Наконец, после окончательного настойчивого приглашения, он вошел, как его просили.
В конце прихожей четыре ступени вели в первую залу. Чеу Пе-и прошел к ней по косой линии в сторону востока и указал посетителю на западную сторону, как того требует вежливость:
— Удостойте милостиво пройти.
— Как бы я осмелился это сделать?.. — опять возразил Фельз.
И прибавил на этот раз:
— Разве вы не старший брат мой, весьма мудрый и весьма престарелый?
Чеу Пе-и запротестовал:
— Вы слишком превозносите меня.
Но Фельз воскликнул, как подобало по этикету:
— Нет, нисколько! Возможна ли была бы подобная вещь? Что касается старости, то я повсюду слыхал, что ваши славные годы достигают числом семидесяти трех, тогда как я, ваш самый младший брат, прожил весьма бесполезно всего пятьдесят два года.
Чеу Пе-и постучал по украшениям на своем поясе.
— Вот, — сказал он, — яшмовая дощечка: она совсем новая. А когда-то у меня была алебастровая дощечка. Но некогда философ княжества Лу[2], в беседе с Тзы-Конгом, пояснил, почему яшма уважается мудрецами, а алебастр — нет. Не ясно ли, что эта новая дощечка — драгоценна, а старая была дешева?.. Я справедливо сравниваю вас с яшмовой дощечкой, себя же — с алебастровой.
— Я не достоин!.. — упорствовал Фельз.
Но после троекратного отказа он «милостиво» взошел по ступеням.
Прошли через первую залу, пустую и лишенную всяких украшений. В конце ее плотный занавес закрывал вход во вторую залу.
Чеу Пе-и приподнял слегка занавес.
— Идите очень медленно, — сказал он.
— Я пойду как можно скорее[3].
Но, переступив порог, он сделал только один шаг и остановился. Вторая зала, великолепно убранная, отделанная, обитая — в китайском вкусе, — совершенно не давала возможности ходить по ней: все татами (циновки) скрывались под роскошными грудами бархата, парчи, шелков, муара, серебряных и золотых тканей. Вся зала, в сущности, была не чем иным, как одним огромным диваном, — необъятное царственное ложе.
Стены были обтянуты желтым атласом, по которому с потолка до пола черными шелковыми буквами были вышиты философские изречения. Девять фиолетовых фонарей свешивались с потолка, разливали свет, как сквозь цветные витражи в храме. В северном углу бронзовый Будда, больше человеческого роста, улыбался посреди благовонных курительных палочек над ослепительной гробницей, сиявшей драгоценными металлами и цветными каменьями. На трех низких столиках — из черного дерева, слоновой кости и красного лакированного дерева — стояли курительница, ваза с горячим вином и удивительный тигр из древнего фаянса. А посреди раскиданных на полу шелков, на цоколе из чеканного серебра, поддерживавшем перламутровый поднос, возвышалась лампада для опиума, пламя которой, затененное ширмой из зеленой эмали, сверкало изумрудом. Трубки, иглы, головки для трубок, роговые и фарфоровые коробочки расставлены были кругом. И везде царил запах опиума.
Чеу Пе-и протянул руку:
— Удостойте, — сказал он, — избрать место, где развернуть вашу циновку[4].
— Все места слишком почетны для меня, — ответил фельз.
Два мальчика, стоявшие на коленях около лампады для опиума, тотчас же разостлали одна на другую три циновки, тоненькие, как льняная ткань. Фельз сделал жест, будто снимает одну из них, как бы находя, что это слишком много чести, но Чеу Пе-и поспешил помешать ему.
Параллельно циновкам гостя мальчики разостлали циновки хозяина. Потом положили к изголовью — ближе к лампаде — по нескольку маленьких кожаных подушечек. После этого они отодвинулись — все стоя на коленях — и взяли каждый в левую руку по трубке, а в правую по игле и почтительно замерли.
Но раньше, чем расположиться на циновках, Чеу Пе-и сделал знак, и один из служителей — этот более благородного звания, как о том свидетельствовала его шапочка с бирюзовым шариком[5], взял со столика из слоновой кости вазу с горячим вином и наполнил кубок.
— Удостойте выпить, — сказал Чеу Пе-и.
Кубок был из нефрита: не из зеленого, иао, а из белого, прозрачного нефрита — ию, который этикет предназначает для принцев, вице-королей и министров.
— Я буду пить, — сказал Фельз — из простого деревянного кубка без украшений.
Однако он осушил нефритовый кубок — после троекратного приглашения хозяина дома. Когда Чеу Пе-и после своего гостя тоже осушил свой кубок, оба они легли один против другого; между ними стоял перламутровый поднос.
Теперь церемониал был закончен. Чеу Пе-и заговорил.
— Фенн-Ta-Дженн[6], — сказал он, — сейчас, когда мне подали вашу достоуважаемую карточку, сердце мое исполнилось великой радостью. Вот уже тридцать лет, как я впервые встретился с вами в вашей Римской Школе, которую я, скромный путешественник, решил посетить, ибо мне любопытно было в вашей великолепной Европе увидеть что-нибудь, кроме солдат и военных машин… Пятнадцать лет тому назад я вторично встретил вас — в Пекине, где вы имели честь сделать длительную остановку во время ваших научных странствий, на которые подвигла вас ваша мудрость, посоветовавшая вам узнать все страны, где только живет человек… Первая встреча познакомила меня с юношей учтивым, знающим и мыслящим, как редко мыслят старцы. Вторая встреча познакомила меня с философом, достойным сравнения с учителями античных веков. Прошло еще пятнадцать лет… Я вновь вижу вас. И радуюсь, зная, что буду вкушать в вашем обществе то несказанное счастье, которое испытывал смиренный ученик Тсенг-Си, когда робкими звуками своей кифары он сопровождал поучения великого Кунг-Тзы.
Он говорил по-французски довольно чисто, но его глухой и сиплый голос надолго замолкал между каждой фразой, потому что он думал по-китайки и постепенно переводил свои мысли. Он продолжал:
— Итак, я слушаю и жду ваших слов, как земледелец ждет жатвы хлеба в первый месяц лета и сбора сочного проса в первый месяц осени. Однако сначала закурим, чтобы опиум прогнал все облака, затмевающие наш разум, очистил бы наши суждения, сделал бы слух наш более музыкальным и лишил бы нас тиранического ощущения жары и холода — источника многих грубых ошибок. Я знаю, что люди этой страны, в своем странном деспотизме, строгим законом запрещают употребление опиума. Но этот дом — хотя и очень скромный — никаким законам не повинуется. Закурим же. Вот эта трубка сделана из орлиного дерева — «ки-нам». Его смягчающие свойства делают ее драгоценной для курильщиков с вашего благородного запада — более нервных, чем сыновья темного Центрального народа[7].
Молча Жан-Франсуа Фельз принял трубку, которую ему протягивал один из коленопреклоненных мальчиков. Он сильно затянулся сероватым дымом, в то время как мальчик держал над огнем лампады маленький коричневый цилиндр, прилепленный к головке трубки. Опиум затрещал, растаял, испарился. И Фельз, одним вдохом втянувший всю трубку, лег навзничь на циновки, чтобы как можно больше расширить грудную клетку и как можно дольше сохранить действие благодетельного и философического снадобья…
Но через минуту, когда Чеу Пе-и закурил, в свою очередь, Фельз заговорил — как хозяин просил его.
— Пе-и-Та-Дженн[8], — сказал он, — ваши слишком снисходительные уста произнесли слова благозвучные и согласные с разумом. Действительно, разумно приписывать безумие молодости, а здравый смысл пожилым людям, даже если они жили, как я, бесполезно. Однако я хорошо помню все те эпохи, о которых вы заговорили сейчас… Я помню и Римскую Школу, и ваш город Пекин, славнейший из всех городов. И что же я теперь вижу?.. Мое безумие человека пожилого, которое хуже, чем безумие моей молодости, чем безумие моего детства…
Он прервал себя, чтобы выкурить вторую трубку, которую протягивал ему коленопреклоненный слуга.
— Пе-и-Та-Дженн, — продолжал он, — в Риме я был глупым учеником. Но я с уважением изучал традиции древних мастеров. В Пекине я был малоразумным путешественником. Но я старался открыть глаза свои на все чудеса неба, земли и десяти тысяч созданных вещей. Теперь я больше ничего не изучаю, глаза мои не умеют больше видеть, и я живу, как живут волк и заяц, предоставляя управлять моими шагами случаю и нечистым страстям. Ученые и сановники моей родины совершают ошибку, воздавая мне слишком много наград и почестей, незаслуженных мною. За какие-то несколько картин, написанных грубо и неискусно, эти безрассудные люди обратили на меня внимание народа и восхищение невежд. Голова у меня была слабая. Горячее вино славы опьянило ее… И тогда пришли и предложили мне себя все нечистые удовольствия, все позорные наслаждения… Я не сумел оттолкнуть их. И стал их рабом. Из уважения к непорочному дому моего хозяина я не стану об этом распространяться. Да будет лишь мне позволено сравнить скромный корабль моих былых скитаний со счастливой джонкой рыбака или купца, с радостью пускающихся в море в надежде на будущие богатства, а великолепное судно, на этот раз доставившее меня в Срединную Империю, — с одной из тех разукрашенных, раззолоченных барок, которые встречаются на реке Куанг-Тонг и внутри которых развратники окончательно губят себя.
— Для меня совершенно немыслимо, — промолвил Чеу Пе-и, — согласиться с вашей строгостью к самому себе.
Он подал знак, и коленопреклоненный около него слуга заменил трубку из орлиного дерева черепаховой.
— Для меня немыслимо, — повторил Чеу Пе-и, — согласиться с вашей строгостью: ни один человек не свободен от грехов, и только очень добродетельные люди имеют смелость обвинять себя без ограничений… Кроме того, осторожность ваша отвечает ритуалу, ибо написано в Ли-Ки: «Что говорится в покоях — не должно говориться вне покоев.»[9]
Он выкурил свою трубку из темной черепахи и выпустил из ноздрей более густой и более пахучий дым, чем раньше.
Фельз покачал головой.
— Мой старший брат, весьма мудрый и весьма престарелый, не погрязал в том болоте, где без чести барахтается его самый маленький брат. Мой старший брат не видел своими глазами и не знает.
— Я знаю, — сказал Чеу Пе-и.
Фельз приподнялся на локте, чтобы хорошенько вглядеться в своего собеседника. Китайские глаза, чуть видные из-за вспухших век, блестели ироническим и проницательным светом.
— Я все знаю, — сказал Чеу Пе-и. — Ведь я здесь по высочайшему приказу Сына Неба. И обязанность моя — его самого низшего подданного — в этом королевстве несовершенной цивилизации все видеть, все знать и обо всем составить точнейший доклад. Таким образом, выполняя мою задачу без рассуждений, но усердно, узнал я и о том, что вы прибыли в Нагасаки вчера утром, на белом корабле с тремя медными трубами. Я знаю, что вы уже давно путешествуете на этом белом корабле, приятном для взгляда, я знаю, что на корабле этом — цветущее знамя[10] американской нации и что он принадлежит женщине. Мне все известно.
Фельз слегка покраснел, положил голову на одну из кожаных подушечек и стал смотреть на лампаду для опиума. Мальчики поспешно готовили и разминали в трубочных головках большие шарики опиума горохового цвета, принимавшие под влиянием пламени оттенки золота и янтаря.
— Удостойте закурить, — посоветовал Чеу Пе-и.
Тем временем, ступая беззвучно, вошли другие слуги, несшие простой глиняный коричневый чайник и две восхитительные чашки из старинного розового фарфора.
— Этот чай, — сказал Чеу Пе-и, — я вынужден был принять от Августейшей Высоты[11] в день моего отъезда из Пекина.
Это была прозрачная вода, чуть окрашенная в зеленый цвет, в которой плавали крохотные узкие и длинные листочки. От напитка струился аромат сильный и свежий, как запах только что распустившегося цветка.
Чеу Пе-и выпил свою чашку.
— Императорский чай, — сказал он, — должен быть настоен на воде из горного источника, после того как ее вскипятят на сильном огне. Чайник следует употреблять подобный чайникам простых земледельцев — в подражание императорам древности, которые настаивали чай на ключевой воде, когда еще искусство эмалировки не было известно.
Он закрыл глаза. Его желтое пергаментное лицо казалось бесстрастным, равнодушным и сонным.
Однако коленопреклоненный рядом с ним мальчик, повинуясь незаметному жесту, заменил черепаховую трубку серебряной.
Курительная комната медленно наполнилась ароматной дымкой. Уже все предметы утратили ясные очертания, и блестящие ткани на стенах и на полу сверкали смягченным блеском. Только девять фиолетовых фонарей с потолка разливали все тот же свет, потому что дым опиума тяжел и плавает низко над землей, никогда не поднимаясь кверху…
Фельз в четвертый раз закуривал серебряную трубку… В четвертый или в пятый?.. Он не был уверен. А сколько раз он выкурил черепаховую трубку?.. А сколько раз до этого трубку из орлиного дерева?.. Он совершенно не помнил. Легкое головокружение начинало охватывать его…
Когда-то в Пекине, потом в Париже он постоянно курил опиум. От этого времени — у него его лучшие картины. Но когда приближаешься к пятидесяти годам, даже и сильный человек должен выбирать между опиумом и любовью. Фельз не выбрал опиум.
И вот опиум, которому он изменил, принимался тихонько мстить за себя. О, это было не опьянение в том грубом смысле, как его понимают злоупотребляющие спиртными напитками. Это было странное состояние мозга и мускулов. В то время, как мускулы точно ослабели и как-то растаяли, мозг жил деятельной, усиленной, умноженной во много раз жизнью. Фельз, неподвижный, с закрытыми глазами, не ощущал веса своего тела, покоившегося на циновках. Быстрые мысли пронизывали его мозг, и какие-то покровы, спеленывающие разум человеческий, спадали с него… Медленный и хриплый голос Чеу Пе-и внезапно прервал тишину.
— Фенн-Та-Дженн, этикет воспрещает гостю расспрашивать хозяина, и ваша мудрая учтивость соблюдает этикет, но хозяину надлежит, открыв гостю двери своего жилища, открыть ему и двери души своей. Только женщин следует слушать, не давая им ответа. Фенн-Та-Дженн, когда мне передали вашу достоуважаемую карточку, мое сердце забилось великой радостью. И радость эта была не только эгоистичной радостью увидать после пятнадцати лет разлуки моего почтенного брата, но еще более — надеждой оказаться ему смиренно полезным в этой стране, возмущенной греховным безумием и представляющей глазам философа зрелище смущающее и плачевное.
Фельз медленно поднял левую руку и, растопырив пальцы, стал разглядывать один из девяти фиолетовых фонарей.
— Пе-и-Та-Дженн, — сказал он. — Не знаю, как благодарить вас. Но поистине, вы своим светом чудесно озарите тот мрак, в котором я нахожусь. Это всего вторая моя ночь в Японии. И, однако, Япония уже показала мне много такого, чего я понять не мог, и что вы объясните мне, если ваша проницательность удостоит заняться этим для меня.
Безгубый рот Чеу Пе-и растянулся в полуулыбку:
— Япония, — сказал он, — уже показала вам мужчину, забывающего сыновнее почтение, и женщину, пренебрегающую женской скромностью.
Фельз, удивленный, испытующе поглядел на хозяина.
— Япония, — продолжал Чеу Пе-и, — показала вам семейный очаг, откуда изгнаны духи предков, кровлю, под которой десять тысяч безумных нововведений заняли место священных обычаев и губят будущее и семьи, и расы.
— Так вы знаете, — спросил Фельз, — что я был сегодня у маркиза Иорисака Садао?..
— Я все знаю, — ответил Чеу Пе-и.
Он также поднял руку к фонарю, и лиловые лучи заиграли на его необычайной длины ногтях.
— Я все знаю. Не сказал ли я вам, что нахожусь здесь, повинуясь приказу Августейшей Высоты?..
Он продолжал:
— В доме Иорисака Садао вы встретили сидящим с западной стороны[12] чужестранца, принадлежащего народу с красными волосами. Этот иностранец был послан сюда своим государем, который желает знать, с помощью какого оружия и какой стратегии маленькая страна Восходящего Солнца усиливается, чтобы победить необъятную империю оросов (русских). Тайна эта, в сущности, малоинтересна, и мудрецы древности не стали бы стараться разгадать ее. Небо внушило более важные мысли Августейшему повелителю, и он послал меня, своего подданного, чтобы я исследовал: насколько это новое оружие и эта новая стратегия способны разрушить цивилизацию Срединной Нации. На это исследование и направлены мои неловкие усилия. Чтобы дополнить мое недостаточное умение, мне необходимы многочисленные сведения… Много верных соглядатаев служат мне глазами и ушами и отдают безустанно сердца свои, чтобы помогать мне в моей задаче. Так что тайны этого города и всей этой страны раскрываются передо мною здесь, на этих самых циновках. Таким образом, я знаю все.
Фельз прислонился щекой к кожаной подушке.
— Пе-и-Та-Дженн, — сказал он, — в ваших словах кроется тайный смысл. В чем Иорисака Садао грешит против сыновнего почтения?
Опять закрылись сверкающие щелки, и хриплый голос торжественно произнес:
— Написано в Та-Хио[13]: «Человек должен прежде всего изучать природу вещей, затем развивать свои познания, затем совершенствовать свою волю, затем управлять движениями своего сердца, затем строжайше исправлять себя, затем устанавливать порядок в своей семье. Тогда государство будет хорошо управляться. Тогда империя будет наслаждаться миром». Тсенг-Тзы, поясняя эти восемь положений, учит нас, что они неразделимы. Человек, его семья, его государство и империя составляют одно целое. Сыновнее почтение простирается на всех его предков, на всю общину, на всю родину. Иорисака, отвергая память предков и оскорбляя этим свою родину, грешит против сыновнего почтения.
Мальчик, коленопреклоненный около Фельза, протягивал ему готовую трубку. Фельз взял в руку тяжелую трубку из темной черепахи и приложил губы к наконечнику из пожелтевшей слоновой кости. Опиум закипел над огнем, и серый дым начал стелиться по циновкам тяжелыми облаками.
Тогда Фельз, которому кинулся в голову придающий смелость опиум, решился возразить философу:
— Пе-и-Та-Дженн, но когда нашествие варваров угрожает империи, не следует ли прежде, чем соблюдать ритуальные обряды, отразить это нашествие?.. Безусловно, сокровище древних верований неоценимо. Но разве империя не есть ваза, хранящая это сокровище?.. Если империя будет покорена, если разбитая ваза разлетится на куски, разве древнее сокровище не рассыплется тоже навсегда?.. Сыновнее почтение распространяется на всех предков, на всю общину, на всю родину, так грешит ли, действительно, Иорисака Садао против сыновнего почтения, если он — весьма возможно, для вида только — отвергает память предков и изменяет правила общества с высшей целью — спасти независимость своей родины?..
Чеу Пе-и молча курил.
Жан-Франсуа Фельз заключил:
— Пе-и-Та-Дженн, а если необходимость заставляет мужа свернуть с прямого пути, нарушает ли его жена женскую скромность, если она тоже вступает на обходную дорогу, чтобы идти по следам того, кому она дала обет следовать за ним повсюду до самой смерти?
Чеу Пе-и отложил серебряную трубку. Но лишь затем, чтобы протянуть указательный палец по направлению к трубке из черного бамбука с нефритовой головкой. И продолжал молчать.
Жан-Франсуа Фельз приподнялся с циновок и облокотился, глядя в лицо хозяину дома.
— Пе-и-Та-Дженн, — вдруг сказал он, — я сегодня выкурил больше трубок, чем мог сосчитать. Может быть, опиум возвысил мой слабый разум до понимания некоторых вещей, в обычной жизни непонятных для меня… Да, я видел сегодня семейный очаг, откуда изгнаны все священные обычаи. Но не написано ли, что людей будут судить не по делам их, а по намерениям?.. Тот, кто унижает себя и даже позорит для того, чтобы служить империи и возвысить ее, не должен ли быть прощен?
Трубка из черного бамбука была готова. Чеу Пе-и вдохнул весь дым одним глубоким дыханием, и густое, душистое облако скрыло его.
Потом он важно вымолвил:
— Предпочтительнее вообще не судить людей. Поэтому мы не станем ни обвинять, ни оправдывать маркиза Иорисака Садао. Мы не станем ни обвинять, ни оправдывать маркизу Иорисака Митсуко. Но философ Менг-Тзы как-то раз, отвечая на вопросы Ван-Чанга, сказал, что он никогда еще не слыхал, чтобы кто-либо преобразовал империю, искажая самого себя, и еще менее, чтобы кто-либо преобразовал империю, обесчестив самого себя.
— Так вы находите, — спросил Фельз, — что усилия японцев напрасны и что Восходящее Солнце должно неминуемо погибнуть в своей борьбе с оросами?
— Я этого не знаю, — ответил Чеу Пе-и, — и кроме того, это совершенно неважно.
Он вдруг странно и громко рассмеялся.
— Совершенно неважно. Мы об этих пустяках еще успеем поболтать, когда придет время.
Мальчик Фельза приклеивал маленький шарик опиума к головке бамбуковой трубки.
— Удостойте закурить, — закончил Чеу Пе-и. — Этот черный бамбук когда-то был белым, и только благое снадобье его окрасило так после того, как из него курили тысячу и десять тысяч раз… Никакое орлиное дерево, никакая слоновая кость, никакая черепаха, никакой драгоценный металл не могут сравниться с этим бамбуком…
Долго оба они курили.