— Ну, хотя б и обман! За такой и за обман помереть не жалко. Бывало, баранами мерли…
А внизу кавалер тугоухий:
— Это ты верно, матрос! Мы за свое мерли в свое время, вам теперь за ваше. Ежели человек в полном чине, за что ни на есть, а сложить ему голову надо. Не то воши, воши живого съедят!
IV
Вернулся дьякон и провизию привез и все как полагается. И вот затосковал. Церковники те, офицер, солдат да матрос — из ума не идут. Всех будто и раньше видал, а вот поди ж ты, — новые они дьякону люди.
Чем новые? А тем, что всем им до чего то есть дело такое, хоть бы за это и помереть. А ему, вот, Мардарию, ни до чего до такого нет дела. Его значит — воши съедят.
Не умеет дьякон, не привык думать, зато с юности полно сердце волнений: От спелой нивы, от облачных в небе барашков, от белой змеистой дороги, по которой ходили, бывало, в Ордынок, от молитвы иной, от своего служения дьяконского, — как препояшется орарем под нехитрое пенье всем миром молитвы господней…
И теперь чаще мнится Мардарию: не пустой он обряд совершает, а благодатно препоясался в путь, как посланец высшей воли, возвестить ее людям.
А какой воли и что именно возвестить — и не знает дьякон. Но крепко вошло в него новое: найти надо, за что сложить можно б душу, чем сан оправдать. Но и страх с этим новым: прилично ли ему, духовному лицу иметь хотя бы мечтательное участие в общей революции?
Прилично-ли даже желать в своем ведомстве перемен?
Летели, дни, и наступили времена, когда сроки обыкновенных счислений уже так сгустились, что иной день человек проживал годы, а годы шли за столетие той медленной неухабистой жизни, что прозывалась «культурной».
Как рыбе из моря на суше один конец: либо научиться дышать по иному, либо пропасть, — так и человеку в эти годы: либо гони себя в рост на курьерских, либо оседай, иди плесенью…
И вот окончились гражданские войны, не стало фронтов, пошло устроенье домашнее.
Встрепенулся дьякон при «изъятии ценностей» и при слухах о новом церковном движении. — А, может, оно — вот то самое, что он ждет, не умея назвать! Оправдание сана его в чине ангельском?
Денно и нощно — в мечтах Мардарий: как бы ему да в столицу попасть? И вдруг перст судьбы: письмо оттуда от шурина. Овдовел, бездетен, дьяконицу-сестру зовет с мужем и ребятами: вместе легче продержимся.
Дьяконица брата любила, и покорная, своей воли нет — Мардарий ей закон. А Мардарий одно: перст это, перст!
И попали из своей Дубовой Луки да в столицу. Дьякон в тихом приходе устроился, не в центре, конечно, но и не совсем на окраине. Да беда: новый перст судьбы, на этот раз не обольщающий, а как бы «первое предупреждение» дальнейших бед. Шурин тиф прихватил, поболел и помер. Осталась квартирка, а половины доходов ищи. Спекуляцией шурин накручивал — валютчиком. А тут дьяконица родила. Самой кормить нету силы, а коровьему молоку здесь возможно поверить, когда сам корову подоишь. В таком роде и было: первые месяцы дьякон дважды в неделю к чухонке за город ездил, бетоны возил, за них чухонка в обмен то лампу, то зеркало.
Проглотила к полугодию дьяконова пеленашка почитай всю обстановку, и отдав за бетоны ломберный с зеленым верхом, дьякон решил перевести дитя на сгущенное.
А за сгущенное — денежки! Да болеть пошли и дьяконица и ребята. Сразу все без подметок, и дрова… топились, топились — ан нет больше дров!
Приход дьякона бедный, из «мертвой церкви», а тут — «совместное выступление» и мода на «живцов». Еще бы не мода? Один среди церкви служит, другой с органом, третий с женщиной вместо дьякона. Тот стихи Блока между ектеньями с телодвижением говорит. А еще на отлете и такая община завелась, что не то студента, не то курсисточку-медичку всем миром поставили, да без образов, с одними лишь портретами русских классиков, всенощное бдение правят. А из углов у них висят желтым языком вниз огромные как колокола, белые лилии из бумаги папиросной.
Взорвалась твердость прихода, вот-вот все рассыплется.
Дома Мардарию дьяконица душу мотает. К ней соседка Марфа Степановна с вычислением приходила: — все проценты в сгущенном молоке совсем не молочные, а из чего-то бог знает из чего. Без чухонки дитя пропадет. А чухонке дать что ж? Старшенькие — первая ступень — окончательно без башмаков. Дьяконица себе к летним туфлям пришила рукава старой шубы, не ноги у нее — трубы самоварные, ночью только и выйти.
Ну что, спрашивается, дьякону Мардарию делать? К пану Ступаковичу поступить?
Пан Ступакович давно, как бес, вокруг дьякона ходит, к себе, в «кафе-Козерог» нумера петь зовет. Губа не дура у пана Ступаковича, и расчет его без просчета. Дьякона и дьячки отощали, голоса у многих не хуже, чем у вольных артистов, а по духовному положению своему возьмутся за дело сходнее. Особливо из «мертвых», так как мода сейчас на «живцов».
Вот и пошел с дозором пан Ступакович по церквам, отмечает в блокноте хорошие голоса. Знакомится деликатно, и предложение выступать в «номерах» с частушкой, с характерной песней «лапотник», словом, по сезону — с чем придется.
— Гонорар разовый, без заминки, одно условие не опаздывать. Дело живое проточное: посетитель, особливо подвыпивши, обожает быстроту и коловращение.
Голос у дьякона Мардария, записал в блокнот Ступакович, — tenor di grazia, а как при знакомстве узнал, что в селе своей песней славился — ну как клещ.
Пан Ступакович не отстает, дьяконица с бетонами пристает — как удержаться Мардарию?
— При моем сане зазорно, ряса на мне!
— Вы не в рясе будете петь, — говорит Ступакович. — Вы рясу в общей уборной на гвоздь повесите, а с чего ряса на гвоздю спаскудится? — никак. Вы петь будете в самом наиладнейшем лапотном уборе, и заметьте себе: плисовые шаровары — досконально прежняя роскошь.
Дьякону отец вспоминается: строгий, с академическим значком. А Ступакович свое: гонорар наивысший, разовый, без заминки, один уговор — не опаздывать. Дело живое — проточное.
Как неужто и в субботу? Сейчас после всенощной, и грим положить не успеешь.
— Грим? Пустое дело, — сказал Ступакович, — зеркальце выньте, да хоть себе в алтаре цветным карандашиком тут — там. Шапку нахлобучил, бородой в воротник, и — хотите на пару пива? Никому не узнать.
Дьякон Мардарий руками замахал:
— Такой грех в моем сане!
А пан Ступакович:
— Почему вам грех, когда у меня полный духовный ансамбль! И не какие нибудь безработные, а сплошь живая и мертвая церковь. Теперь никто ветер к себе в голову не впускает — совместительствуют. А вы хотите состроить исключение?
— Сан духовный…
— Я же сана, боже храни, не отгнетаю. Сан вам остается для базы. А «кафе-Козерог» — отхожий промысел. Ну: не коротко и не ясно?
— Сан — для базы! Духовный мой сан?!.
Не спал эту ночь Мардарий и как дятел, одно: ехал сюда, чтобы свой сан оправдать. А сан-то… сан — для базы.
V
Дьякон Мардарий в столице больше слыхал о том новом, что творилось в церковных кругах, но, как и в Дубовой Луке, это все были злые сплетни, а сам он еще приблизиться к делу не мог.
Приход его был из «мертвых», и батюшка в проповедях норовил завернуть про последние дни и печать Антихриста. Конечно, все это с указанием на далекое прошлое Византии и гонение императора — арианина.
Но преотлично все знали, где сия Византия и кто будет сей арианин. А управдом Сютников, между всем прочим, и богоспец, он проведал всю платформу живцов: и кому будут давать красные митры, и кто замечен в «сокрытии ценностей», и сколь много вдовых попов с разрешения «ВЦУ» поженились.
Он же приносил живцовский «журнал для всех» с подсчетом на полях, сколько раз упомянуто слово «экс-пло-а-та-ция», и прочие советские митинговые слова, вместо прежних слов божественных. А последний листок, богоспец Сютников вырезал и наклеил на твердый картон.
Это было объявление о дешевой продаже плащаниц, подсвечников и хоругвий с плагиатным от гостиного двора выкриком, вроде рекламы крест на крест: «все для церквей»!
Сютников, злорадно хихикая, берег этот листок для каких то иных времен.
А дьякону Мардарию одно любопытство: — самому поглядеть, удостовериться, точно ли живцы — антихристы? Прочтя как то раз о «совместном» выступлении, все дела неотложные бросил, в партикулярный свой костюмчик оделся, волосы шарфиком обвязал. — Хоть и модны «стрижи», а не всякому просто, поднять руки на волосы. Молитва над ними.
Тайком ускользнул на заседание Мардарий — и в самую точку попал. Главный один доказывал, как именно вышел в церкви раскол.
Мардарий не отрывался от главного.
На эстраду перед несметным народом тот выбежал и стал говорить. Разве словами? Нет. Будто чирк — подожжет, и взовьется ракета и вокруг огнями цветно… А он им упасть не дает, еще и еще…
Сразу Мардарий не понял смысла слов, боялся понять. Все, о чем он сам при царе еще, не то что робко подумывал — куды не сумел бы! — А скорей все то, от чего больно бывало, и стыдно бывало, — вот про все это проповедник, как по самой умной книжке.
А войну то, войну как разделал! Пушки, чугунные неодушевленные орудия, говорит, святой водой окропляли, чтоб им без промаха бить людей.
И про все это таким ураганом, взметает вверх, в стороны руки, сверкают глаза, весь бледный, яростный…
— Божья гроза, — шепчет Мардарий, — божья гроза.
Как девушка, скромный дьякон вовлекся в вихрь проповедника и весь замер в одном: за что скажет, за то и помру.
А говорит проповедник слова: социализм, революция… примем гонение и смерть за новое религиозное сознание.
Мардарию вспоминается, как тогда в вагоне он взволновался от всего, что видел, и как потушил в себе новый интерес, не зная, смеет ли он, духовное лицо, сопричтись революции. Теперь он видит, что смеет и как это надо.
— Кто принадлежит к прогрессивному духовенству, кто знает что церкви нужен сдвиг? Идите к нам!
Трепещет и стыдится Мардарий: неужто он сам и есть прогрессивное духовенство, — ведь двух слов связать не умеет.
И хоть слышит сзади, не понимает насмешливых возгласов:
— При царе бы войну и корили!
— Задним числом дешевле стоит!..
А тот на эстраде рассказывал, как они, несколько человек, сделали церковный переворот, и теперь все в церкви по новому. — В одной любви христовой и строительстве праведном…
Как только этот проповедник окончил, Мардарий других и слушать не стал, побежал домой.
Скрипит чуть подмерзший снежок, белая улица, и вдруг радость от нее, как от той белой дороги, когда с парнями ходил в Ордынок. Молодость воротилась и вознесла. Вот пусть бы сейчас все те разговоры, в вагоне. Сейчас сказал бы тем, профессорам соборным, и кавалеру и флотскому: я вам родня. Я, дьякон Мардарий из Дубовой Луки, тоже знаю, за что собственно мне помереть. Да, за новую, за живую церковь!
Тихо пробрался в свой корридор дьякон Мардарий, тихо отперся ключем. Не раздеваясь, взял со стола ножницы, и сияя детскими веселыми глазами, отрезал целиком свою забранную в кулак косицу.
Дьяконица проснулась. Замученная, безброво и тупо смотрела на мужа. Потом она глянула вниз на половицу. На половице, свернувшись кольцом, как змея, чернела густая дьяконова волна.
— Остриг!..
И как по каменным, по ее серым щекам съехали вниз две слезы.
VI
Решающие наступили для Мардария дни. Не в словах увязать — оживлять жизнь делами, «новым религиозным сознанием», вместе с ним, с проповедником. Из за этого самого из Дубовой Луки сюда ехал, из за этого с дьяконицей своей голодает.
Что же ему, как начать? Попроситься в прогрессивное духовенство? А какой он работник! Косноязычен и не мудрящ.
Вот если б для примера за что помереть надо бы — это он может. Детей люди добрые не оставят…
А духовенству, как и всем, надо правду свою выявлять: из за чего собственно оно есть духовенство — то есть именно особое ведомство?
И мечтается дьякону; в обиде тот проповедник, что ему душу пронзил, готовится к ссылке, и на все его дело — гонение. А он дьякон Мардарий в ноги ему: пострадать хочу с вами за все собственно, о чем вы давеча с кафедры!
Революция в России: кто умер, а кто узнал, за что ему умереть стоило бы. Ну, а кто и сейчас не узнал — того воши, воши съедят… Узнал дьякон Мардарий: ему — за живую церковь.
На другой день ввечеру, пошел Мардарий к управдому Сютникову деликатно выспросить, как и что ему сделать, чтобы вдруг запринадлежать к прогрессивному духовенству, да обиняком допытать, как это в «живцы» вписываются.
А управдом, он же богоспец, Сютников его вдруг, как медведя охотник по черепу — наповал:
— Живцы твои, дьякон, живцы каковы! И нумерочком газеты пред глазами мерекает. — Гляди ка в столбец.
Глазам дьякон не верит: — отбирать у духовных лиц подписку о признании ВЦУ.
— А тех братец, что заартачатся, вон из прихода, за пределы епархий. По старинке, им нравится. Щука съедена, а зубы то, видно, остались. Хе, хе…. за пре-де-лы!
Пришел дьякон домой, не спросил ничего, что хотел.
Дома узнал: всполошенный дьячок прибегал, завтра утром церковный совет у батюшки на дому.
— Уж ты не прекословь живцам то, — ноет дьяконица, — с ними не шутка! Отца Павла прихода лишают, а благочинный от Троицы сам «покраснел», с амвона грозил, коли кто не подпишется.
Кричит пеленашка, у нее режутся зубы, и рожок с сгущенным молоком она злобно толкает крепкими кулачками. Наливается красная, выпинаясь замотанным телом, как рассерженный рак.
Марфа Степановна просунула в дверь ядовитую свою голову в холодной завивке и прошипела: успокойте ребенка.
— Снесу ее к доктору, — прошелестила дьяконица белыми губами, встала, пошатываясь от бессонных ночей. Двух старшеньких только что свезла в скарлатине в больницу.
Сидит один дьякон топит времянку. Дымит она. Дым глаза ест. От него, что ли, плачут глаза. Темен умом дьякон, а сердце простору просит. Ну ради чего революция? И собственно для духовного ведомства?
Прочие ведомства все узнали ради чего стоит жить и помереть. Ну, а духовное? Ужели ради власти? И к кому пойти Мардарию, когда он и слова не знает, и про свою православную веру как в семинарии учил, чисто все позабыл. Одно помнит: образа на стене монастырской — «взыграша младенец во чреве» и бревно в глазу осудителя. Да, вот еще недавно узнал: пока жив, найти каждому надо, за что именно ему помереть. Найдешь — в полный чин вступишь, оправдан и сам.
А пан Ступакович-то? Сан — для базы. Да неужто и весь тут ответ?
А Ступакович легок на помине, стучится. Его стук дробинками бьет, а голос с игрой:
— Ваше Преждеосвященство дома?
Молча дьякон впустил.
— Ой, и дымно у вас, — говорит пан Ступакович, — совершенные облака. А топить настоящую печь нету дров, что? Ведь дровец то в обрез?
— Мешками берем.
— Срам, дрова брать мешками, ведь это не 18 год, это ведь слава богу, нэп. А при нэпе одни бездельники не устраиваются. Ну, хотите завтра же березовых? В счет гонорара. Прямо с вокзала два воза: один мне, другой вам. И чухоночку пришлю — честнейшая; если что подливает, так одну только невскую воду. Затушите ваш огонь и пойдемте. Ну?
— Обмозговать надо…
— Ну, за парой пива обмозгуете. Ставлю. За сегодняшнее разовое выступление — неподдельную красную «столимонку». А дрова это в счет, подмахните контракт на сезон, и топите себе на здоровье! Гарантирую: дрова как бездымный порох, без дыму, сразу жарища. Грим вам для первого раза я сам наведу, а уж вы завтра карандашики в футлярчик, футлярчик в тайный карманчик. Зеркальце вынул, тут штрихнул, там штрихнул — красавец мужчина!