— Дети мои, не приди мне на помощь господь наш Иисус Христос и не столкни меня на землю с такой силой, действие коей вы видите сами, я пребывал бы ныне в том небесном круге, который именуется хрустальным и является первым подвижным кругом. Пресвятая матерь божия ничего и слушать не желала. Падая, я лишился трех зубов, хоть и не совсем целых, но еще вполне годных. Кроме того, у меня ужасно болит правый бок и рука, которой держат кисть.
— Учитель, — сказал Аполлоний, — должно быть, у вас какое-нибудь опасное внутреннее повреждение. Во время константинопольских междоусобиц я убедился, что внутренние раны куда вредоноснее наружных. Но не пугайтесь, ваши раны я заговорю магическими заклинаниями.
— И думать не смейте! — возразил старик. — Это великий грех. Лучше приблизьтесь ко мне все трое и сделайте милость, разотрите меня в тех местах, где я ушибся всего больнее.
Они исполнили его просьбу и не отстали, пока не протерли у него всю кожу на спине и на пояснице.
А затем отправились втроем разносить происшествие по городу. Так что назавтра не было во Флоренции мужчины, женщины или ребенка, который, увидя мастера Андреа Тафи, не прыснул бы со смеху. А как-то утром, когда Буффальмако проходил по Корсо, мессер Гвидо, сын синьора Кавальканти, отправлявшийся на болото стрелять журавлей, остановил коня, подозвал подмастерье и бросил ему кошелек со словами:
— На, милейший Буффальмако, выпей за здоровье Эпикура и его последователей.
А надобно сказать, что мессер Гвидо принадлежал к секте эпикурейцев и тщательно собирал доводы, опровергающие бытие божие. Он имел обыкновение утверждать, что люди умирают точно так же, как животные.
— Буффальмако, — добавил молодой вельможа, — я подарил тебе кошелек в награду за тот удачнейший, исчерпывающий и поучительный опыт, который ты проделал, когда отправил на небо старика Тафи и тот, чувствуя, что его мощи возносятся в эмпиреи, визжал, как недорезанная свинья. Из этого я заключаю, что он отнюдь не полагался на посулы небесного блаженства, которое и в самом деле мало достоверно. Как кормилицы баюкают сказками детей, так были посеяны толки о бессмертии смертных. Чернь верит в то, что она верит этим толкам! Но по-настоящему она не верит им. Удары действительности рассеивают вымыслы поэтов. Достоверно одно лишь наше невеселое бытие. Это и разумеет Гораций Флакк [56], говоря: "Serus in coelum". ("Попозднее (вернись) на небо" (латинский))
3. Мастер
Усвоив искусство составлять и употреблять мастику и краски и постигнув секрет, как писать лица по достойному подражания образцу Чимабуэ [57] и Джотто, юный Буонамико Кристофано, флорентинец, прозванный Буффальмако, покинул мастерскую своего учителя Андреа Тафи и обосновался в квартале сукновалов, близ дома Гусака. Было это в ту пору, когда итальянские города, подобно дамам, жаждущим носить платья, затканные цветами, полагали свою честь в том, чтобы расписывать картинами свои храмы и монастыри. Щедрее и расточительнее всех городов была Флоренция, благодатный край для живописцев. Буффальмако умел придать своим изображениям живость и выразительность. Конечно, по красоте рисунка он был несравненно слабее божественного Джотто, зато умел пленить неистощимостью веселой выдумки. Немудрено, что вскоре он получил немалое количество заказов. От него одного зависело в короткий срок добиться богатства и славы. Но ему куда важнее было развлекаться в обществе Бруно ди Джованни и Нелло и растрачивать на пирушки все заработанные деньги.
Как раз в ту пору настоятельница Фаэнцской женской обители, обосновавшейся во Флоренции, задумала украсить фресками монастырскую церковь. Услышав, что в квартале сукновалов и чесальщиков проживает искусный живописец по имени Буффальмако, она послала к нему своего управителя уговориться насчет картин. Согласившись на предложенную цену, мастер принялся за работу. Он велел поставить в монастырской церкви леса и по непросохшей штукатурке принялся с необычайной выразительностью живописать земное бытие Иисуса Христа. Прежде всего, справа от алтаря, он представил избиение младенцев и так живо изобразил горе и гнев матерей, тщетно пытающихся вырвать своих малюток из рук убийц, что казалось, будто стена взывает, как верующие во время богослужения: "Cur, crudelis Herodes?.." ("За что, о жестокий Ирод?" (латинский)). Привлеченные любопытством монашенки приходили по двое, по трое посмотреть, как работает мастер.
При виде страждущих матерей и убиваемых младенцев они не могли удержать вопли и рыдания. Буффальмако изобразил грудного ребеночка, который лежит запеленатый под ногами солдата и улыбаясь сосет свой палец. Монашенки просили помиловать хотя бы этого.
— Пощадите его, — говорили они живописцу, — постарайтесь, чтобы он не попался на глаза убийцам!
— Из любви к вам, дражайшие сестры, постараюсь защитить его, как могу, — отвечал добряк Буффальмако. — Но убийц обуревает такая ярость, что трудно будет удержать их.
Когда они говорили: "Он такой хорошенький!" — Буффальмако предлагал сделать каждой еще лучшего.
— Покорно благодарим! — смеясь отвечали они. Настоятельница тоже пришла удостовериться, что работа ведется должным образом. Это была знатная дама по имени Узимбальда. Она отличалась суровостью, высокомерием и бдительностью. Увидев мужчину без плаща и шапки, одетого, как ремесленники, только в рубаху и штаны, она приняла его за подмастерье и не стала с ним разговаривать. Пять-шесть раз приходила она в часовню и неизменно заставала одного этого малого, который, как она думала, умел лишь растирать краски. Под конец она выразила ему свое недовольство.
— Любезный, попросите от моего имени вашего хозяина, — сказала она, чтобы он сам изволил работать над картинами, которые я ему заказала. Мне желательно, чтобы они были написаны его рукой, а не каким-то учеником.
Буффальмако и не подумал назваться, а, наоборот, вошел в роль бедного подмастерья и смиренно ответил синьоре Узимбальде, что, разумеется, не в его силах внушить доверие такой высокородной даме, а потому он почитает своим долгом исполнить ее волю:
— Я передам ваши слова хозяину, и он не преминет явиться на зов досточтимой настоятельницы.
Выслушав это заверение, синьора Узимбальда удалилась. Оставшись один, Буффальмако установил на лесах, в том самом месте, где работал, два табурета, а сверху водрузил кувшин. Достав затем из угла, куда засунул их, плащ и шляпу, оказавшиеся случайно вполне сносными, он нарядил в них самодельную куклу; мало того — он засунул кисть в носик кувшина, повернутый к стене. Покончив с этим и убедившись, что чучело довольно правдоподобно представляет рисующего человека, он проворно убрался, решив не показываться до самой развязки.
На следующий день монашенки пришли, как обычно, посмотреть на работу. Но, застав вместо прежнего балагура какого-то чопорного кавалера, не склонного, по всей видимости, болтать и смеяться, они струсили и пустились наутек.
Синьора Узимбальда, тоже пожаловавшая в церковь, осталась очень довольна, увидев самого мастера вместо ученика.
Она принялась вразумлять его и добрых четверть часа заклинала рисовать лица целомудренные, благородные и выразительные, прежде чем заметила, что обращается к кувшину.
Заблуждение ее длилось бы еще дольше, если бы, не получая ответа и рассердившись, она не дернула мастера снизу за плащ, отчего свалились и кувшин, и табурет, и шляпа, и кисть. Сперва она распалилась гневом; но затем, будучи женщиной неглупой, поняла, что ей хотели наглядно показать, как опрометчиво судить о художнике по одежде. Она послала своего управителя за Буффальмако с просьбой, чтобы он сам закончил начатую работу.
Он с честью завершил ее. Знатоков особенно восхищали те фрески, где изображены распятый Иисус, плачущие жены-мироносицы, Иуда, висящий на дереве, и сморкающийся мужчина. К несчастью, эти картины были уничтожены вместе с церковью при Фаэнцской женской обители.
4. Живописец
Равно знаменитый своим веселым нравом и умением живописать святых в храмах и монастырях, Буонамико, прозванный Буффальмако, был уже в летах, когда призвал его из Флоренции в Ареццо тамошний епископ и попросил украсить фресками залы епископского дворца. Буффальмако согласился исполнить эту работу и, как только стены были оштукатурены, принялся писать поклонение волхвов.
В несколько дней он закончил царя Мельхиора. Тот сидел на белой лошади как живой. А чепрак был из пурпурной ткани и усыпан драгоценными каменьями.
Пока Буффальмако работал, обезьянка монсеньора епископа следила за ним, не сводя глаз. Перебирал ли мастер краски, смешивал ли их, взбивал ли яйца или накладывал кистью мазки на непросохшую штукатурку, зверек не упускал ни одного его движения. Это была макака, привезенная венецианскому дожу на галере республики из берберийских владений. Дож подарил ее епископу Ареццскому, который, поблагодарив этого могущественного владыку, весьма кстати напомнил ему, что корабли царя Соломона тоже привезли из страны Офир обезьян и павлинов, как о том гласит третья книга Царств (X, 22). И для монсеньора Гвидо (так звали епископа) во всем дворце не было ничего дороже макаки.
Он позволял ей беспрепятственно разгуливать по всем залам и садам, где зверюшка проказничала вволю. Как-то в воскресный день, в отсутствие художника, она взобралась на помост, взяла краски, смешала их по своей прихоти, разбила все яйца, какие только ей попались, и, подражая мастеру, принялась водить кистью по стене. Она поработала и над царем Мельхиором, и над его конем и не угомонилась, пока не перекрасила все на свой лад.
Наутро, увидев, что краски его в беспорядке, а работа испорчена, Буффальмако опечалился и рассердился. Он решил, что эту пакость ему устроил какой-нибудь художник-аретинец из зависти к его мастерству, и пошел жаловаться епископу. Монсеньор Гвидо упросил его вновь взяться за работу и поскорее восстановить то, что было уничтожено столь таинственным образом. Он обещал художнику, что впредь два солдата будут днем и ночью сторожить фрески, держа копья наготове, дабы пронзить всякого, кто к ним приблизится. Получив такое обещание, Буффальмако согласился возобновить работу, а возле него были поставлены нести караул двое солдат. Однажды вечером, когда он вышел, окончив свой рабочий день, солдаты увидели, как обезьянка монсеньора епископа вскочила на место Буффальмако на помосте и схватилась за краски и кисти, да так проворно, что они не успели прогнать ее. Они принялись громкими криками звать художника, и тот воротился как раз в ту минуту, когда макака вторично с неукротимым усердием замазывала царя Мельхиора, белую лошадь и пурпурный чепрак. Увидев это зрелище, Буффальмако не знал, плакать ему или смеяться.
Он отправился к епископу и сказал ему:
— Монсеньор, вам нравится моя живопись, но ваша мартышка предпочитает другую. Незачем было звать меня, раз у вас есть свой домашний живописец. Быть может, раньше у него недоставало сноровки. Теперь же ему больше нечему учиться, а мне нечего здесь делать, и я возвращаюсь во Флоренцию.
После этих слов Буффальмако в сильной досаде вернулся на постоялый двор. Кое-как поужинав, он уныло поплелся спать.
Во сне ему привиделась обезьяна монсеньора епископа, но не в виде получеловека, каковым она была на самом деле, а вышиной с гору Сан-Джеминьяно, так что ее задранный хвост доставал до луны. Она восседала на оливковой роще над усадьбами и точилами, между ее ногами пролегала узкая тропа, извивавшаяся вдоль зелени виноградников. А тропа эта была усеяна паломниками, которые вереницей проходили перед живописцем. И Буффальмако понял, что это бессчетные жертвы его озорства.
Первым он увидел старого мастера Андреа Тафи, у которого научился, как прославить себя, занимаясь искусством, но вместо признательности не раз оставлял его в дураках: то выдал за адских духов свечки, приколотые к спинам двух дюжин крупных тараканов, то поднял его вместе с кроватью до потолка, так что старик решил, будто его возносят на небеса, и до смерти перепугался.
Затем он увидел Гусака, чесальщика шерсти, и его жену, отменную пряху. Кому, как не этой почтенной женщине, Буффальмако через щель в стене пригоршнями бросал соль в чугунок с похлебкой, так что Гусак каждый день плевался и колотил жену.
Увидел он и маэстро Симона де Вилла, лекаря из Болоньи, приметного по докторской шапочке, того самого, который по милости Буффальмако угодил в помойную яму возле обители Риполийских монашенок. При этом доктор вконец измазал парадную бархатную мантию, однако никто его не пожалел, потому что, презрев свою уродливую, но благочестивую жену, он вздумал искать любовных утех у эфиопской красотки с рожками между ягодиц. Озорник Буффальмако уверил маэстро Симона де Вилла, что может ночью повести его на шабаш, где сам он проводит время в веселой компании и предается любви с французской королевой, а она угощает его за труды вином и сластями. Ученый муж принял предложение, надеясь, что и с ним обойдутся не хуже. И вот Буффальмако закутался в звериную шкуру, надел рогатую маску, какие носят на карнавале, и явился к маэстро Симону под видом черта, которому поручено проводить его на шабаш. Взвалив ученого мужа на плечи, он дотащил его до ямы, наполненной нечистотами, и швырнул туда головой вниз.
Еще Буффальмако увидел Каландрино, которому он наврал, будто на Муньонской равнине водится камень, именуемый Элиотропия и обладающий свойствами делать невидимым того, кто носит кусочек его на себе. В сопровождении Бруно и Джованни он повел Каландрино в Муньен, и когда тот набрал порядочное количество камней, Буффальмако притворился, будто не видит его, и закричал: "Экий невежа, улизнул от нас! Попадись он мне теперь, я ему залеплю в зад вот этот булыжник!" И он в точности исполнил свою угрозу, а Каландрино даже пожаловаться не посмел, — ведь он был невидим. Каландрино отличался скудоумием, и Буффальмако до такой степени злоупотреблял его простотой, что ухитрился внушить ему, будто тот носит в чреве младенца, и разрешение от бремени стоило Каландрино парочки каплунов.
Затем Буффальмако увидел крестьянина, для которого написал божью матерь с младенцем, превратив Иисуса в медвежонка.
Еще он увидел настоятельницу Фаэнцской женской обители, которая поручила ему расписать стены монастырского храма и которой он клялся и божился, что в краски нужно добавлять хорошее вино, дабы придать лицам, изображенным на картинах, цветущий вид. Настоятельница пожертвовала на его святых праведников и праведниц все вино, припасенное для епископов, он же выпил вино, а для живости красок ограничился добавлением киновари. Этой же самой почтенной настоятельнице он выдал кувшин, покрытый плащом, за мастера-живописца, как было рассказано выше.
И еще целую вереницу людей увидел Буффальмако, которых провел, осмеял, обманул и одурачил. А позади всех шествовал, при посохе, митре и в полном облачении, сам святой Геркулан, которого он шутки ради изобразил на площади города Перуджи в венце из рыбешек.
И все, проходя мимо, приветствовали обезьяну, отомстившую за них, а гадина хохотала, разевая пасть шире, чем распахнуты врата ада.
В первый раз за всю свою жизнь Буффальмако плохо спал ночь.
Чудо со скупым
В славном городе Падуе, основанном еще Антенором, братом троянского царя Приама [58], проживал около 1220 года от рождества Спасителя нашего некий горожанин по имени Николо Беккино, владевший немалым состоянием. От своего отца он унаследовал палаццо на улице святой Агаты, а также поместья с обширными угодьями в окрестностях города. Вопреки обычаю, принятому среди богатых падуанцев, он не употреблял серебряной посуды, а довольствовался, подобно простым людям, оловянными мисками и чашами, да и те он заказал себе такие маленькие, что в них могло поместиться лишь совсем немного вина и мяса. Сделал же он это для того, чтобы служанка не вводила его в слишком большие расходы на еду. Хотя дрова в Падуе были недороги, Николо топил свой камин одним мусором и проводил всю зиму без огня, считая, что топить печь поленьями — значит пускать свое добро на ветер.
Он охотно давал деньги взаймы тем, кто в них нуждался, если ему оставляли залог и платили изрядные проценты. При этом условии он был столь услужлив, что его большой кованый сундук был доверху наполнен векселями, в которых на добром пергаменте черным по белому стояло, что должники его отлично знают свои обязательства по отношению к нему. Не будь он христианином, его, пожалуй, назвали бы ростовщиком. Действительно, платежи он взимал с величайшей строгостью, в соответствии с законом. А закон Падуи отличался крайней суровостью по отношению к несостоятельным должникам. Их заключали в тюрьму, где им оставалось только одно — умереть с голоду. Ибо подеста [59] отнюдь не намерен был кормить их на средства города, а наиболее почтенные граждане, если даже и рассматривали посещение узников как один из семи актов милосердия, не считали нужным обременять себя им более одного раза за всю свою жизнь. Тем не менее около 1210 года от рождества Спасителя законы Падуи были несколько смягчены. Отныне должники, разоренные войнами, терзавшими Ломбардию, изгонялись из города.
Один только сер Николо Беккино отправил в изгнание немалое число их. Тягостно было видеть, как эти несчастные плелись по большим дорогам, таща на себе свои жалкие пожитки. А в предместьях города показывали их заброшенные лачуги, где гнездились теперь змеи и воронье.
В лето 1222-е сер Николо потребовал от маэстро Дзеноне Минуто, аптекаря, чтобы тот уплатил ему пятьсот золотых скудо. Маэстро Дзеноне держал лекарственную лавку на улице святой Агаты, как раз напротив палаццо Беккино. Он был молод, но под его густыми черными волосами скрывалась ученая голова. Он знал все растения, описанные Диоскоридом 57, от одного испанского еврея он узнал самые драгоценные тайны, содержащиеся в книгах арабских врачей, и был даже обладателем рукописей, уцелевших от разорения античных библиотек; он читал труды Галена. Все эти занятия заставляли его пренебрегать торговлей, и ему более пристало бы преподавать естественные науки в недавно открытом Падуанском университете, нежели продавать порошки и мази. До глубокой ночи сидел он при свете смоляной свечи, а порой и при лунном свете, неподвижно склонясь над толстым фолиантом, как говорили трактатом по магии, а на плече у него торжественно восседал кот, черный, как Эреб [60].
Этого кота звали Плутон. Ученые люди не преминули заметить, что он носил имя языческого божества. Ну, а всякому известно, что язычники поклонялись демонам. По этой причине и по множеству других этого кота считали дьяволом. Кое-кто об этом поговаривал. Нужно сказать, что маэстро Дзеноне не обращал внимания на подобные толки и не делал ничего, чтобы изменить мнение своих сограждан на этот счет.
Однажды ночью мимо лавки аптекаря проходил фра Мазо, из нового ордена братьев проповедников [61], усердно выслеживавшего еретиков. Он остановился, увидев зеленые искры, сверкавшие в зрачках Плутона, который внимательно следил глазами за страницами старинной книги, по мере того как его хозяин перелистывал их.
Фра Мазо нахмурился и сказал:
— Берегитесь, Дзеноне. Похоже, что этот кот знает слишком много.
Маэстро Дзеноне Минуто отвечал:
— Можно было бы долго спорить о том, что такое слишком много и слишком мало. По правде сказать, фра Мазо, он не знает всего того, что знаем мы. А мы не знаем всего, что знает он.
В самом деле, Плутону, чтобы прожить, нужен был разум. Не всякий день в доме находилось ему что поесть, и он раздобывал себе еду мелкими кражами. Особенно ловко таскал он обрезки с полок в соседней лавке колбасника Лотто Галленди. Поговаривали даже, что порой он делился украденными кусками со своим хозяином. На эту тему сочинили стишок, который знают все ребятишки в Падуе. Он начинается со слов:
Вся эта история — сплошной вымысел. Но одно не подлежит сомнению — что дела маэстро Дзеноне шли неважно. Ведь он так мало обращал на них внимания. Он слишком много времени уделял занятиям, слишком много читал и предавался мечтам. К тому же занятия наукой не были его единственным пороком. Он недостаточно скромно взирал на красивых женщин, посещавших его лавку, вел с ними нежные речи и всякой мало-мальски хорошенькой женщине отпускал даром шалфей и ангелику. Будь он аптекарем в Пизе, где все женщины уродливы, эта привычка обошлась бы ему недорого, но в Падуе это означало разорение.
На беду свою Дзеноне задолжал Николо Беккино пятьсот золотых скудо. И вот в пятницу 23 апреля, в день святого Георгия, сер Николо явился к аптекарю в лавку. На нем была солдатская одежда, куртка из буйволовой кожи, на голове немецкий островерхий шлем, хотя он никогда в своей жизни не воевал. Но, чтобы не изнашивать свое подбитое мехом платье, он надел доспехи, которые заложил ему какой-то солдат.
— Маэстро Дзеноне, — сказал он, — предупреждаю вас, что, если в течение пятнадцати дней вы не вернете пятьсот золотых скудо, которые вы мне должны, вы будете изгнаны из города приказом подесты, в соответствии с законом Падуи, а ваша аптека будет конфискована в мою пользу со всеми колбами, ретортами, книгами и прочим имуществом.
— Сер Николо, — отвечал аптекарь, — благодарю вас за предупреждение. Будет так, как угодно господу или кое-кому другому.
— Кому же это — другому? — спросил сер Николо. — Что вы хотите этим сказать?
— Эта книга объяснила бы вам, будь вы поумнее, — отвечал Дзеноне, показывая свой трактат по магии.
В это самое время на книге восседал Плутон, и сер Николо, усомнившись, не дьявол ли сей кот, перекрестился поверх своего панциря. Старик, так хорошо разбиравшийся во всем, что касалось барыша и наживы, был в прочих вещах столь наивен и легковерен, что верил самым смехотворным басням, словно это были евангельские истины. Он верил всему, что говорили колдуны, и был убежден, что можно в любое время увидеть, как рыцарей превращают в свиней, скудо — в сухие листья, а дьявол вселяется в тело животного.
Вскоре распространился слух, что не пройдет и пятнадцати дней, как маэстро Дзеноне будет выдворен из своей аптеки и осужден за долги на вечное изгнание. В народе были весьма опечалены этим. Дзеноне любили ремесленники, а в особенности женщины из простонародья. Господу богу угодно было создать женщину более красивой, нежной и изящной, нежели мужчину, но одновременно и более хрупкой, слабой, более подверженной всяческим недомоганиям. Вот женщинам и приходится чаще иметь дело с аптекарями, чем мужчинам. Поэтому аптеку Дзеноне частенько посещали бедные девушки Падуи. Они весьма сочувствовали его беде. И так как денег у них не было, они дарили ему слезы своих очей. Больше всех горевала Барбара, служанка сера Николо Беккино. Она одна страдала от несчастья Дзеноне больше, чем все прочие женщины, вместе взятые. Падуанские хроники умалчивают о причине этого участия, и приходится думать, что Барбара сочувствовала Дзеноне потому, что была сердобольной и милосердной и что в груди ее обитала Жалость, дочь небес. Жалость могла бы выбрать и менее привлекательное жилище. Барбаре едва минуло тридцать, она была свежа лицом, хорошо сложена и слыла, не без оснований, толковой и смышленой; ум ее был неистощим на всякие выдумки и уловки, и она умела обманывать своего хозяина, как ей заблагорассудится. Тем не менее в этом случае она не знала, что придумать.
Терзаемая тревогой и заботами, она сперва и не думала, что можно спасти Дзеноне от нищеты и изгнания. Она даже не пыталась смягчить своего хозяина, зная его бессердечие. Всю ночь она проплакала в постели.
Наутро же, когда заря коснулась своим розовым сиянием высоких стен и башен города, она решила, что не следует отчаиваться и что, быть может, с божьей помощью она найдет средство воздействовать на сердце Николо Беккино.
В то самое время жил в Италии некий францисканский монах, сменивший имя своих знатных родителей на скромное имя Антонио [62]. Это прозвание подсказала ему не просто людская мудрость. Его ниспослало ему небо как предзнаменование. Действительно, "Антонио" значит "гром свыше"; и когда фра Антонио открывал людям тайны божественной премудрости, голос его гремел, как гром с горы Синай. Он много занимался теологией, был знатоком обоих прав, но забросил свою науку, не желая знать ничего, кроме распятого Спасителя. Народ впивал речи монаха, как иссохшая земля небесную влагу. Чтобы жаждущие мира и правосудия могли слушать его сразу в большом числе, он говорил не в церквах, а под открытым небом. Он торопился свершить свои святые дела, зная, что жить ему осталось недолго. Жестокий недуг медленно пожирал его плоть. Но это не смущало его сильную душу. Врачи сравнивали его с боевым слоном, шествующим навстречу копьям и стрелам. "Так же точно, говорили они, — и брат Антонио обрушивается на людские пороки и преступления".
Когда он выступал с проповедью в каком-нибудь городе, не только горожане приходили его слушать, но и жители окрестных сел стекались толпами, чтобы услышать его.
Он боролся с ересью. Но не в пример инквизиторам, стремившимся огнем и мечом искоренить доктрины катаров и патаренов [63], он прилагал все усилия к тому, чтобы кротостью и убеждением вернуть в лоно церкви отвратившихся от нее христиан. Он не мог выносить, когда их карали смертью за грех ереси. "Подобно тому, — говорил он, — как мы не сжигаем дом, где есть покойник, траур, похороны, так же не должны вы разрушать обиталище, где господь испускает дух под ударами, особенно если вы можете уповать, что он воскреснет в сиянии славы. Но если даже вы уверены, что еретик будет упорствовать в своем заблуждении, терпите это зло, как его терпит сам господь. И памятуя о самих себе, не разите — да не разимы будете…"
Вот каким образом фра Антонио противился жестокостям инквизиторов. Он учил людей миру и милосердию. Нередко слово его проникало в самые сердца, и враги обнимались, военачальники отпускали на волю своих пленников и приходили на помощь несчастным, чьи города и села они разграбили и опустошили, богачи же отказывались от своего неправедно нажитого добра. Особенно страстно проповедовал фра Антонио против ростовщиков, и говорят, что он способствовал прекращению ростовщичества во многих городах Ломбардии.
В пятницу 23 апреля, в день святого Георгия, в Падуе было объявлено, что Святой (так падуанцы называли фра Антонио) произнесет на следующий день проповедь на открытом лугу, расположенном к западу от города. Дороги уже были покрыты толпами крестьян, которые, неся в котомках хлеб и фиги, шли, чтобы послушать фра Антонио и, если возможно, коснуться его рясы.
Барбара возлагала большие надежды на появление Святого. Она убедила себя, что, выслушав его, ее хозяин станет менее суров к беднякам и не станет более требовать от судей изгнания маэстро Дзеноне. Рано утром она пришла к хозяину в спальню и стала доказывать ему, сколь приятно и спасительно будет для него выслушать проповедь на лугу. Он дал себя убедить и надел в честь фра Антонио свое лучшее платье, которое было далеко не таким уж хорошим. Выходя из дому, он увидел Плутона, который карабкался по прутьям оконной решетки, и велел служанке закрыть ставни.
— Смотри, Барбара, — сказал он, — чтобы это скверное животное чего-нибудь не стянуло у нас. Но она успокоила его:
— Не бойтесь, мессер Николо. У нас ведь никогда не бывает провизии. Коту нечего стянуть у вас, — он скорее еще вам притащит.
Старик и служанка отправились вслед за толпой на луг, где уже собралось множество народу. Женщины, усевшись, по обыкновению, на траве, окружали высокую кафедру, с которой должен был говорить Святой. Мужчины стояли позади, их было тысяч тридцать. С большим трудом, с помощью городской стражи, сер Николо и Барбара пробились сквозь толпу богомольцев до скамей, где помещались наиболее видные граждане и почтенные женщины. Толпа пела псалмы и читала молитвы. Когда же показался Святой, единый вздох любви вырвался из уст собравшихся, как из одной огромной груди.
Это был еще молодой человек, но тело его распухло от водянки, и он с трудом носил его тяжесть. Изнуренный аскетическим образом жизни и святыми делами, терзаемый жестоким недугом, раздувшим его тело, так что оно, казалось, готово было лопнуть, он, если и чувствовал боль, не страдал от нее, напротив — упивался ею. Глаза его сверкали как свечи на желтом как воск лице. Он начал говорить. Голос его, подобно грому небесному, разносился по холмам и долинам. Для своей проповеди он избрал слова Евангелия: "Там, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше". Сперва со священным гневом стал он упрекать богачей в суровости души и жестокости нравов.
— С глубокой скорбью, — сказал он, — взираем мы на великих мира сего, когда, сидя за трапезой, они в изобилии пьют вино своих виноградников и пожирают мясо животных, между тем как бедняки слабым голосом просят милостыню у их порога. Но богачи не внемлют им и, только напившись и наевшись вволю, бросают своим братьям во Христе крохи со своего стола.
Затем он обрушился на ростовщиков, которые доводят бедных ремесленников до нищеты и, обобрав, изгоняют их из родного города. Он потряс всех собравшихся картиной Страшного суда господня, нависшего над головой злых богачей. Он пояснил слова Писания: "Где сокровище ваше, там и сердце ваше будет" [64].
— Горе скупому! — воскликнул он. — У того, кто любит деньги превыше господа, сердце выскочит из груди и окажется среди его золота и драгоценностей. Горе такому человеку! Бросятся искать его сердце — и найдут его в сундуке.
При звуке этих слов богачи побледнели, как будто над ними грянул гром, а бедняки почувствовали, как на них изливается небесная роса. Даже сер Николо был взволнован. Он кусал губы, чесал за ухом, как человек чем-то озабоченный. Он решил покаяться, чтобы не лишиться своего сердца в этом и в ином мире.
Но подобно тому, как дождь стекает по отвесной скале, так слова Святого скользнули по иссохшей душе скупца. Сер Николо снова стал прежним жестоким человеком с черствым сердцем. И вот уже он опять думал лишь о своих процентах и о преследованиях несчастных должников.
Барбара сказала ему со слезами:
— Как хорошо говорил Святой! Я и сейчас еще не могу удержаться от слез при мысли об этих несчастных богачах, чье сердце угодит в их ларец!
— Это действительно большая беда, — отвечал сер Николо. — Господи, помилуй и спаси нас от этого! Но человеку, который знает себе цену, нечего бояться. Святой произнес хорошую проповедь, не спорю. Но, конечно, он мог бы произнести другую, ничуть не хуже, на слова: "Кесарю кесарево". Он мог бы вызвать ею слезы, растрогать сердца, изложив права заимодавцев, как-то: святейшее и августейшее право передачи векселя, вступления во владение, удержания залога и прочих благ мира сего в руках законных владельцев. Это тоже евангельское слово и весьма поучительный предмет.
В отчаянии от того, что ее хозяин так мало извлек из увещеваний Святого, Барбара, вздыхая, отправилась стряпать постный ужин.
Настала ночь. Сер Николо зажег смоляную свечу и открыл свой сундук, доверху наполненный золотыми монетами и драгоценностями, отданными в залог. Здесь были обручальные кольца и епископские перстни [65], браслеты, ожерелья, пряжки, кресты, оружие. Здесь же было спрятано множество векселей. Таким образом, сундук этот как бы заключал в себе усадьбы и поля, виноградники и леса, пруды и мраморные карьеры, кареты, корабли, ослов, коней, стада коров и овец, свиней и гусей, ткацкие мастерские со станками и ткачами, кожевенные и оружейные мастерские, кузницы, дворцы, башни. Ибо на этих векселях стояла печать должников, заложивших свое имущество серу Николо.
Держа свечу в левой руке, старик шарил правой среди бумаг, разыскивая расписку маэстро Дзеноне, аптекаря, — прежде чем передать ее судьям, он хотел снять с нее копню, а уж судьи должны были вынести решение об изгнании должников и конфискации их имущества в пользу кредиторов.
В то время, как он был занят этим делом, в самую минуту, когда рука его нащупала расписку, какое-то черное тело мелькнуло в окне, дугой пересекло комнату и, упав на смоляную свечу, погасило ее. В полном мраке сер Николо почувствовал, как что-то маленькое, мохнатое вцепилось в его одежду и вонзило острые когти ему в грудь. Решив, что это сам дьявол, он стал изо всех сил отбиваться, насколько позволял ему охвативший его ужас. Животное страшно мяукало, фыркало и цепко держалось за него, царапая ему руки и раздирая кожу под одеждой. Удвоив усилия и призвав на помощь пречистую деву и святых, сер Николо сбросил наконец с себя врага, который упал в сундук, испуская страшные проклятья на каком-то нечеловеческом наречии, сопровождавшиеся звоном монет и драгоценностей. Больше всего на свете боясь быть обворованным, сер Николо смело сунул в сундук руки и голову. Но тут же с ужасом отпрянул, унося в этом бегстве своего врага, вцепившегося ему зубами в нос. Старик завыл от боли и испуга и едва не потерял сознание.
Услышав из кухни его крики, Барбара прибежала со свечой. Враг уже успел исчезнуть.
— Скорей давай подсвечник, — сказал сер Николо, — скорее, я должен взглянуть, не утащил ли у меня что-нибудь дьявол.
И, засунув голову в драгоценный ковчег, он окинул испытующим взором свои сокровища. Он убедился, что все было на месте; но появился и новый предмет, наполнивший его ужасом. Это было сердце, алое и окровавленное.
— Мое сердце! — воскликнул он. — Святой сказал правду! Мое сердце в моем сундуке! Вот оно! И все сосуды перерезаны! Оно уже не бьется! Неужели оно никогда не забьется вновь! Сердце должно биться, иначе это уже не сердце! Барбара! Увы, это правда! Дьявол бросил его в сундук!
— Мессер Николо, — возразила служанка, — вы уверены, что это дьявол? А не был ли это ангел господень?
— Нет, я почувствовал, что дьявол! Он был мохнатый и с когтями.