- С каких пор тебе так интересно смотреть на меня? - спрашиваю - и улыбнулся ей. Старался не показать, что сержусь, говорить помягче. Понимал, как она вымоталась. Шел уже десятый час.
- Просто я думала, до чего ж погано оказаться в мотеле без своей машины уехать и то не на чем. Разве это дело? Мне еще вчера вечером погано стало оттого, что та бордовая машина не моя. Видать, та бордовая машина, Эрл, на меня жуть нагоняла.
- Одна из машин на стоянке твоя, - говорю. - Иди вниз, выбирай любую.
- Знаю, - говорит. - Но это будет совсем не то, верно? - Протянула руку, взяла свою синюю ковбойскую шляпу, надела и сбила на затылок, на манер Дейл Эванс. И такая она была славная.
- Знаешь, раньше мне нравилось жить в мотелях, - говорит. - Тут тебе и потаенность, и воля - ну а платила за них, ясное дело, не я. Зато в них ты от всего укрыта и вольна делать что в голову взбредет, раз уж решилась поехать в мотель и заплатить за это, сколько запросили, ну а что до остального, так это только в охотку. Койка, сам понимаешь, и все такое прочее, - и улыбнулась мне по-доброму.
- Ну а теперь-то разве не то же самое? - говорю; я сидел на кровати, смотрел на Эдну и не знал, чего от нее ожидать, что она еще скажет.
- Вроде бы то, да не то, Эрл, - говорит - и уставилась в окно. - Мне тридцать два - пора завязывать с мотелями. Хватит тешить себя выдумками.
- Тебе что, эта комната не нравится? - говорю; и оглядел комнату.
Мне понравились и картинки в современном вкусе, и комодик, и большой телевизор. По мне, так очень даже уютная комната - при том, где нам доводилось жить.
- Нет, не нравится, - говорит Эдна; сказала, как ножом отрезала. - И злиться на тебя из-за этого толку нет. Ты тут ни при чем. Ты для каждого стараешься сделать все, что можешь. Но любая поездка чему-то учит. И я поняла, пора завязывать с мотелями, иначе быть беде. Прости.
- Что это значит? - говорю: я ведь и впрямь не понимал, что у нее на уме, а ведь мог бы догадаться.
- Я, пожалуй, возьму тот билет, что ты предлагал, - говорит она; поднялась и стала лицом к окну. - Утро на носу. А машины, чтобы меня отвезти, у тебя нет.
- Вот те на, - говорю, а сам как сидел на кровати, так и сижу, будто меня оглоушили. Хотел было что-то сказать, попререкаться с ней, но ничего путного не приходило в голову. Не хотел я на нее злиться, а злился.
- Ты имеешь полное право злиться на меня, Эрл, - говорит она, - но винить меня, я так думаю, тебе не в чем. - Обернулась ко мне, села на подоконник, руки на коленях сложила.
В дверь постучали, я крикнул, чтобы поднос поставили на пол, а заказ записали на наш счет.
- А я, похоже, все ж таки виноватю тебя, - говорю. Я рассердился. Подумал: ведь я запросто мог слинять в этот трейлерный парк, бросить все к чертям собачьим, так нет же, вернулся, старался, как у нас не заладилось, дела поправить, для всех старался.
- Не надо. Лучше б ты этого не делал, - говорит Эдна и улыбнулась так, будто хотела, чтоб я ее обнял. - Человек должен, если возможность такая есть, сделать выбор. А по-твоему как, Эрл? Вот я здесь, в пустыне, где мне все чужое, в краденой машине, в номере мотеля, под выдуманным именем, - и денег своих у меня нет, ребенок и тот не мой, и закон за мной по пятам гонится. И выбор у меня есть - сесть на автобус и со всем развязаться. Что бы ты сделал на моем месте? Я точно знаю что.
- Это тебе только кажется, - говорю. Но препираться с ней - доказывать, как бы я мог поступить, а не поступил, - не стал. Что толку. Раз дело до перекоров дошло, значит, все - никого тебе не убедить, хоть и считается, что это не так, и, может, людям другого склада это удается, мне нет.
Эдна улыбнулась, пересекла комнату и обхватила меня руками - я все сидел на кровати. Черил перекатилась на другой бок, поглядела на нас, улыбнулась, закрыла глаза; в комнате наступила тишина. И я стал думать о Рок-Спрингсе - я знал, что всегда буду о нем думать как о подлом городишке, где сплошь уголовщина, проститутки, передряги, где женщина бросила меня, а не как о месте, где я сумел раз и навсегда встать на прямой путь, месте, где увидел золотой рудник.
- Ешь своего цыпленка, Эрл, - говорит Эдна. - А потом давай ложиться. Я устала, но все равно хочу тебя. Ты же знаешь, я от тебя ухожу не потому, что не люблю тебя.
Ночью, попозже, когда Эдна заснула, я встал и вышел на стоянку. Который был час, не скажу: огни автомагистрали по-прежнему выбеливали низко нависшее небо, большущая красная вывеска "Рамады" тихо жужжала в темноте, заря на востоке не занималась, и определить, настало утро или нет, я не мог. На стоянке было полным-полно машин - каждая на отведенном ей месте, - у двух-трех к крыше приторочены чемоданы, багажники битком набиты всяким добром, которое хозяева куда-то перевозят: то ли в новый дом, то ли на горный курорт. Я, после того, как Эдна заснула, еще долго лежал в постели, смотрел по телику "Атланта брэйвс", чтоб не думать, каково мне будет завтра, когда автобус отъедет, и каково мне будет, когда я обернусь - а за мной Черил и Дючонок, и о них, кроме меня, некому позаботиться, и мне в первую голову придется раздобыть машину, свинтить с нее номера, потом раздобыть для них завтрак, выбраться на дорогу во Флориду - и провернуть все это часа за два: ведь "мерседес" днем лучше виден, чем ночью, а вести разлетаются быстро. Черил, с тех пор как она со мной, я всегда обихаживал сам. Из моих подружек ни одна ради нее пальцем не пошевелила. Почитай что все они к ней не очень были расположены, но меня, ничего не скажешь, обихаживали, и оттого я в свой черед мог обихаживать Черил. И я знал: когда Эдна от нас уедет, справляться мне станет труднее. Притом больше всего мне хотелось, пусть ненадолго, отодвинуть эти мысли подальше, дать мозгам передохнуть, окрепнуть - мало ли чего нас ждет. Я подумал, что разница между удачливой и неудачливой жизнью, между мной теперешним и теми, у кого машина, каждая на своем месте, стоит, а может, между мной и той женщиной из трейлерного парка при золотом руднике, в том - в силах ли ты начисто выбросить такое вот из головы и плевать на все, а может, еще и в том, сколько таких невзгод валится на тебя за жизнь. Что тут причиной - фарт ли, расчет, только невзгод на них всегда валится меньше, да и по нраву по своему они быстрее их забывают. И мне того же хотелось. Поменьше невзгод, поменьше помнить о них.
Я подошел к машине, "понтиаку" с номерами Огайо, из тех, у которых на крыше громоздятся тюки и чемоданы, да и в багажнике добра навалом - по осадке видно. Я заглянул в окошко. На переднем сиденье лежали дорожные карты, книги в бумажной обложке, темные очки, пластиковые держатели для бутылок, которые вставляют в пазы на дверных панелях. На задних - детские игрушки, подушки, стояла кошачья корзинка; из нее на меня, как на диво какое, таращилась кошка. Все в этой машине мне было знакомо - точь-в-точь так же было бы и у меня в машине, только вот машины у меня нет. Ничего диковинного, ничего незнакомого. Но вот поди ж ты: мне вдруг стало не по себе, я повернулся и поднял глаза на окна мотеля, выходящие на зады. В них во всех не было света, кроме двух. Моего и еще одного. И я - недаром же мне стало не по себе - задался вопросом: а что бы вы подумали, если бы вы увидели, как человек заглядывает посреди ночи в окна машин на стоянке "Рамады"? Подумали бы, что он хочет проветриться? Подумали бы, что он хочет - раз днем ему придется выпутываться из всяких передряг - к ним как следует подготовиться? Подумали бы, что подружка его бросает? Подумали бы, что у него есть дочь? Подумали бы, что он такой же, как вы?
ГРЕЙТ-ФОЛС
История эта невеселая. Предупреждаю.
Мой отец - его звали Джек Рассел - и я, мальчишкой лет четырнадцати, жили с мамой в доме на восток от Грейт-Фолса (штат Монтана) неподалеку от городишка Хайвуд, Хайвудских гор и реки Миссури. Это было ровное, безлесое плоскогорье сплошь одни фермы, где растили пшеницу, отец мой притом к фермерству никогда касательства не имел: он вырос в окрестностях Такомы (штат Вашингтон), его семья работала на компанию "Боинг".
Он, отец мой, служил сержантом в Военно-воздушных силах и демобилизовался в Грейт-Фолс. Но вернуться домой в Такому, как хотела мама, не вернулся, а устроился в Военно-воздушных силах на гражданскую должность, работал механиком. Снял дом за городом у фермера - тот не хотел, чтобы дом пустовал.
Теперь и дома того тоже нет - я там побывал. Но над зарослями молочая все еще высятся дикие маслины в два ряда да парочка служб. Дом был самый что ни на есть простой, в два этажа, с верандой по фасаду, места для машин около него не предусматривалось. Я тогда ездил каждое утро в Грейт-Фолс на школьном автобусе, отец на машине, а мама сидела дома.
Мама была красивая - высокая, худощавая брюнетка, черты лица у нее были резковатые, и даже когда она и не думала улыбаться, казалось, что она улыбается. Она выросла в Уоллисе (штат Айдахо), год проучилась в колледже в Спокане, потом переехала на побережье - там она и познакомилась с Джеком Расселом. Она была двумя годами старше и вышла за него - так она мне рассказывала, - потому что он был молодой и чудо как хорош, ну и вдобавок рассчитывала, что они бросят свою глухомань и вместе поездят по свету - и так оно, похоже, некоторое время и было. Именно такой жизни ей хотелось до того, как она толком уяснила себе, чего еще ей хотелось и какого будущего вообще.
Отец, когда не возился с самолетами, - охотился или рыбачил, тут ему не было равных. Рыбачить он научился - так он рассказывал - в Исландии, а охотиться на уток - на постах ДРО, куда наезжал, когда служил в Военно-воздушных силах. В ту пору - шел 1960 год - он начал брать меня с собой на "вылазки", как он их называл. Мне и тогда казалось, хотя я мало в чем смыслил, что о таком другие мальчишки могли только мечтать, но у них, как правило, дальше мечтаний дело не доходило. Думаю, тут я не ошибаюсь.
И то правда, что отец не знал меры. По весне мы ездили в бассейн реки Джудит, разбивали лагерь на берегу, и за субботу-воскресенье он вылавливал до сотни рыб, а то и побольше. С утра до ночи ничем другим не занимался и никогда не уставал. Насадит кукурузные зерна на крючок номер 4 с поводком, повозит этой хреновиной по дну глубокого озера ниже тяжелого грузила - и рыба клюет, и еще как. И по большей части, оттого что он знал реку Джудит и умел запустить наживку вглубь, ему попадалась крупная рыба.
Та же история с утками - другим его увлечением. Едва северные птицы, как правило к середине октября, сядут на гнезда, он берет меня с собой, и мы сооружаем скрадок из рогоза и пшеничной соломы по одну сторону заросших камышами озерков или болотцев, таких мелких, что их можно перейти вброд, - он их знал во множестве ниже по течению Миссури. Ставим подсадные чучела с подветренной стороны скрадка, и он сыплет зерно так, чтобы голод гнал дичь от подсадных чучел к нам. Вечерами, только отец возвратится с базы, мы уходим из дому - сидим в скрадке, пока не появятся пролетные утки и не присядут к чучелам: их даже подманивать не надо. А некоторое время спустя - порой и целый час пройдет, и стемнеет уже совсем - утки найдут зерно, и вся стая - бывает, штук до шестидесяти - поплывет к нам. И когда по расчету отца они подплывут достаточно близко, он мне и говорит: "Джеки, свети!" - и я встаю и направляю карбидный фонарь на озерцо, и он встает рядом и всех какие ни на есть уток поубивает, если получится, прямо на воде, ну и влет, и на подъеме тоже. У отца был "ремингтон" 11-й модели, длинноствольный, с патронником, в который входило десять зарядов, и десятью выстрелами - а стрелял он под птицу - секунд за двадцать убивал или подранивал уток тридцать, не меньше. Я и сейчас слышу выстрел, вижу, как над объятой темью водой просверкивает, один выстрел, другой; стрелял он не так уж и быстро - рассчитывал время, чтобы подстрелить как можно больше птиц.
Что отец делал с утками, которых убивал, и с рыбой - продавал, что же еще. В то время законом запрещалось продавать дичь, да и теперь тоже. Толику он оставлял для нас, но большую часть обычно отвозил - рыбу держал на льду, уток, еще необсохших, в джутовых мешках из-под зерна - в гостиницу "Большая Северная" на Второй улице в Грейт-Фолсе, ее тогда еще не закрыли, и продавал негру, поставлявшему их богатым клиентам, а также в вагоны-рестораны поездов, которые следовали через город. Мы подкатывали на отцовском "плимуте" к гостинице с черного хода - всякий раз, когда уже стемнеет, - к бетонному грузовому пандусу, ведущему к двери, над которой горел свет; отсюда было рукой подать до сортировочной станции: иногда я видел стоящие в ожидании отправки пассажирские поезда, золотой, теплый свет в окнах вагонов, пассажиров при костюмах - все они уезжали куда подальше от Монтаны: в Милуоки, или там в Чикаго, или в Нью-Йорк; эти города я - парень четырнадцати лет, чей отец на холоде, в кромешной тьме, продавал незаконно добытую дичь, - и представить не мог.
Поставщик был высокий, сутулый малый в белой куртке, отец его именовал "профессор Гусь" или "профессор Сом", а профессор называл отца "сержантом". Он давал четвертак за фунт форели, десять центов за сига, доллар за крякву, два за белолобого или, скажем, голубого гуся и четыре доллара за канадскую казарку. При мне отец как-то выручил сотню долларов за один улов, осенью и побольше того за уток и гусей, а продаст он дичь, мы едем на 10-ю авеню, делаем остановку в баре "Русалка", по соседству с авиабазой, - и там он гудит с дружками по прежней работе, они рассказывают смешные байки про охоту и рыбалку, а я играю в китайский бильярд и просаживаю деньги на музыкальные автоматы.
Как раз в такой вот вечер беда и приключилась. Октябрь шел к концу. Я запомнил день, потому что это было незадолго до Всех святых, и в окнах домов, мимо которых я проезжал на автобусе по дороге в Грейт-Фолсе, были выставлены вырезанные из тыкв фонари, а во дворах на стульях высажены пугала.
Мы с отцом охотились на уток в заводи реки Смит, выше по течению от того места, где она впадает в Миссури. Он подстрелил тридцать уток, мы поехали в "Большую Северную", где их и загнали, но двух уток отец не продал, оставил в мешке. А отъехали мы от гостиницы, он вдруг и говорит:
- Джеки, поедем-ка сегодня прямо домой. Да ну их, этих забулдыг из "Русалки". Я зажарю уток на решетке. Давай сегодня проведем вечер по-другому. - И как-то чудно улыбнулся. Обычно он ничего такого не говорил и вообще так не говорил. Ему в "Русалке" нравилось, да и мама, насколько мне известно, была не против, чтобы он проводил там время.
- А что,- говорю я, - хорошая мысль.
- То-то твоя мать удивится, - говорит он. - Порадуем ее.
Мы проехали мимо авиабазы на 87-й магистрали, мимо взлетной полосы, где самолеты взмывали в ночь. Тьму крапали зеленые и красные сигнальные огни, прожектора на вышке прочесывали небо, преследовали самолеты, удалявшиеся по-над плоскогорьем к Канаде, а то и к Аляске и Тихому океану.
- Ну и ну! - говорит отец ни с того ни с сего.
Я поглядел на него - глаза у него сузились, видно, что-то обдумывал.
- Знаешь, Джеки, - говорит, - твоя мать мне как-то сказала, и этих ее слов я не могу забыть. Она сказала: "От разбитого сердца еще никто не умер". Это было до твоего рождения. Мы жили в Техасе и перессорились вдрызг - и тогда-то ей и пришла в голову эта мысль. Почему, не знаю. - Он потряс головой.
Пошарил рукой под сиденьем, нашел четвертинку виски, поднял ее так, чтобы увидеть в свете идущей следом машины, сколько там осталось. Отвинтил крышечку, отхлебнул и протянул бутылку мне.
- Выпей, сынок, - говорит. - Должно же быть в жизни что-то хорошее.
И я понял: что-то неладно. И не в виски было дело - мне случалось выпивать и раньше, и он не мог об этом не знать, - а в его голосе: в нем сквозило что-то незнакомое, я не знал, насколько это важно, но что это важно - не сомневался.
Я отхлебнул и отдал ему бутылку, но проглотил виски не сразу, подождал, пока оно перестанет печь рот, потом мало-помалу проглотил. Когда мы свернули на дорогу к Хайвуду, огни Грейт-Фолса ушли за горизонт и в темноте высветились белые раскиданные поодаль друг от друга огоньки ферм.
- Что тебя точит, Джеки? - говорит отец. - Девчонки? Как у тебя с ними получится в постели? Тебя, среди прочего, и это точит? - Покосился на меня и снова стал смотреть на дорогу.
- Да нет, это меня не точит, - говорю.
- Что же тогда? - говорит отец. - Что еще может точить?
- Вдруг ты умрешь раньше - вот что меня точит, - говорю, как ни трудно мне было это выговорить, - или мама. Вот что.
- Странно было бы, если бы мы умерли позже, - говорит отец; четвертинку он держал той же рукой, что и руль. Мне и раньше случалось видеть, как он таким образом машину ведет. - Все в жизни так скоротечно, Джеки. И уж это-то пусть тебя не точит. Вдруг мы умрем позже - вот что меня бы точило, будь я на твоем месте. - Он улыбнулся не такой растревоженной, нервной улыбкой, как раньше, а улыбкой, означавшей, что он доволен. Больше он мне никогда так не улыбался.
Мы ехали по-за Хайвудом ровными, бегущими среди полей дорогами к дому. Я видел, как вдали, в прерии, блуждал огонек - это фермер, у которого мы арендовали дом, дисковал поле под озимую пшеницу.
- Что-то он припозднился с этим делом, - говорит отец; отхлебнул виски и швырнул бутылку в окно.- Ему ее не собрать, - говорит, - она вымерзнет.
Я промолчал, но подумал, что отец мало что понимает в фермерском деле, и если он и окажется прав, то совершенно случайно. Он понимал в самолетах и охоте, а больше, по-моему, ни в чем.
- Не хочу лезть тебе в душу, - говорит он, а почему он так сказал, мне невдомек. Я даже не уверен, что он так сказал, но у меня в памяти запечатлелось так. Мыслей его я знать не мог. Только слова.
А я ему и говорю - это я точно помню:
- Вот и хорошо. Спасибо.
На Джералдайн-роуд, которая вела прямо к нашему дому, мы не свернули. Вместо этого отец проехал лишних полтора километра, повернул, проехал еще полтора километра и повернул назад, так что к дому мы подъехали с другой стороны.
- Хочу постоять послушать, - говорит. - В жнивье всенепременно должны быть гуси.
Мы остановились, он выключил фары, приглушил двигатель, мы опустили стекла и стали слушать. Шел девятый час, холодало, хоть дождя не было. Но я, как ни напрягался, не различал никаких звуков, кроме свиста ветра, легонько ворошившего стерню, - гуси же не давали о себе знать. А вот как пахнет виски от меня и от отца, я различал, различал и тарахтенье мотора, и как дышит отец, и как трутся друг о друга и о сиденье наши одежки, ноги, и даже стук наших сердец. Различал желтые огни нашего дома, в темноте к югу от нас он светился сквозь дикие маслины - ни дать ни взять корабль на море.
- Ей-ей, я их слышу, - говорит отец; он высунул голову из окна. - Только они высоко. Сейчас они здесь не сядут, Джеки. Эти ребята, они птицы высокого полета. Поди их поймай.
В стороне от дороги, у защитной лесополосы, около молотилки - фермер бросил ее ржаветь - стояла машина. Можно было различить, как на хроме хвостовых фар играют лунные блики. Это был "понтиак", двухдверный, с жестким верхом. Отец ничего не сказал, ничего не сказал и я, хотя, как теперь понимаю, по разным причинам.
Фонарь над торцевой дверью горел, горел свет и в доме - наверху, внизу. Мама положила на крыльцо тыкву; колокольчики, которые она подвесила у входа, звенели. Мой пес Майор вышел из сарая и стоял в снопе света, пока мы не подъехали.
- Посмотрим, что здесь творится, - говорит отец; открыл дверцу и выскочил. Поглядел на меня - я еще сидел в машине, - глаза расширены, рот сжат.
Мы вошли в дом с торца, по лестнице поднялись из полуподвала в кухню, а там стоит мужик - раньше я его не видел, молодой мужик, блондинистый, лет так двадцати- двадцати пяти. Рослый, в рубашке с короткими рукавами, в наутюженных бежевых брюках. Он стоял по другую сторону обеденного стола, концы пальцев только-только касались столешницы. Голубые глаза уставил на отца - тот был в охотничьем уборе.
- Привет, - говорит отец.
- Привет, - говорит парень; и больше ничего не сказал.
Я, бог весть почему, посмотрел на его руки, длинные, незагорелые. Руки молодого парня, такие руки, как у меня. Короткие рукава аккуратно подкатаны, из-под одного выглядывает краешек зеленой наколки. На столе стакан виски, бутылки нет.
- Тебя как зовут? - говорит отец; он стоял прямо под яркой свисавшей с потолка кухонной лампой. Мне показалось, он вот-вот засмеется.
- Вуди, - говорит парень и откашлялся. Посмотрел на меня, потом протянул руку к виски, но лишь коснулся края стакана. Он не всполошился - это было заметно. И видимо, ничуть не испугался.
- Вуди, - говорит отец и посмотрел на стакан с виски. Посмотрел на меня, потом вздохнул и покачал головой. - А где миссис Рассел, Вуди? Я так понимаю, ты не грабитель, нет ведь?
Вуди улыбнулся.
- Нет, - говорит. - Наверху. Сдается мне, она пошла наверх.
- Хорошо, - говорит отец. - Вот и хорошо. - Вышел было из кухни, но вернулся и встал в дверях. - Джеки, вы с Вуди идите во двор, ждите. Покуда я не выйду, никуда не уходите. - И тут поглядел на Вуди - не хотел бы я, чтобы он на меня так глядел: видно было, что он к нему присматривается. - Надо понимать, это твоя машина, - говорит.
- "Понтиак", да. - Вуди кивнул.
- Так. Ладно, - говорит отец. Опять вышел из кухни и пошел наверх. Тут в гостиной зазвонил телефон, я слышу, мама говорит: "Кто это?" А отец: "Это я, Джек". И я решил не брать трубку. Вуди поглядел на меня, и я понял: он не знает на что решиться. Унести ноги что ли. Да ноги не держали. Притом, сдается мне, он вполне бы мог поступить, как я скажу, скажи я что-нибудь.
- Давай выйдем, - говорю я.
А он мне:
- Ладно.
Мы с Вуди вышли из дома, остановились в круге света от фонаря над боковой дверью. Я был в вязаной куртке, Вуди зяб - голые руки засунул в поглубже в карманы, переминался с ноги на ногу. В доме опять зазвонил телефон. Разок я поднял глаза, вижу - мама подошла к окну, поглядела на Вуди, на меня. Вуди глаз не поднимал и ее не видел, а я видел. Я помахал ей, она помахала мне в ответ и улыбнулась. На ней было платье цвета морской волны. Минуту спустя телефон замолк.
Вуди вынул из кармана рубашки сигарету, закурил. Дым из его ноздрей рванул в холодный воздух, Вуди потянул носом, огляделся, бросил спичку на гравий. Блондинистые волосы зачесаны назад, на висках зализаны; я различил запах его лосьона после бритья, приятный, отдающий лимоном запах. И тут только заметил, какие у него туфли. Двухцветные - черно-белые, - шнурки черные. Носки выступали из-под широких брюк, длинные, блестящие, начищенные, точно он на какое торжество собрался. Такие туфли носить разве что исполнителю деревенских песен, в крайнем случае продавцу. С виду он был недурен, но если столкнуться с ним носом к носу в магазинчике, потом нипочем не узнаешь.
- Нравится мне здесь, - говорит Вуди; головы притом не поднимал, туфли свои рассматривал. - Тихо-спокойно. Небось, отсюда, будь земля плоская, и Чикаго можно увидать. Здесь Великие равнины начинаются.
- Не знаю, - говорю.
Вуди поднял на меня глаза, дым рукой заслонил.
- В футбол играешь?
- Нет, - говорю.
Хотел задать ему вопрос-другой относительно мамы. Но не мог надумать, что бы спросить.
- Я выпил, - говорит Вуди, - а вот поди ж ты - сейчас ни в одном глазу.
Поднялся ветер, и я, хоть и стоял за домом, услышал, как где-то далеко тявкнул Майор; учуял, как пахнет оросительная канава, как она журчит в поле. Канава протянулась от Хайвуд-крика до Миссури километров на тридцать, не меньше. Вуди ничего про это не знал и ни услышать, ни учуять ничего не мог. И ничего ни про что здешнее он знать не знал. Я услышал голос отца: "Вот смеху-то", потом в доме выдвинули-задвинули ящик, закрылась дверь. И больше ничего.
Вуди повернулся, посмотрел в темноту, туда, где горизонт заливало зарево огней Грейт-Фолса, и мы оба увидели, как сигналит самолет, - он шел на посадку.
- Раз в Лос-Анджелесском аэропорту я прошел мимо брата и не признал его, говорит Вуди; он вглядывался в темноту. - А брат меня признал, вот какая штука. Говорит: "Эй, браток, ты против меня чего имеешь или что?" Да не имел я ничего против брата. И что нам, и мне, и ему, оставалось - только посмеяться.
Вуди повернулся и поглядел на наш дом. Руки в карманах, сигарету зубами зажал, мускулы напружил. И тут я увидел, что руки у него покрепче, посильнее, чем мне представлялось. Жилы на них набухли. И меня разобрало любопытство: что такое знает Вуди, чего я не знаю. Не о маме - об этом я ничего не знал и знать не хотел, но о самых разных вещах: о том, что за жизнь там, в темноте, о том, как он здесь оказался, об аэропортах и даже обо мне. У нас с ним не такая уж и большая разница в возрасте, это я знал. Но Вуди - одно, я - совсем другое. И я задумался, стану ли я когда-нибудь таким, как он, поскольку, сдается, это необязательно так уж и плохо.
- А ты знаешь, что твоя мать уже была замужем? - говорит Вуди.
- Да, - говорю. - Знаю.
- Нынче с ними со всеми так, - говорит он. - Спят и видят, как бы развестись.
- Похоже на то, - говорю.
Вуди бросил сигарету, отшвырнул ее носком черно-белой туфли. Поднял глаза на меня и улыбнулся так, как улыбался еще в доме, так, словно бы он что-то знает, но тебе нипочем не скажет, улыбнулся так, что тебе делалось погано оттого, что ты не Вуди и ни в жизнь им не станешь.
И вот тут-то из дома вышел отец. По-прежнему в клетчатой охотничьей куртке и вязаной шапке, только лицо у него стало белое как мел, никогда больше не видел, чтобы у человека так побелело лицо. Вот какая странность. Я почувствовал, что он сломался изнутри, потому что вид у него был поврежденный, такой, словно он себя каким-то манером покалечил.
Следом за ним из двери вышла мама и остановилась в круге света на верхней ступеньке. В платье морской волны, это платье я видел в окне - прежде я его на ней ни разу не видел, - поверх она надела короткое пальто, в руке несла чемодан. Она посмотрела на меня и покачала головой, но так, чтобы никто, кроме меня, не заметил: вроде как бы давала знак, что сейчас лучше помолчать.
Отец - руки в карманах - пошел прямиком к Вуди. На меня и не поглядел.