приходится иметь двух любовников, раз она тратит вдвое больше того, что ей дает каждый…» — Да, — заметил Валетт, — думаю, что в философии любви эта девица заткнет за пояс всех Сикстов света и полусвета…
Друзья весело рассмеялись. Затем следователь велел пригласить философа. Любопытный приятель, прощаясь с Валеттом и в последний раз пожимая ему руку, повторил: — Итак, до вечера. Ровно в восемь…
Но одновременно, вставив в глаз монокль, чтобы лучше видеть, он окинул взглядом знаменитого философа, которого знал по пикантным отрывкам из «Теории страстей», напечатанным в газетах. Однако появление в дверях человека своеобразной внешности, роб кого неявно смущенного, настолько опровергало представление о нем как о жестоком, язвительном и разочарованном мизантропе, какое составили себе следователь и бульварный гуляка, что они с изумлением переглянулись. Им трудно было удержаться от улыбки. Но это продолжалось только мгновение. Приятель исчез. Следователь жестом пригласил посетителя сесть в одно из обитых зеленым плюшем кресел, составлявших обстановку комнаты, убранство которой, по принятому в официальных учреждениях обычаю, завершал триповый ковер, тоже зеленого цвета, и стол красного дерева. Физиономия следователя стала серьезной. Эти переходы от одного настроения к другому более искренни, чем можно думать, наблюдая их в поведении человека, вдруг на ваших глазах превращающегося из частного лица в чиновника. К счастью, стопроцентные комедианты, люди, которые относятся к своей работе с "полнейшим презрением, довольно редкое явление в нашем обществе. Нам не хватает скепсиса, чтобы поддерживать такое лицемерие. И остроумному Валетту, которого так ценили в полусвете, клубному завсегдатаю, приятелю всех спортсменов, сопернику журналистов в острословии, человеку, только что весело комментировавшему остроту легкомысленной девицы, с которой ему предстояло ужинать вечером, отнюдь не требовалось большого усилия, чтобы в мгновение ока превратиться в сурового и пытливого следователя, с холодным мастерством осуществляющего задачу выяснения истины во имя правосудия. Его взгляд, вдруг ставший пронзительным, пытался проникнуть в душу только что вошедшего посетителя. Заправские следователи обладают особым даром с первых же минут беседы с человеком, которого нужно заставить говорить, если даже он к этому не расположен, пробуждать в себе все свои судейские способности, подобно тому как фехтовальщики сначала нащупывают манеру противника, чтобы потом вступить с ним в настоящую борьбу. А философ понял, что предчувствия его не обманули: на папке, которую следователь взял в руки, Сикст прочел написанные крупными буквами два слова, заставившие его невольно содрогнуться: «Дело Грелу». В комнате царила тишина, нарушаемая только шорохом бумаг и скрипом пера в руке секретаря, который уже приготовился записывать допрос с тем равнодушием, какое отличает людей, привыкших играть чисто механическую роль в жизненных драмах, развертывающихся перед судом. Для них один процесс так же мало отличается от другого, как покойники для факельщики или больные для санитара.
— Избавлю вас, милостивый государь, от обычных вопросов, — произнес наконец следователь. — Есть имена и люди, которых нельзя не знать…
Философ даже не поклонился в ответ на этот комплимент.
«Не знает светских правил, — подумал следователь. — Вероятно, это один из тех литераторов, которые принципиально презирают нас». Вслух он сказал: — Я начну прямо с факта, который вынудил меня пригласить, вас… Вам, конечно, известно, в каком преступлении обвиняется Робер Грелу…
— Извините, — прервал его философ, меняя позу, которую он принял по привычке, чтобы удобнее было слушать: он сидел, положив руку на подлокотник, а подбородок подперев рукой и упершись указательным пальцем в щеку, как в минуты своих одиноких размышлений, — я не имею об этом ни малейшего понятия.
— Однако все газеты писали об этом деле, и даже с такой точностью, к какой господа газетчики не очень то нас приучили, — возразил следователь. Он почел нужным хотя бы такой косвенной насмешкой парировать пренебрежение представителя философии к судейским, которое он подозревал у посетителя. А про себя подумал: «Притворяется! Интересно, с какой же целью? Должно быть, хочет меня перехитрить».
— Извините, — повторил философ, — но дело в том, что я не читаю газет.
Следователь посмотрел на собеседника и молвил короткое «ах, так!», в котором было больше иронии, чем удивления. «Ну, хороню, — подумал он, — ты испытываешь Мое терпение? Так мы тебе покажем…» Не без раздражения в голосе он продолжал: — В таком случае я вкратце изложу вам дело. Но все-таки жаль, что вы не в курсе того, что безусловно должно бы вас заинтересовать если не с точки зрения юридической ответственности, то по крайней мере моральной…
При этих словах философ поднял голову с явным беспокойством, что доставило следователю немалое удовольствие. «Что, получил, приятель?» — сказал он про себя, а вслух произнес: — Но ведь вам известно, кто такой Робер Грелу и какое положение он занимал в доме маркиза де Жюсса-Рандон? В деле имеется несколько писем, которые были посланы вами Роберу Грелу в замок Жюсса-Рандон. Они доказывают, что вы были… как бы это выразиться… своего рода духовным руководителем обвиняемого.
Философ снова сделал движение головой.
— Теперь я прошу вас сообщить, говорил ли вам молодой человек об этой семье и что именно. Едва ли я открою вам что-нибудь новое, если напомню, что семья эта состояла из отца, матери, сына, который, в чине капитана драгунского полка, служит сей час в люневильском гарнизоне, второго сына, воспитателем которого и был Грелу, и девятнадцатилетней дочери по имени Шарлотта. Она была обручена с бароном де Планом, офицером того же полка: Но по каким-то семейным соображениям, не имеющим отношения к делу, свадьбу отложили. Затем она была окончательно назначена на пятнадцатое декабря прошлого года. Но вот однажды утром, за неделю до приезда жениха и старшего сына, графа Андре, горничная мадемуазель Шарлотты, войдя к ней в обычный час, нашла ее в постели мертвой… — Чиновник сделал короткую паузу и, продолжая перелистывать папку с бумагами, скосил глаза на свидетеля. Изумление, отразившееся на лице философа, было настолько искренним, что следователь сам изумился. «Нет, он действительно ничего не знает, — подумал он, — но это странно, очень странно!» Следователь следил за взволнованной физиономией знаменитого ученого, не меняя на своем лице выражения занятого делами и ко всему на свете равнодушного человека. Однако ему недоставало данных, чтобы понять этого загадочного человека, в котором уживались мощный ум в сфере отвлеченных идей и полная беспомощность наивного, робкого и почти нелепого чудака в области житейской. Так ничего и не поняв, следователь продолжал: — Хотя спешно вызванный врач был лишь простым деревенским лекарем, он сразу понял, что внешний вид трупа исключает предположение об естественной смерти. Посиневшее лицо, плотно сжатые зубы, необычайно расширенные зрачки, тело, изогнутое как бы дугой и державшееся на затылке и на пятках, — все это были явные признаки отравления стрихнином. В стакане, стоявшем на ночном столике, оставалось несколько капель лекарства от бессонницы, которое Шарлотта де Жюсса-Рандон обычно принимала вечером или даже ночью, так как уже около года, страдала нервным расстройством. Произведя анализ этих капель, врач обнаружил в них следы чилибухи. Как вам известно, чилибуха — одна из форм, в какой этот ужасный яд имеет применение в медицине. И почти одновременно садовник нашел под #9632; окнами Шарлотты небольшой пузырек без этикетки, содержавший несколько капель какой-то коричневой жидкости. Его, очевидно, выбросили с намереньем разбить, но склянка упала на рыхлую почву недавно вскопанной клумбы. Эти несколько капель тоже оказались чилибухой. Не могло быть никакого сомнения, что мадемуазель де Зюсса умерла от отравления.
Вскрытие трупа подтвердило это предположение. Возникает вопрос, имеем ли мы в данном случае дело с убийством, или самоубийством?.. Гм… Самоубийство…
Но какие мотивы для самоубийства могли быть у этой девушки накануне брака с очаровательным человеком, которого она сама же выбрала? Да еще самоубийства в такой форме, без единого слова объяснения, без письма к родителям?.. С другой стороны, каким образом она могла раздобыть яд? Именно расследование этих двух фактов и побудило правосудие выступить с обвинением, которым мы в настоящее время занимаемся. Деревенский аптекарь на допросе показал, что за полтора месяца до происшествия учитель, живший в замке, купил у него чилибуху как средство против желудочного заболевания.
Однако в то самое утро, когда был обнаружен труп Шарлотты, учитель отправился в Клермон под тем предлогом, что ему необходимо навестить больную мать. Он заявил, что вызван телеграммой. Между тем точно установлено, что никакой телеграммы не было и что в ночь преступления один из слуг видел Робера Грелу выходящим из спальни Шарлотты. Наконец, в комнате молодого человека нашли пузырек с ядом, приобретенный у аптекаря. Пузырек оказался наполовину опорожнен, а затем долит обыкновенной водой, чтобы таким образом отвлечь подозрение.
Показания других свидетелей дали возможность установить, что Робер Грелу очень настойчиво ухаживал за девушкой тайком от родителей. Было найдено письмо, которое он адресовал ей, правда, одиннадцать месяцев тому назад, но которое свидетельствует о ловких попытках обольстить ее. Слуги и даже воспитанник Робера Грелу показали также, что в последнюю неделю отношения между учителем и Шарлоттой стали крайне натянутыми, хотя до этого были дружескими. Она едва отвечала на его поклон. На основании всех этих данных была построена следующая гипотеза: Робер Грелу, влюбившись в девушку, безнадежно ухаживал за нею, а потом отравил ее, чтобы воспрепятствовать ее браку с другим. Эта гипотеза приобрела особую убедительность после того, как молодой человек на допросах стал прибегать ко лжи. Он отрицал, что когда-либо писал Шарлотте. Однако ему предъявили его письмо, а в комнате жертвы в камине удалось найти среди пепла следы писем, сожженных в ночь смерти девушки. Там была обнаружена часть конверта с адресом, написанным рукой обвиняемого.
Он также отрицал, что находился в ту ночь в спальне Шарлотты, но ему устроили очную ставку с лакеем, видевшим, как он выходил оттуда. Лакей особенно настаивал на своем показании, так как признался, что сам он в этот час входил в комнату одной из служанок, с которой находился в близких отношениях.
Грелу не мог привести объяснений, для какой цели он приобрел чилибуху, злоупотребив доверием аптекаря, с которым он дружил. Было доказано, что раньше он на боли в животе никогда не жаловался., Не мог он объяснить и. свою выдумку относительно телеграммы, поспешный отъезд и особенно то сильнейшее потрясение, которое он испытал при известии об отравлении Шарлотты. Впрочем, никакой другой побудительной причины для преступления, кроме мести отвергнутого влюбленного, у нас нет оснований предполагать, так как остались нетронутыми все драгоценности жертвы и все деньги, бывшие в ее кошельке, а на теле не обнаружено ни малейших следов насилия. Сцену преступления можно воспроизвести следующим образом: Грелу проник в комнату мадемуазель де Жюсса-Рандон, зная, что она обычно спит до двух часов, а затем просыпается и принимает снотворное. Он добавил к лекарству известную дозу чилибухи, вполне достаточную для того, чтобы мгновенно умертвить человека. Девушка успела только поставить стакан на ночной столик, но уже не была в силах позвать на помощь. Потом Грелу испугался, как бы волнение не выдало его, и поспешно покинул замок, прежде чем был обнаружен труп. Пустой пузырек, найденный на клумбе, он, вероятно, выбросил из окна классной комнаты, которая расположена как раз над комнатой Шарлотты. Другой пузырек он долил водой, думая тем самым замести следы преступления; по таким сложным и неуклюжим уловкам легко узнают преступников-новичков. Короче говоря, Грелу содержится в настоящее время в доме предварительного заключения в Риоме и должен предстать там перед судом присяжных в февральскую сессию или в первых числах марта по обвинению в отравлении мадемуазель де Жюсса-Рандон. Обвинение, тяготеющее над ним, усугубилось в результате его поведения после ареста. Когда были разоблачены все его измышления, он решил молчать и категорически отказывается отвечать на вопросы, заявляя, что он ни в чем не по винен и что ему не в чем оправдываться. Он даже отказался выбрать защитника и находится теперь в таком мрачном состоянии духа, что это дает повод подозревать о муках раскаянья. Подсудимый много читает и пишет. Однако тут есть очень странная деталь, которая доказывает, на какое притворство способен этот двадцатилетний юноша! Он читает и пишет толь ко на философские темы. Это делается, без сомнения, для того, чтобы доказать полную независимость ума и сгладить неприятное впечатление, которое производит на окружающих его мрачное настроение. Свой долгий рассказ я должен закончить заявлением, что характер занятий обвиняемого как раз и объясняет, почему его мать требует вашего вызова в качестве свидетеля. Она восстает против очевидности, что вполне понятно, и умирает от горя, но ей не удается сломить упорство сына и убедить его заговорить.
Ваши книги да сочинения некоторых английских психологов — вот все, что заключенный просил доставить ему. Добавлю к этому, что на полках его библиотеки были обнаружены все ваши труды и в таком состоянии, которое доказывает самое внимательное их изучение. Между страницами вклеены листы писчей бумаги, на которых он писал свои комментарии, иногда даже более обширные, чем самый текст. Вот извольте посмотреть…
Не переставая рассказывать, Валетт протянул философу экземпляр его «Психологии веры», и ученый машинально раскрыл книгу. Он убедился, что действительно каждой печатной странице соответствует лист бумаги, исписанный почерком, несколько похожим на его собственный, но более путаным и нервным.
По тому, как строки опускались к правому краю страницы, графолог угадал бы у писавшего склонность к неожиданным припадкам уныния. Ученый впервые обратил внимание на сходство своего почерка с почерком Грелу, и это обстоятельство произвело на него тягостное впечатление. Он закрыл книгу и, протянув ее следователю, сказал: — Я с большим прискорбней выслушал то, что вы рассказали об этом несчастном молодом человеке. Но, признаюсь, никак не могу понять, что за связь может существовать между этим преступлением и моими книгами или моей особой и какого рода свидетельские показания могут потребоваться от меня на суде? — А между тем это очень просто, — возразил следователь. — Как бы ни были ужасны обвинения, которые тяготеют над Робером Грелу, они все-таки основаны лишь на предположениях. Против него существуют веские презумпции, но полной уверенности нет ни в чем. Вы сами отлично понимаете, сударь, что при таких обстоятельствах во время судебных прений больше всего внимания обратит на себя психологическая сторона дела, — если говорить языком науки, блестящим представителем которой вы являетесь. Каковы идеи обвиняемого, каков его характер? Вполне понятно, что если он с особым рвением предавался изучению абстрактных вопросов, то данных для его обвинения будет меньше…
Произнеся эту фразу, в которой ученый не заметил западни, Валетт напустил на себя еще большее равнодушие. Он не добавил, что один из аргументов обвинения, выдвинутого старым маркизом де Жюсса-Рандон, заключается именно в том, что Робер Грелу был развращен чтением. Поэтому следователь постарался заставить Сикста охарактеризовать те принципы, которыми был проникнут Робер Грелу.
— Спрашивайте, — ответил ученый.
— Разрешите начать по порядку, — сказал следователь. — При каких обстоятельствах и когда имен но вы познакомились с Робером Грелу?
— Два года тому назад, — последовал — ответ, — в связи с его работой, совершенно научного характера, а именно по вопросу о человеческой личности. Грелу представил мне тогда эту работу на рассмотрение,
— И часто вы с ним встречались?
— Всего два раза.
— Какое впечатление он произвел на вас?
— По-моему, это молодой человек, наделенный исключительными способностями в области психологических исследований, — ответил ученый, взвешивая каждое свое слово.
Следователь не мог не почувствовать в интонации его голоса желание говорить только правду.
— Это настолько одаренный человек, что меня почти ужаснуло его раннее развитие, — продолжал г-н Сикст.
— Рассказывал он вам что-нибудь о своей личной жизни? — Очень мало. Сообщил только, что он живет вместе с матерью и что намерен стать преподавателем и одновременно работать над рядом задуманных им книг.
— Верно, — подтвердил следователь, — об этом говорится в одном из параграфов его программы жизненного поведения. Ее нашли среди уцелевших бумаг.
Надо вам сказать, что за время между первым допросом и арестом Грелу уничтожил большую часть своих рукописей. И, само собою разумеется, это тоже служит уликой для обвинения. А не могли бы вы дать нам некоторые разъяснения по поводу одной фразы в этой жизненной программе? Для людей, не посвященных в вопросы современной философии, это довольно темная формула… Вот эта фраза.
Взяв один из листков, следователь прочел: «Умножать по мере возможности психологические эксперименты». Что, по-вашему, хотел этим сказать Грелу? Помолчав, Сикст ответил:
— Затрудняюсь ответить на этот вопрос.
Но следователь уже начал понимать, что хитрить с таким простодушным человеком бесполезно, и ему стало ясно, что пауза ученого объяснялась не чем иным, как только желанием подыскать наиболее точное выражение для своей мысли.
— Я могу лишь пояснить смысл, какой я сам бы приписал этой формуле, — продолжал философ, — и, вероятно, молодой/человек достаточно начитан в области психологии, чтобы не думать по-другому… Общепризнано, что в прочих опытных науках, например в физике или химии, проверка какого-нибудь закона требует положительного и вполне конкретного применения этого закона. Например, разложив воду на ее составные части, для проверки надо, при всех прочих одинаковых условиях, восстановить ее т этих же самых элементов. Это один из простейших опытов, но его вполне достаточно, чтобы охарактеризовать методы современной науки. Знать о чем-либо в опытном порядке означает возможность по своему желанию воспроизводить тот или иной феномен, воспроизводя условия его возникновения… Возможен ли такой опыт в области моральных феноменов? Лично я считаю, что возможен, и в конечном счете все то, что мы называем воспитанием, является не чем иным, как своего рода психологическим опытом. Предположим, что мы имеем дело с каким-нибудь феноменом. Безразлично с каким. Пусть это будет кякая-нибудь добродетель — терпение, благоразумие, искренность или, скажем, какая-нибудь умственная способность, например способность к мертвым или живым языкам, к орфографии, к счету, — воспитание заключается именно в том, чтобы найти для этих феноменов такие условия, в которых они развивались бы с наибольшим успехом. Но сфера таких опытов довольно ограниченна. И если бы мне, например, захотелось, заранее зная все точные условия возникновения той или иной страсти, по своему желанию возбудить это чувство в другом существе, то я наткнулся бы на непреодолимые препятствия со стороны уголовного кодекса и правил нравственности. Возможно, что придет время, когда подобные опыты станут вполне доступными. Я лично придерживаюсь того мнения, что в настоящее время мы, психологи, не располагаем другими возможностями, кроме возможности пользоваться опытами, которые нам предоставляет природа или случай. Ведь в нашем распоряжении только мир фактов- мемуары, произведения литературы и искусства, данные статистики, протоколы судебных процессов, материалы судебной медицины и так далее. Припоминаю, что Робер Грелу действительно как-то обсуждал со мной желательность опытов в нашей науке. Он выражал сожаление, что приговоренных к смертной казни нельзя помещать в такие условия которые позволили бы производить над ними некоторые эксперименты психологического характера. Это было, впрочем, лишь гипотезой еще очень юного ума, который не дает себе отчета в том, что для полезной работы в области этих идей необходимо, изучать каждый отдельный случай весьма длительное время…
После паузы философ добавил, высказывая уже свои личные воззрения: — Лучше всего производить подобные опыты на детях. Но попробуйте заикнуться, что было бы очень полезно для науки систематически прививать им некоторые недостатки или пороки…
— Пороки?! — переспросил следователь, ошеломленный спокойствием, с каким философ произнес эту чудовищную фразу.
— Я ведь говорю только как психолог, — ответил ученый; улыбнувшись на возглас следователя. — Вот потому-то у нашей науки и нет возможности развиваться в полной мере. Ваше восклицание служит красноречивым доказательством такого положения, если тут вообще требуются какие-либо доказательства.
Обществу трудно обойтись без теории добра и зла, но для нас, психологов, она означает не более, чем совокупность известных условностей, иногда полезных, а порой совершенно вздорных.
— Однако вы все-таки допускаете, что существуют поступки хорошие и дурные, — заметил следователь.
Но здесь в нем снова взял верх представитель правосудия, и он тотчас же решил использовать разговор общего характера в интересах следствия. Не без ехидства он заметил вкрадчивым голосом: — Ведь вы же не будете оспаривать, что отравление мадемуазель де Жюсса является преступлением? — С общественной точки зрения в этом не может быть никакого сомнения, — поспешил согласиться Сикст, — но для философа не существует ни преступлений, ни добродетели. Наши волеизъявления — только факты известного порядка, управляемые вполне определенными законами, вот и все. — Тут у Сикста проявилось простодушное авторское тщеславие, ибо он добавил: — Доказательство этой теории, и притом, надеюсь, неоспоримое, вы найдете в моей «Анатомии воли».
— Касались ли вы этих вопросов в разговоре с Грелу? — поинтересовался следователь. — И полагаете ли вы, что он разделяет вашу точку зрения? — Вполне возможно.
— Но известно ли вам, — вдруг открыл свои карты чиновник, — что вы сейчас почти в полной мере подтвердили обвинение маркиза де Жюсса, который считает, что именно доктрины современных материалистов и разрушили моральные устои молодого Грелу и тем самым толкнули его на преступление? — Мне совершенно неизвестно, что такое материя, — ответил Сикст, — и я ни в какой степени не являюсь материалистом. Что же касается того, чтобы вменять научной доктрине ответственность за ее абсурдное истолкование каким-нибудь человеком с неуравновешенной психикой, то это почти то же самое, что обвинять химика, который открыл динамит, в покушениях, совершенных при посредстве этого взрывчатого вещества. Подобного рода выводы я считаю абсолютно неприемлемыми.
Тон, каким были произнесены эти слова, свидетельствовал о непобедимой силе, которую дает чело веку глубокая вера в определенные принципы. Зато почти детский страх перед хлопотами повседневной жизни обнаружился в интонации, с какой философ тут же спросил следователя: — Значит, вы считаете, что мне придется ехать в Риом для дачи показаний? — Не думаю, — ответил следователь, пораженный контрастом между твердостью мыслителя, сказавшейся в первой части разговора, и озабоченностью, с какой он произнес последнюю фразу. — Я убедился, что ваши отношения с обвиняемым были более случайными, чем даже это считает его мать, — если они действительно ограничились этими двумя встречами и перепиской, носившей исключительно научный " характер. Но разрешите вернуться к интересующему меня вопросу.
Скажите, пожалуйста: вам никогда не приходилось слышать от Грелу каких-нибудь подробностей о жизни в замке? — Никогда. Вдобавок, почти сразу же после того как Грелу поступил туда воспитателем, он перестал мне писать.
— А не было ли в его последних письмах каких-либо намеков на новые устремления, какого-нибудь беспокойства, жажды новых ощущений? Ничего подобного я не заметил, — ответил философ.
— Ну что ж, — вздохнул следователь после некоторого молчания, которым он воспользовался, чтобы еще раз присмотреться к своему странному собеседнику, — тогда не смею вас больше задерживать. Ваше время слишком дорого. Разрешите мне только сделать для секретаря резюме ваших ответов. Бедняга не привык к допросам, связанным с такими высокими материями… Затем я попрошу вас подписать показания…
Пока чиновник диктовал письмоводителю, то, что, ПО его мнению, могло заинтересовать следствие в ответах ученого, этот последний, потрясенный открытием относительно преступления Робера Грелу и разговором со следователем, молча слушал, не делая никаких замечаний, почти ничего не соображая, — до такой степени необычность события, в котором он оказался косвенно замешанным, парализовала его умственные способности. Даже не взглянув на лист бумаги, ученый подписал показания, которые г-н Валетт предварительно прочел ему вслух. Прежде чем покинуть кабинет следователя, он еще раз спросил: — Итак, я могу быть совершенно уверенным, что мне не придется ехать туда? — Думаю, что не придется, — успокоил его следователь, провожая до дверей. Однако, испытывая тайное удовольствие при виде детского страха, отразившегося на лице философа, он добавил: — А если и придется, то не больше чем на день или на два.
Когда Сикст вышел, Валетт сказал письмоводителю: — Ему место в доме для умалишенных! Секретарь в знак согласия кивнул головой.
— Именно такие идеи, какие проповедует этот духовный анархист, и губят молодежь. Он тем опаснее, что вид у него совершенно простодушный. Пожалуй, было бы лучше, если бы он был явным негодяем. Понимаете, ведь подобными парадоксами он поможет от тяпать голову своему ученику. Но это, кажется, ему совершенно безразлично. Больше всего на свете его, видите ли, волнует вопрос: придется ему ехать в Риом или нет? Вот маньяк! И они, пожав плечами, расхохотались. Потом следователь, анализируя впечатление, оставшееся у не го от этого загадочного существа, прибавил: — Вот уж никак не думал, что прославленный» Адриен Сикст такое ископаемое!.. Просто непостижимо!
III. ГОРЕ ПРОСТОЙ ЖЕНЩИНЫ
Характеристика, какою следователь наградил философа за его безучастность, была бы еще более резкой, если бы служитель правосудия мог последовать за ним и читать в его мыслях в течение того непродолжительного времени, что отделяло допрос ученого от свидания его с несчастной матерью Робера Грелу.
Очутившись на широком дворе окружного суда, человек, которого г-н Валетт только что. назвал маньяком, прежде всего бросил взгляд на часы, как это и надлежало сделать такому пунктуальному труженику науки. «Четверть третьего, — соображал Адриен Сикст. — Раньше трех я дома не буду. Госпожа Грелу должна прийти в четыре… Гм…
Теперь уж нет никакой возможности сесть за работу… Досадно!..»
На пути от окружного суда к набережной Сены в нем рассуждал буржуа. «Да, — думал Сикст, повторяя выражение, которое вырвалось у него при взгляде на часы, — это действительно неприятно. День пропал зря. И ради чего? Извольте понять, какое отношение имеет ко мне эта уголовная история и что в конце концов могут дать мои показания для судебного расследования?..» Ему и в голову не приходило, Что в руках ловкого прокурора его теории преступления и ответственности могли легко превратиться в угасающее орудие против Грелу. «С какой стати они меня беспокоят? — рассуждал он про себя. — Эти господа и не представляют себе, что такое время ученого.
Какой остолоп следователь, какие он мне задавал дурацкие вопросы! Но только бы не пришлось ехать в Риом и выступать там перед другими такими же дураками!» В его воображении снова возникли несносные картины, связанные с поездкой, картины ненавистной сутолоки, какою представляется для кабинетного ученого всякое нарушение обычного порядка жизни; его приводила в замешательство необходимость совершить любое действие, и малейшее физическое усилие превращалось в истинное бедствие. Такие детские треволнения испытывают все великие люди. Философу в мгновенном припадке ребяческого страха уже представился широко раскрытый чемодан, уложенное в него белье и лежащие вместе с рубашками записки, необходимые для текущей работы; он уже представил самого себя едущим на извозчике, суматоху на вокзале, вагон и грубую фамильярность соседей, а потом прибытие в незнакомый город, бедственное положение в гостиничном номере без услуг со стороны мадемуазель Трапенар, которые стали ему необходимы, как малому ребенку, хотя он и не замечал их.
Этот мыслитель, столь героически независимый в своих суждениях, что в другую эпоху не поколебался бы, как второй Бруно или Ванини, взойти на мученический костер во имя своих убеждений, перед перспективой этих незначительных хлопот был охвачен чем-то вроде животного страха. Он уже видел, как его вводят в зал судебных заседаний и вынуждают отвечать на вопросы председателя в присутствии любопытной.
толпы, причем он лишен какой-либо идеи, которая помогла бы ему преодолеть природную робость, то есть лишен того, что для всякого отвлеченного мыслителя является единственным источником энергии. «Нет, теперь я не намерен принимать никаких молодых людей, — решил он, растревоженный этими картинами. — Довольно с меня! Отныне дверь моя для них закрыта! Впрочем, не будем предвосхищать событий…
Ведь возможно, что мне и не придется все это вынести и, может быть, они оставят меня в покое». ч «Оставят в покое?» Теперь в этом- внутреннем монологе домосед-буржуа уступал место второму из трех персонажей, таившихся в философе, а именно автору трудов, вызвавших у читающей публики такие споры. «Оставят в покое! Да, может быть, и оставят в покое меня, человека, который занят своим делом, живет на улице Ги де ля Бросс и которого очень раздосадовала бы поездка в Овернь, ни с того ни с сего, зимой, да еще по такому нелепому поводу. Но оставят ли в покое мои книги и идеи? Какая все-таки странная вещь эта инстинктивная ненависть невежд к научным системам, которых они даже не в состоянии понять! Молодой человек убивает девицу, чтобы она не вышла замуж за другого. Этот юноша состоял в переписке с философом, книги которого он изучал.
Следовательно, виноват философ! И, в довершение всего; меня еще делают материалистом! Меня, доказавшего, что материи не существует!» Философ пожал плечами. Но вдруг новый образ возник в его представлении — Мариюс Дюмулен, молодой ассистент из Коллеж де Франс, которого он ненавидел больше всего на свете. Одновременно он увидел перед собой — так, словно бы эти строки уже были напечатаны в каком-нибудь благонамеренном журнале, — некоторые выражения, близкие сердцу этого присяжного сторонника спиритуалистической философии: «Гибельные доктрины… Умственный яд, источаемый перьями писак, о которых хотелось бы думать, что они не ведают, что творят… Позорная проповедь рекламной и насквозь прогнившей психологии…» «Да, — с горечью подумал Адриен Сикст, — если этот тип не воспользуется тем, что судьба сделала одного из моих учеников убийцей, он не будет самим собой… Ну конечно во всем виновата психология!» Тут следует заметить, что Мариюс Дюмулен был тем самым критиком, который при выходе в свет «Анатомии воли» указал на весьма досадную ошибку, имевшуюся в этой книге. Дело в том, что Адриен Сикст основывал одно из своих самых остроумных положений на открытии некоего немецкого ученого, которое он принял за чистую монету, в то время как потом выяснилось, что это открытие по меньшей мере сомнительно. В своей статье Дюмулен подчеркнул этот промах великого аналитика с иронической и малопочтительной резкостью. Как бы то ни было, автор «Анатомии воли», обычно, не считавший нужным отвечать на критические статьи, на этот раз решил ответить. Признавая, что он стал жертвой излишней доверчивости, он без большого труда доказал, что эта частная подробность не имеет особого значения для его концепции в целом. Все же он навеки затаил обиду на спиритуалиста, и тем более жгучую, что мог отнести ее за счет своего презрения к этому малопочтенному человеку, скомпрометировавшему искренность Своих убеждений самым низкопробным стремлением к академическим почестям и теплым местечкам. «Я как бы слышу его, — сокрушался философ. — Но то, что он может сказать о, моих книгах, это еще полбеды. А вот психология! Психология! Ведь это наука, от которой зависит будущее нашей страны…» Как видит читатель, философ, подобно многим другим создателям научных систем, дошел до того, что свою доктрину стал считать центром мира. Он рассуждал приблизительно так: если мы возьмем какой-нибудь исторический факт, то что является его основной причиной? Общее состояние умов. Это состояние умов в свою очередь есть плод господствующих в данное время идей. Например, французская революция целиком вытекает из ложной концепции о человеке, источник которой — в картезианской философии. Отсюда Сикст делал- вывод, что для того чтобы изменить ход исторических событий, необходимо прежде всего отказаться от нашего представления о человеческой душе и заменить его точными научными данными, а это должно привести к новым основам воспитания и новой политике. Самое любопытное заключается в том, что такие теории превратили этого атеиста в не менее пламенного сторонника монархии, чем какой-нибудь Бональд или Жозеф де Местр. По этому, возмущаясь против Дюмулена, он был совершенно искренне убежден, что это возмущение вызвано препятствием, лежащим на пути к общественному благу. Философ пережил немало неприятных минут, представляя себе, что его ненавистный противник может использовать газетные сообщения о смерти Шарлотты де Жюсса в качестве коварной вылазки против современной науки о мышлении. «Неужели снова отвечать ему?» — спрашивал себя Сикст, уже не сомневавшийся в грядущей атаке противника.
«Да, — сказал он сам себе вслух, — я отвечу, и отвечу так, что ему не поздоровится».
Сикст уже дошел до Собора Парижской богоматери и тут остановился, чтобы полюбоваться этим замечательным памятником зодчества. Древний собор всегда олицетворял для него туманный характер — немецкой души, которому он мысленно противопоставлял ясность эллинского духа, воплощенного в Парфеноне. Фото графию античного храма он некогда часами рассматривал в нансийской библиотеке. Такова была его манера воспринимать искусство. Внезапное воспоминание о Германии изменило ход его мыслей. Неволь но он подумал о Гегеле, об учении о тождестве противоречий, потом о теории эволюции, родившейся из этого учения. Теория эволюции слилась в его рассуждениях с вопросами, которые только что волновали его, и, снова зашагав вдоль набережной, он уже стал подыскивать аргументы против предполагаемого выступления Дюмулена в связи с делом Грелу. Впервые после разговора со следователем драма, разыгравшаяся в замке Жюсса-Рандон, представилась ему реальным событием, так кат? теперь он подошел к ней реальной стороной своей природы, вооружившись всеми своими способностями психолога. Он уже забыл о Дюмулене и о возможных неприятностях, связанных с поездкой в Риом, и был теперь всецело занят моральной проблемой, которую ставило перед ним это преступление. А. между тем ему следовало бы задать себе такой вопрос: действительно ли Робер Грелу убил мадемуазель де Жюсса? Но философ даже не останавливался на этом; он находился во власти обычной ошибки мыслителей, которые, сами того не сознавая, лишь кое-как проверяют данные, служащие им для умозаключений. Факты для них — лишь материал для теоретических построений, и они охотно видоизменяют этот материал, чтобы было проще строить философские положения. Наш философ тоже с увлечением подхватил формулу, которой удобно ч было объяснить всю драму. «Молодой человек в порыве ревности убил предмет своей страсти… Вот еще одно блестящее доказательство моей теории, что инстинкт разрушения просыпается у самца одновременно с половым инстинктом…» Именно основываясь на этом положении, Адриен Сикст и написал в своей «Теории страстей» смелую главу об аберрациях полового чувства. «Чтобы объяснить этот факт, достаточно проследить атавистическое проявление у цивилизованного человека жестокого животного инстинкта… Хорошо было бы также изучить наследственность убийцы…» Сикст силился представить себе образ Робера Грелу, но ему удавалось восстановить в памяти только те черты, которые как бы подтверждали сложившуюся у него гипотезу. «Гм…
Эти слишком блестящие глаза, слишком порывистые движения, решительность, с какою он обратился ко мне, и, наконец, его чересчур возбужденная речь…
Безусловно у этого юноши наблюдается что-то похожее на нервное расстройство. Отец его умер молодым? Вот было бы замечательно, если бы удалось установить, что в его роду есть алкоголики. Будь оно так, этот случай представлял бы собою то, что Легран дю Соль называет скрытой формой эпилепсии. Тогда возможно было бы объяснить и молчание юноши, тогда его запирательство может быть и непредумышленным. В этом ведь и заключается, по мнению дю Соля, различие между эпилептиком и умалишенным. Последний помнит о совершенных им действиях, эпилептик их забывает… Неужели мы имеем дело со скрытой формой эпилепсии?..» Дойдя до этого места своих рассуждений, философ на мгновение даже испытал подлинное удовольствие. По привычке, свойственной людям этой породы, он построил теорию, которую принял за объяснение факта.
Он рассматривал эту теорию со всех сторон, припоминал различные примеры, приведенные автором замечательного трактата по судебной медицине, и в конце концов так увлекся своими умозаключениями, что даже не заметил, как очутился у Ботанического сада со стороны набережной Сен-Бернар. Он свернул влево и пошел по аллее старых деревьев, искрив ленные стволы которых были опоясаны железными обручами и кое-где залиты цементом. В посвежевшем воздухе носился кисловатый запах, исходивший от диких зверей, которые кружились недалеко отсюда в железных клетках. Этот запах отвлек ученого от "его мыслей, и он стал смотреть на старого черного вепря с огромной головой, стоявшего на тонких ногах и высовывавшего из клетки подвижную и хищную морду со страшными клыками.
«И подумать только, — размышлял ученый, — что мы знаем о себе не больше, чем знает о себе это животное! А то, что мы называем своей личностью, представляет собою таксе смутное, такое темное со знание того, что в нас происходит!» Потом, возвращаясь к Роберу Грелу, он подумал: «Этот молодой человек был занят вопросом о множественности человеческого «я». Кто знает, может быть, у него тоже было смутное ощущение, что в. нем заключено два совершенно различных сознания, — как бы первичное и вторичное состояние, а в конце концов — два разных существа, одно ясное, разумное, добропорядочное, влюбленное в научную работу, — то, которое я знал; и другое — сумрачное, жестокое, импульсивное, то самое, которое и совершило преступление?.. Да, чрезвычайно интересный случай! Какое счастье, что мне пришлось столкнуться с ним…» Философ уже забыл, что, выходя из окружного суда, он сожалел о своем знакомстве с риомским преступником. «Мне на редкость повезло, что представляется возможность изучить характер его матери. Она поможет мне добыть точные данные и о наследственности обвиняемого… Этого-то как раз и не хватает нашей психологии: хороших монографий об умственной конституции великих людей и преступников, которых автор наблюдал бы собственными глазами. Со временем надо будет написать такую монографию».
Всякая искренняя страсть эгоистична, — это сказывается и на людях умственного труда. Поэтому философ, который за всю свою жизнь, как говорится, и мухи не обидел, шел теперь бодрым шагом, направляясь к воротам сада, что выходят на улицу Кювье.