Заново вспыхнуло все, что случилось вечером, — как мамка зря послала его в Гроховку, как пьян был отец, как разбил велосипед и расшиб его, Юрку, как кувыркался потом в кювете, а он мучился, тащил поломанный велосипед и как ни за что опять побила его мамка. Голоса уговаривали, требовали и угрожали. Завтра он придет домой и его опять побьют за то, что ушел, не ночевал дома. Но сейчас он не боялся. Его все сильнее охватывала злость за все несправедливые обиды и мученья. Он сжал кулаки и протянул их в темноту, из которой неслись голоса.
— Ух, я вырасту! Ух, я вам покажу!..
Голоса утихли, Юрка опять уснул и проснулся оттого, что его тронули за плечо. Юливанна стояла над ним на коленях, испуганно смотрела на рану, заплывший глаз.
— Боже мой, — сказала Юливанна. — Что случилось?
— Упал, — сказал Юрка и отвернулся. — С велосипеда.
— Хорошенькое «упал»!.. Почему ж ты здесь? Почему тебя не перевязали?
Юрка молчал. Он совсем забыл, что приезжие повесили свой умывальник возле стога и утром не могли не увидеть Юрку.
— Пойдем! — решительно сказала Юливанна. — Можешь встать? Давай я помогу.
— Да ну, — сказал Юрка, — я сам…
Но Юливанна все-таки помогла и повела его к палатке, придерживая за плечи, будто боялась, что он упадет или убежит.
— Виталий, — еще издали окликнула она, — достань, пожалуйста, аптечку.
Виталий Сергеевич оглянулся, брови его удивленно и озабоченно двинулись, но он не сказал ни слова, достал металлическую коробку, в которой лежали бинт, разные коробочки и пузырьки. Юрка сел на складной стул, на котором ему так хотелось раньше посидеть, оказалось, стул как стул, только неустойчивый.
— Сейчас я промою, — сказала Юливанна, — будет щипать, а потом перевяжу.
— Ничего, — сказал Виталий Сергеевич, — он мужчина, вытерпит. А повязки не надо. Ушиб сильный, а ранка небольшая. Заклей лейкопластырем. И ему будет свободнее, и другим не так страшно.
Юливанна намотала на спичку вату и стала промывать, рану начало жечь и щипать. Юрка крепился изо всех сил, но слезы сами по себе потекли по щекам.
— Больно? — встревоженно склонилась к нему Юливанна.
— Не… — внезапно осипшим голосом ответил Юрка.
Разве это больно? Вот когда об столб треснулся, а потом мамка стукнула… Дело совсем не в боли. У Юливанны были такие ласковые, нежные руки, она так осторожно и бережно придерживала его голову, промывала ранку, что Юрке почему-то вдруг стало отчаянно жалко себя, и он впервые за все время заплакал.
Виталий Сергеевич сделал вид, будто ничего не заметил. Юливанна залила ранку едучим, крест-накрест заклеила белой липучей лентой.
— Ну вот, заштопали тебя по всем правилам, — сказал Виталий Сергеевич, — можно падать снова.
Юрка поднялся, уронил стул и едва не упал сам.
— Куда ты? Нет уж, лечиться так лечиться. Садись с нами завтракать.
Юрка отнекивался, но есть хотел, как Жучка, и остался. Юливанна поставила перед ним тарелку. На ней было мясо с кашей. С какой кашей, он так и не понял, потому что мучился с вилкой — с нее все падало, — пока Юливанна не догадалась дать ему ложку. Потом пили очень сладкий и крепкий чай с печеньем. Печенье на зубах хрустело, а потом сразу таяло во рту.
И тут прибежала мамка. Она, наверно, увидела Юрку, а может, увидали и сказали ей ребята. Еще издали она начала корить и стыдить Юрку, какой он бессовестный, надоедает людям, морочит им голову… Юливанна сказала, что он вовсе не надоедает и не морочит, она сама его привела и сделала перевязку, и это такие пустяки, что не стоит и говорить. Мамка тут же подхватила и начала кричать, что на такие пустяки никто и внимания не обращает — подумаешь, упал с велосипеда, шишку набил! — зарастет, как на собаке. Она сама на днях мало не отрубила лопатой палец на ноге, и хоть бы что — потому что не набалованная, не неженка… А все-таки большое Юливанне спасибо, что перевязала, сама она просто с ног сбилась, то то, то се, то пятое, то десятое…
Мамка кричала и все время поглядывала испытующе то на Юрку, то на приезжих, стараясь угадать, рассказал он, как все было на самом деле, или нет, говорить ей правду, или можно обойти стороной, будто ничего такого особенного и не было. Она чувствовала себя виноватой и не хотела признаваться в этом — и говорила, говорила, не останавливаясь. Юрка понимал, что она пытается заговорить зубы, видел, что и приезжие тоже понимают это, ему стало стыдно за нее — зачем она врет и изворачивается, никто ведь ее ни о чем не спрашивал, а она все объясняла и объясняла. Юрка поднялся и хотел уйти, но Виталию Сергеевичу, должно быть, тоже все это надоело, или он увидел и понял, как Юрка мучается, он встал и сказал:
— Вы беседуйте, а нас извините — мы с Юрой пойдем выкупаемся. Ты ведь еще не купался? И я тоже нет…
Юрка был готов бегом бежать, но Виталий Сергеевич не спешил, а как только они обогнули тент, мамка не выдержала — она никогда ничего не может скрыть — и начала кричать, что ее байбак опять вчера нализался, как босяк, и она ночью бегала в Ломовку искать его, а потом чуть не на себе тащила домой, и теперь он дрыхнет, а она, ночь не спавши, должна идти на работу да еще его выгораживать, деда умасливать, потому что сколько можно терпеть прогульщика, и когда все это кончится, и что это за несчастье на ее голову…
За бугром уже не было тамариска, задул теплый, влажный ветер, скомкал, смял мамкин крик, ровный шум моря стал отчетливее, ближе и громче. Отзвенели на разные голоса телеграфные провода у дороги, и вот оно, море, расступилось, раздвинулось в полмира, подхватило и понесло на ласковой волне, налитой солнцем. Они подсохли на песке, потом сели на глыбу песчаника. Юрка ожидал, что Виталий Сергеевич начнет его расспрашивать, как он упал и расшибся, но Виталий Сергеевич ни о чем не спрашивал. Почти по горизонту шел окрашенный серой краской сторожевик, издали он казался голубым.
— Счастливцы, — сказал Виталий Сергеевич, провожая его взглядом. — До сих пор завидую морякам, с детства мечтал стать моряком, а вот не получилось — глаза подвели, в молодости я был близоруким…
И он начал рассказывать, какая трудная, суровая, а потому мужественная и прекрасная жизнь у моряков, и если б можно было начать жизнь заново, он опять бы, как в детстве, выбрал профессию моряка.
Юрка подумал, что и он бы тоже хотел, только это если и случится, то так не скоро, что и думать не стоило, и он не стал об этом думать, перестал слушать Виталия Сергеевича, думал о том, как он живет сейчас, почему должно быть так, а не иначе, и вдруг совсем невпопад спросил:
— Зачем люди пьют?
Виталий Сергеевич не удивился, хотя Юрка прервал его на полуслове. Он помолчал, потом сказал:
— По разным причинам. Но, в общем, какие бы ни были причины, — от слабости. Одни потому, что избалованы, денег много, могут себе позволить, а удержаться сил нет. Другие потому, что им плохо.
— Так ведь все равно… — сказал Юрка.
— Конечно, лучше не становится. Становится хуже. Сил, здоровья меньше, ума — тем более. Но, видишь ли, зелье это одурманивает, одуряет, и человеку и он сам и все окружающее видится не таким, какое оно на самом деле. Трусу кажется, что он герой, уроду и тупице, что он красавец и гений, все беды и несчастья пустяками, море становится по колено…
Юрка исподлобья покосился на него. Откуда он знает? Он же не был вчера в Гроховке…
— Протрезвился пьяный, — продолжал Виталий Сергеевич, — опять то же самое, те же несчастья, те же беды. И человек опять напивается, чтобы забыть о них. И так втягивается, потом уже без этого не может обойтись. Это прилипчиво, как зараза, как неизлечимая болезнь. А попросту — это трусливое бегство. Трусливое и бессмысленное — в бутылку. Из нее-то уж во всяком случае выхода нет. Только один — смерть… Так что ты не приучайся, — помолчав, добавил он. — И не поддавайся, если будут уговаривать. Дружки тут чаще всего ножку подставляют.
— На кой оно мне, — сказал Юрка. — Уйду я от них. Совсем.
— От кого?
— Из дома.
Виталий Сергеевич внимательно посмотрел на него.
— Почему?
— А ну их! — сказал Юрка и отвернулся.
— Обидели тебя?
Юрка не ответил. Виталий Сергеевич расспрашивать не стал.
— Это пустое, — сказал он. — В детстве меня тоже как-то обидели. Теперь уже не помню чем, но тогда казалось — непереносимо. Мне было еще меньше лет, чем тебе. До войны у нас мальчишки убегали в Арктику, во время войны — на фронт. А куда теперь мальчишки бегают? Наверно, никуда… В космос не убежишь. А тогда и об Арктике не знали, и на войну никто не хотел. Бежали не на фронт, а с фронта. О стране своей мы, мальчишки, ничего не знали. Зато много знали про Америку. Про индейцев, золотоискателей, путешественников. Тогда много было таких книг, мы их зачитывали до дыр, играли в индейцев и белых завоевателей. Теперь эти книги не читают. Ты, наверное, тоже не читал?
— Не, — сказал Юрка.
— Ну, естественно. А я читал много и мечтал об Америке. А когда обидели, решил убежать. Надел пальто, буханку хлеба за пазуху и пошел. Обида обидой, а хлеб стащил. Без еды как же? Дорога дальняя: через половину Сибири до Владивостока, тогда это недели две поездом, а дальше уже просто: зайцем в трюме парохода — и в Америке. Вокзал набит битком. Раненые, беженцы. Гражданская война ведь шла. Ждал-ждал поезда, проголодался. Достал хлеб. А кругом голодные беженцы. Особенно ребятишки. Не просят, а только смотрят. Стыдно мне стало одному есть. Разломал я хлеб и роздал. А без еды куда убежишь? Пошел домой. Отец все понял. «Убегал?» — спрашивает. «Убегал». — «А хлеб где?» — «Беженцам отдал, они голодные». — «Твое счастье, дурак, а то б я тебе всыпал. Люди от беды бегут, а ты от чего? Иди спать!..» А на другой день обида показалась уже не такой страшной, потом и вовсе стерлась. Детское горе, как летний дождь — отшумел, и снова солнце…
— Да, — сказал Юрка, — вам хорошо говорить…
— Ты пойми: бегство — не выход. Бегство — тоже от слабости, малодушия. Ну, трудно тебе сейчас живется, я понимаю. Но ведь не всегда так будет. Ведь даже здесь, на Тарханкуте, посмотри, какое идет строительство. Вон там, — показал он на вышки, — нашли нефть и газ. И вырастет целый город. А полуостров весь перегородят лесозащитными полосами, разобьют сады, виноградники. Почва здесь хороша под виноградники. Воды нет? Найдут и воду, из-под земли достанут. Для кого все это? Для вас, для таких, как ты. Для тебя…
«Так что, папка от этого перестанет пить и ругаться? Или драться с мамкой?» Юрка только подумал это про себя, но промолчал. Спорить он не умел и стеснялся.
5
Виталий Сергеевич оказался прав — на следующий день было совсем по-другому. Шишка стала меньше и не такая твердая, в ранке уже не дергало, а больно было, только когда Юливанна снимала старый и наклеивала новый лейкопластырь. И все происшествие виделось теперь Юрке не таким, как тогда, Юрка о нем с удовольствием всем рассказывал и даже чуточку преувеличивал и привирал: как он перелетел через руль и треснулся головой об столб, а потом как ни в чем не бывало притащил велосипед, и ему эта шишка — хоть бы что. О том, как было ему плохо и тяжело, почему-то не вспоминалось, а вспоминалось то, что возвышало и делало его героем в глазах Славки и Сашки-Лизунчика. Сенька-Ангел заезжал к деду одолжить солидолу, посмотрел велосипед, сказал, что лопнула передняя вилка, но в кузнице ему по знакомству заварят, будет крепче, чем новая, а колесо, конечно, надо сменить; если б было заднее, с тормозом, тогда труднее, а переднее — пара пустяков, даже у него, кажется, где-то валяется…
Опухоль опала, глаз начал открываться, синяк стал разноцветным, все больше желтел, рассасывался, а через несколько дней Юливанна сказала, что ранка зарубцевалась, пластырь можно снять, от солнца и морской воды все еще быстрее рассосется. Юрка не возражал бы и еще поносить белую заплату из лейкопластыря, чтобы все видели, как он пострадал и геройски терпел, но Юливанна наклейку сняла и выбросила.
И все пошло по-старому. С той только разницей, что Юрка еще больше привязался к приезжим. Если б можно было, он бы ходил за ними по пятам, как Жучка за ним, когда ее отвязывали. Вот только стесняться он стал еще больше. С Виталием Сергеевичем он еще мог разговаривать, а с Юливанной — никак. Юрка готов был сделать для нее что угодно — и любую работу, и побежать, и принести, и вообще расшибиться в лепешку, но Юливанна вовсе не хотела, чтобы он для нее работал или расшибался, а когда она к нему обращалась, он окончательно и бесповоротно немел и только улыбался. Юрка сам чувствовал, как большой рот его растягивается до ушей, никакими силами не мог согнать улыбку и выдавить из себя хотя бы слово. И Юливанна перестала к нему обращаться. Здоровалась, и все. А он все улыбался и ждал, когда она его куда-нибудь пошлет или скажет, что нужно сделать. Она не посылала и ничего не говорила.
Оказалось, Виталий Сергеевич тоже умеет рисовать, только так здорово, что куда там папке с его гусями и тетками. Однажды перед вечером они пошли купаться, и Виталий Сергеевич взял с собой портфель. Они выкупались, потом Виталий Сергеевич сел на камень, достал лист толстой бумаги и начал чиркать по нему карандашом. Чиркал он как попало, только вдруг из всех беспорядочных черточек и штрихов начал проступать заросший тамариском бугор, и обрушенные окопы вокруг, и тент, и черепичная крыша их дома. И все это было как живое, похожее и как будто чуточку непохожее. Юрка сидел сбоку, встал, чтобы обойти сзади, посмотреть с другой стороны, и озадаченно открыл рот. На рисунке исчезли рытвины окопов, кусты тамариска — на него смотрели и весело смеялись глаза Юливанны. Юрка сделал два шага вперед — снова появились кусты и окопы, отступил — опять смотрели на него смеющиеся глаза.
— Ух ты! — сказал Юрка. — Как же это?
Виталий Сергеевич не услышал, продолжал чиркать карандашом и негромко пел:
Юливанна засмеялась и сказала:
— Слышу, слышу! И уже иду готовить ужин…
Но тут она увидела рисунок и стала, как Юрка, то подходить ближе, то отступать и, наконец, сказала:
— Ой, это просто прелесть! Так мило, что и не знаю… — Глаза у нее сейчас смеялись так же радостно, как на рисунке. — А как это называется?
Виталий Сергеевич, улыбаясь, протянул ей рисунок.
— Счастье!
— Да, счастье… — Юливанна взяла рисунок, посмотрела на бугор. — Я повешу его под тентом, чтобы видеть каждую минуту… — Голос ее вдруг надломился и как-то странно зазвенел. — И помнить, какое оно короткое. Куцее.
— Юля! — с упреком сказал Виталий Сергеевич.
— Ты хочешь только одного: чтобы я об этом не говорила. Хорошо, не буду… Бедный мой страус! Ты все еще надеешься, что все само собой уладится, образуется. Ничто не делается само собой…
Почему-то у обоих испортилось настроение, и они молча пошли домой, но потом Юливанна развеселилась снова, картинку прикрепили к картонке и повесили под тентом. Юливанна начала готовить ужин, а Виталий Сергеевич, не дожидаясь ужина, достал бутылку с коньяком и выпил, потом еще и еще. Юливанна не сердилась и не кричала, только озабоченно на него посматривала. Виталий Сергеевич совсем не упился и не стал ругаться, а становился все молчаливее и задумчивее. Они собрались ужинать, и Юрка ушел домой. Юрка несколько дней ломал голову и никак не мог придумать, что бы такое сделать, чтобы им было хорошо и они обрадовались. А потом вспомнил, как однажды Юливанна, смеясь, пожаловалась:
— Что ото такое — живем у самого моря, а рыбу едим только из консервной банки!
— «Жил старик со своею старухой у самого синего моря…» — сказал Виталий Сергеевич.
— Ну уж, пожалуйста! Я совсем не старуха, и ты не старик. И мне не нужна золотая рыбка. Обыкновенная. Хоть такусенькая. Чтобы можно было зажарить и съесть.
Виталий Сергеевич ездил с дедом и папкой в Окуневку (у папки там знакомые рыбаки). Юрку они тоже взяли с собой. Съездили зря. Фелюги ходили впустую, кефаль ушла от берегов, и рыбаки «загорали» в бараке: кто читал, а кто играл в карты. На каравы[3] даже не поднимались — при свежей волне кефаль к берегу не подойдет.
Теперь Юрка вспомнил об этом разговоре, и они со Славкой решили сделать Юливанне и Виталию Сергеевичу подарок — наловить кошелку рыбы, ну, хоть не целую кошелку, половину, прийти и сказать: «Вы хотели рыбки. Вот!»
И тут как раз так совпало, что папка собрался ехать в город, к своей матери, а их, ребят, бабушке, мамка побоялась отпускать его одного, чтобы он там не напился и чего-нибудь не натворил, они поехали вместе и взяли с собой Ленку, так что ребята остались одни, сами себе хозяева — иди куда хочешь, делай что хочешь. Никто не заругает и не скажет: «Ты бы лучше…»
Подушка попала Юрке в затылок. Набита она не пухом, а перьями, перья давно свалялись в тугой тяжелый ком, и если ею стукнуть по носу, не обрадуешься. Но подушка стукнула по затылку, не очень больно, и Юрка притворился, будто он даже не проснулся, потому что это была артподготовка, за ней всегда следовала атака. И сейчас же Славка закричал:
— Вперед! За Родину!
Они навалились на Юрку оба сразу — Славка на плечи, Митька на ноги. Юрка изогнулся дугой, стряхнул Славку и подмял под себя, потом подтянул Митьку и прижал его тоже.
— Хенде хох! — закричал он, как, по рассказам отца, кричали немцы.
Юрка легко побеждал, когда они играли. Вот если Славка озлится, побелеет, весь затрясется и, как слепой, кидается в драку, тогда хуже. Но дрались они редко, очень редко. Почти никогда. А про Митьку что и говорить, — ему всего шесть лет, к тому же он проснулся сейчас только наполовину, и если его оставить, он тут же заснет.
Так начиналось каждое утро — кто первый просыпался, тот шел в атаку. Но сегодня баловаться было некогда — на скалу надо поспеть до восхода. Славка взял клеенчатую сумку, а Юрка толкнул Митьку на топчан, накрыл с головой одеялом и достал приготовленные с вечера вилы. Между зубьями вил в несколько рядов натянута проволока, чтобы вернее поддевать и чтобы крабам было во что вцепляться. Кроме рыбы, Юрка решил наловить и крабов. Виталий Сергеевич сказал, что в Черном море съедобных крабов нет, есть только на Дальнем Востоке. Но они же ели! И сколько раз… Вот он и докажет.
Бугор они обогнули стороной. Может, там еще спали, а может, Виталий Сергеевич уже сидел за столом, увидел бы их и спросил, куда они собрались в такую рань, они бы, конечно, проговорились, а что это за подарок, если про него знают заранее.
Межа между огородом и ячменным клином упиралась в проселок. По нему никто не ездил — да и кому тут ездить? — но его перепахали. Зачем — неизвестно. Сенька-Ангел и перепахивал, а когда его спросили, что он делает, сердито сказал:
— Козла дою…
Может, перепахивали, чтобы к кукурузе не ходили? Но все равно кукурузное поле одной стороной выходит на шоссе, да и кукурузы там совсем не видно за бурьяном, который поднялся Юрке выше пояса. Ее который год уже сеют, и она каждый раз пропадает. Потому что нет воды. Солнце жжет, а дождей летом не бывает. Бурьян и тот через какую неделю высохнет, останутся торчать одни желтые будылья.
По проселку много ближе, но там скирцы, и по вздыбленным лемехами пластам трудно идти, и они свернули прямиком к морю. Сейчас же за дорогой песчаная полоса, поросшая редкими пучками жесткой колючей осоки, а потом голый песок, выглаженный волнами.
Но сначала они подошли к своему гнезду. Гнездо — морского куличка, но они его нашли и считали своим. Каждый раз, проходя, они проверяли, сколько там яичек и вылупились ли птенцы. Вчера яичек было пять, а сегодня уже только два и три птенчика. Малюсенькие, жалкие. Без перьев, только чуть покрытые редким пухом. И головастые. У них были даже не головы, а просто большущие разинутые рты с глазами… Они задирали разинутые рты кверху и пищали.
— Давай их покормим, — сказал Славка.
— Чем, хлебом? Это же не куры…
— Мух наловим, червяков…
— Потом…
Куличок метался в нескольких шагах и пронзительно кричал, а как только они двинулись, припал к земле и побежал перед ними, тряся хвостиком, трепеща крылышками и всячески показывая, что он изнемог и догнать его ничего не стоит. Хорошо бы притвориться, что они за ним охотятся и что куличок их обманул, а потом опять подойти к гнезду, но они решили прийти потом и поиграть с куличком. По мокрому песку легко идти, он твердый, как пол. Только и всего, что слабый отпечаток сандалий сейчас же заливает водой. Море у берега остекленело — не шелохнется, не плеснет. В погожие дни перед восходом всегда так: береговой бриз уже затих, а морской еще не поднялся. Юрка оглянулся на бугор, окутанный розовым дымом цветущего тамариска, и увидел, что сзади плетется Митька.
— Ты куда?
Митька вскинул свои белые ресницы и ничего не ответил. Он никогда не отвечает сразу.
— Ты куда идешь?
— Надо, — помолчав, ответил Митька.
— Мы тебя с собой не берем!
— И не надо, — снова помолчав, сказал Митька. — Я сам.
— Иди домой, ты же синий, как пуп! — крикнул Славка.