Трапс:
— В погребке ратуши, Куртхен!
— …Значит, дородная хозяйка, вынуждены мы поправиться. В окружении портретов покойных завсегдатаев кабачка. Продавец газет, который входит и выходит, позже Армия спасения, распевающая песни — «Впустите солнечный луч», несколько студентов, профессор, два стакана и солидная бутылка на столе. Понемногу выпивают. И, наконец, в углу бледный, жирный, с расстегнутым воротничком, апоплексичный, обливающийся потом, как жертва, на которую нацелились, чистоплотный деловой друг, не понимающий, что все это означает, почему вдруг Трапс пригласил его, внимательно слушающий, из уст самого Трапса узнающий о супружеской измене, чтобы потом, часом позже, как это и должно было случиться и как наш Альфредо и предвидел, поспешить к шефу из чувства долга, дружбы, внутренней порядочности и уведомить обо всем своего заслуживающего сожаления друга.
— Лицемер, — воскликнул Трапс, его круглые глаза блестели, он в восторге слушал прокурора, счастливый, что может узнать правду, свою гордую, смелую, одинокую правду.
Затем:
— Так свершилась судьба, наступило точно рассчитанное мгновение, когда Гигакс обо всем узнал. Старый гангстер, как нам представляется, еще мог поехать домой, охваченный яростью, и тут, уже в машине, вдруг боли в области сердца, пот, дрожащие руки, полицейские возмущенно свистят, никакого внимания к знакам уличного движения, мучительный путь от гаража к дверям дома и наконец потеря сознания, может быть, тут же в коридоре, в то время как навстречу выбегает супруга, разряженная соблазнительная женушка. Это продолжалось не слишком долго, врач еще успел впрыснуть морфий, и — на тот свет, последний слабый хрип, всхлипывания супруги. Трапс дома в кругу своих близких берет телефонную трубку — потрясение, тайное ликование, все достигнуто, настроение приподнятое, через три месяца «студебеккер».
Снова хохот. Добрый Трапс, которого все это ошеломило, смеялся вместе со всеми, хотя и несколько смущенный, почесывал затылок, кивал, соглашаясь с прокурором, и нисколько не чувствовал себя несчастным. Он был даже в хорошем настроении. Он находил, что вечер удался наилучшим образом, его, правда, немного смущало, что ему приписывали убийство, и он время от времени впадал в задумчивость. Свое состояние он находил скорее приятным, возникало ощущение высших понятий — правосудие, вина, раскаяние, — и это наполняло его чувством изумления. Страх, который охватил его в саду и возвращался снова при каждом взрыве веселья за столом, казался ему сейчас необоснованным и даже смешным. Все относились к нему так человечно. Все общество, шатаясь, со спотыкающимся защитником, перекочевало в гостиную, безвкусно убранную безделушками и вазами, к черному кофе. Громадные гобелены на стенах, виды городов, исторические картины, клятва на Рютли, битва при Лаупене, гибель швейцарской гвардии, знамя семи смельчаков, лепной потолок, оштукатуренные стены, в углу рояль, удобные кресла, низкие, громадные, на них вышивки с благочестивыми изречениями: «Блажен, кто идет путем правды», «Чистая совесть — самая мягкая подушка». За открытыми окнами видна была сельская улица, неясная в темноте, скорее угадываемая, сказочная, утонувшая, с колеблющимся светом фонарей и фар автомобилей, которые в этот час появлялись уже редко, их прошло всего два. Ничего более увлекательного, чем речь милого Курта, он еще никогда не слыхал, заявил Трапс. По существу, к сказанному очень немногое можно добавить, некоторые незначительные поправки, конечно, можно сделать. Так, например, чистоплотный деловой друг был маленьким и худым, и со стоячим воротничком, и совсем не потный, и госпожа Гигакс приняла его не в купальном халате, а в кимоно с довольно глубоким вырезом, так что ее сердечное приглашение могло быть понято буквально — это была одна из его острот, образец его скромного юмора, — и инфаркт у старого гангстера случился не дома, а на одном из его складов, его еще успели привезти в больницу, но вскоре последовал разрыв сердца и — конец, но все это, как он уже говорил, не существенно. А в основном все верно, все, что здесь изложил его замечательный друг прокурор: он действительно позволил себе кое-что с госпожой Гигакс, только чтобы погубить старого мошенника, да, он теперь ясно вспоминает, как он, лежа в его кровати, рядом с его женой, смотрел на его фотографию, на это несимпатичное толстое лицо с роговыми очками на выпученных глазах, и как пришла ему мысль, а с ней дикая радость, что именно тем, чем он сейчас весело и усердно занимается, он хладнокровно готовит ему конец.
Уже сидели в мягких креслах, украшенных благочестивыми изречениями, когда Трапс закончил свой рассказ, после чего взял чашечку горячего кофе, помешал его и при этом отпил из большой пузатой рюмки коньяк — «роффиньяк» 1893.
Итак, сейчас нам осталось вынести приговор, объявил прокурор, сидя боком в огромном кресле, перевесив через ручку ноги в разных носках (серо-черный и зеленый в клетку). Друг Альфредо действовал не dolo indirecto, как было бы, если бы смерть наступила для него неожиданно, но dolo malo, со злым умыслом, на что указывают факты. Ведь, во-первых, он сам спровоцировал скандал, во-вторых, после смерти обер-гангстера перестал посещать его аппетитную женушку, из чего, безусловно, можно заключить, что супруга была только орудием осуществления его кровожадных планов, так сказать, изящным орудием убийства, и что, таким образом, перед нами убийство, осуществленное при помощи психологического воздействия. И хотя, кроме супружеской измены, не произошло ничего противозаконного, тем не менее это только видимость, да и эта видимость сейчас исчезнет. После того как наш дорогой обвиняемый по-дружески сам во всем сознался, он, прокурор, имеет удовольствие — и этим он заключает свою оценку — требовать у высокого суда смертного приговора как награды за преступление, которое вызывает восхищение, изумление, уважение и с полным основанием может считаться одним из удивительнейших преступлений нашего века.
Смех. Аплодисменты. Все набросились на торт, который только что внесла Симона, чтобы, как она выразилась, увенчать вечер. За окном показалась неправдоподобная, как аттракцион, поздняя луна, узкий серп, в тишине только мерный шум деревьев, изредка автомобили, какой-нибудь запоздавший прохожий, осторожно пробирающийся зигзагами. Генеральный представитель чувствовал себя в безопасности, сидя рядом с Пиле на мягкой плюшевой кушетке, изречение «Блажен, кто в кругу любимых»; он обнял молчаливого, который только временами изумленно восклицал «здорово» со свистящим «з», он прижимался к его напомаженной элегантности. С нежностью. С благодушием. Щека к щеке. От вина он отяжелел, почувствовал умиротворение, он наслаждался: в обществе, где тебя понимают, быть самим собой, не скрывать больше никакой тайны, так как тайна уже не нужна, чувствовать, что тебя ценят, уважают, любят. Мысль, что им совершено убийство, овладевала им все больше, умиляла его, делала его жизнь возвышеннее, героичнее. Это его просто воодушевляло. Он задумал и совершил убийство, так это ему теперь представлялось, для того чтобы выдвинуться, не из деловых или финансовых соображений, не из желания иметь «студебеккер», но — и это очень верно сказано — чтобы стать более значительным, более глубоким человеком, как ему представлялось в меру его способности мыслить, достойным почитания, любви ученых, образованных людей, теперь они, даже Пиле, казались ему древними магами, о которых он однажды читал в «Ридерз дайджест», которые постигли не только тайны звезд, но и тайны юстиции (он опьянялся этим словом), которую он в своей деловой жизни знал только как некую абстрактную каверзу и которая теперь взошла, словно гигантское непостижимое солнце, над его ограниченным горизонтом, словно не вполне постигнутая идея, и именно поэтому заставляла его трепетать еще сильнее. Так, потягивая золотисто-коричневый коньяк, услышал он — сначала глубоко удивленный, потом все более и более возмущенный — доводы толстого защитника, усердно пытавшегося превратить его поступок в нечто обыкновенное, обывательское, обыденное. Он с удовольствием выслушал изобретательную, остроумную речь прокурора, сказал господин Куммер, отнимая пенсне от красных, набухших комков своего лица и помогая себе короткими изящными геометрическими жестами. Конечно, старый гангстер Гигакс мертв, подзащитный от него много терпел, в нем поднималось настоящее ожесточение, он пытался его свалить, кто станет это оспаривать, с кем это не случается, и все же представить смерть делового человека с больным сердцем как убийство — это фантазия.
— Но я ведь убил! — запротестовал Трапс, точно с неба свалившись.
В отличие от прокурора он, защитник, считает обвиняемого невиновным, более того, не способным на преступление.
Трапс, уже с горечью:
— Но я ведь виновен!
Генеральный представитель фирмы «Гефестон», изготовляющей искусственную ткань, может служить образцом для многих. Однако если он считает обвиняемого не способным на преступление, то это все же не значит, что он считает его совершенно невиновным. Напротив, Трапс виновен во многих преступлениях. Он нарушает супружескую верность, иной раз мошенничает, но тем не менее нельзя утверждать, что вся его жизнь состоит из сплошных измен и обманов. Нет, нет, у него есть свои положительные стороны, даже свои добродетели. Друг Альфредо прилежен, настойчив, верен своим друзьям, старается обеспечить будущее своих детей, в общем и целом — верный гражданин своего отечества, но он подпорчен безнравственностью, как бы слегка подкислен, как это присуще людям заурядным, как это и должно быть им присуще, но именно поэтому он и не способен на большую, чистую, гордую вину, на решительные действия, на ясное, недвусмысленное преступление…
Трапс:
— Клевета, явная клевета!
Он не преступник, а жертва эпохи, западной цивилизации, которая, увы, все больше и больше теряет веру (она становится все туманнее) и которая настолько погружается в хаос, что человек не может уже различить никакой путеводной звезды. В итоге — полная растерянность, одичание, торжество кулачного права и отсутствие подлинной нравственности. Что же произошло сегодня? Этот заурядный человек попал совершенно неподготовленный в руки утонченного прокурора. Его инстинкт завоевателя, его частная жизнь со всеми ее приключениями, жизнь, которая состояла из деловых поездок, борьбы за кусок хлеба и из более или менее безобидных развлечений, — все это вдруг просветилось насквозь, исследованное до конца, вскрытое, ничем не связанные факты оказались связанными, во все внесен логический план, случайное представлено как закономерное, как причина поступков, которые могли и не совершиться, случай превратили в умысел, легкомыслие — в намерение, так что в итоге следствия самым неожиданным образом выскочил в конце концов убийца, как кролик из цилиндра фокусника…
Трапс:
— Это неверно!
Если рассматривать дело Гигакса объективно, не поддаваясь мистификациям прокурора, то приходишь к выводу, что старый гангстер своей смертью обязан самому себе, своей беспорядочной жизни, своей конституции. Чем вызывается болезнь у таких дельцов, хорошо известно: постоянные волнения, заботы, расстроенное супружество и нервы, но собственно причиной инфаркта был сильный фён, о котором упомянул Трапс, фён вообще опасен для сердечников.
Трапс:
— Смехотворно!
Таким образом, здесь безусловно произошел просто несчастный случай. Конечно, подзащитный действовал неразумно, но он, как и все, подчиняется законам деловой жизни, что он и сам все время подчеркивает. Конечно, он готов был убить своего шефа, чего только мысленно не представишь себе, но именно только мысленно, действия, соответствующего этим мыслям, не произошло, и оно не может быть установлено. Признать обвинение было бы абсурдом, и еще абсурднее, что его подзащитный теперь вообразил, будто совершил убийство; он, помимо автомобильной аварии, потерпел еще аварию душевную, и потому он, защитник, просит вынести Альфреду Трапсу оправдательный приговор и т. д. и т. д.
Генерального представителя все больше и больше сердил этот доброжелательный туман, которым обволакивалось его прекрасное преступление, в котором оно тонуло, расплывалось, становилось нереальным, призрачным, продуктом атмосферного давления. Он чувствовал себя недооцененным и поэтому, как только защитник кончил говорить, снова пожелал выступить. Он объяснил, поднимаясь с негодованием, тарелка с куском торта в правой, рюмка «роффиньяка» в левой, что хотел бы, прежде чем будет вынесен приговор, еще раз самым решительным образом подтвердить, что согласен с речью прокурора — при этом у него на глазах выступили слезы, — это было убийство, сознательное убийство, сейчас ему это ясно, речь защитника, напротив, его глубоко разочаровала, даже возмутила, именно у защитника он рассчитывал встретить понимание, надеялся на это, и потому он просит вынести приговор, больше того, просит наказания не из покорности, но из воодушевления, так как впервые этой ночью ему открылось, что значит жить настоящей жизнью — здесь наш бравый запутался, — для чего нужны высшие идеи правосудия, вины и раскаяния, как и те химические элементы и соединения, из которых сварена его искусственная ткань, если употреблять понятия его отрасли; осознав это, он как бы родился заново, во всяком случае, — запас слов вне его специальности у него довольно скудный, пусть его извинят, что он, собственно, едва может выразить то, что думает, — во всяком случае, выражение «родился заново» кажется ему даже недостаточно сильным, не отражающим того счастья, какое охватывает его, кипит в нем.
Так наконец дошло до приговора, который маленький, тоже изрядно опьяневший судья огласил под смех, кряхтенье, вопли восторга и даже попытку запеть (господин Пиле), огласил не без труда не только потому, что забрался на рояль в углу, или, точнее, в рояль, так как перед тем его раскрыл, — сама речь доставляла ему большие трудности. Он запинался, путал или не договаривал слова, начинал предложения, с которыми не мог справиться, пристегивал к ним другие, хотя давно забыл их смысл, но все же ход мыслей в целом еще можно было уловить. Он исходил из вопроса, кто прав — прокурор или защитник, совершил ли Трапс одно из выдающихся преступлений нашего века или он невиновен. Ни одну из этих точек зрения он не может полностью поддержать. Трапсу действительно не по плечу был допрос прокурора, как полагает защитник, и по этой причине он соглашался со многим, что на самом деле происходило вовсе не так, но все же Трапс убил, хоть и не с дьявольским умыслом, нет, только но легкомыслию, бездумности, свойственной тому миру, в котором он живет и действует как представитель фирмы искусственной ткани «Гефестон». Он убил, потому что для него самое естественное — прижать кого-нибудь к стене, идти напролом, к чему бы это ни привело. В мире, через который он проносится на своем «студебеккере», с нашим милым Альфредо ничего бы не произошло, ничего не могло бы произойти, но он оказался так любезен и пришел к ним, в их тихую белую виллу (тут взгляд судьи затуманился, и все последующее он произнес под радостные всхлипывания, прерываемые время от времени взволнованным могучим чиханием, причем его маленькая голова погружалась в громадный носовой платок, что вызывало все возрастающий смех присутствующих), пришел к четверым старым людям, которые осветили его жизнь чистым лучом правосудия, у этого правосудия, правда, несколько странные черты — он знает, знает, знает это, это проступает на четырех морщинистых лицах, отражается в монокле старого прокурора, в пенсне толстого защитника, усмехается беззубым ртом пьяного, уже слегка заикающегося судьи и вспыхивает на лысине отставного палача.
Остальные, нетерпеливо прерывая эту лирику:
— Приговор, приговор!
Это странное, причудливое, отставное правосудие, но это именно правосудие…
Остальные, скандируя:
— Приговор, приговор!
…именем которого он сейчас приговаривает их милейшего, прекраснейшего Альфредо к смерти…
Прокурор, защитник, палач и Симона:
— Хей, ура!
Трапс, тоже всхлипывая от волнения:
— Благодарю, дорогой судья, благодарю!
Хотя юридически приговор основан только на том, что подсудимый сам признал свою вину, но это, в конце концов, самое главное. Поэтому его радует, что он вынес приговор, который так безоговорочно принят подсудимым, человеческое достоинство не нуждается в снисхождении, пусть же наш уважаемый гость радостно встретит увенчание своего убийства, которое, как он надеется, произошло при не менее приятных обстоятельствах, чем само убийство. То, что у заурядного человека обнаруживается лишь случайно, вследствие несчастного случая или как проявление самой природы, как болезнь, закупорка кровеносных сосудов, злокачественная опухоль, здесь выступает как необходимый моральный итог, только здесь завершается жизнь как произведение искусства, обнаруживается человеческая трагедия, озаряется светом, принимает безупречную форму, завершается.
Остальные:
— Конец! Конец!
Да, можно смело сказать: только в акте объявления приговора, который превращает обвиняемого в приговоренного, осуществляется рыцарский жест правосудия, не может быть ничего более высокого, благородного, великого, чем акт, которым человек приговаривается к смерти. Это и произошло. Трапс, этот, может быть, не совсем законный счастливчик, так как, по существу, здесь возможен только условный смертный приговор, от которого он, судья, однако, отказывается, чтобы не вызвать разочарования у их милого друга, — короче, Альфредо сейчас стал им равен и достоин быть принятым в их общество как образцовый участник игры и т. д.
Остальные:
— Шампанского!
Вечер достиг апогея. Шампанское пенилось, веселье собравшихся ничем не омрачалось, все нарастая, даже защитник снова оказался втянутым в атмосферу общей симпатии. Свечи догорали, некоторые совсем погасли, за окном первое предчувствие утра, далекого солнечного восхода, бледнеющие звезды, свежесть и роса. Трапс был в восторженном настроении и в то же время чувствовал себя усталым, потребовал, чтобы его проводили в его комнату, падал с одной груди на другую. Уже только лепетали, все были пьяны, гул наполнял гостиную, бессмысленные речи, монологи, уже никто никого не слушал. Пахло вином и сыром. Генерального представителя, счастливого, усталого, гладили по голове, ласкали, целовали, как ребенка, любящие дедушки и дяди. Молчаливый повел его наверх. С трудом поднимались они по лестнице на четвереньках, на середине застряли, запутавшись друг в друге, не могли двинуться дальше, прикорнули на ступеньках. Сверху из окна падал серый утренний свет, смешиваясь с белизной оштукатуренных стен, снаружи первые шорохи возникающего дня, с далекой железнодорожной станции — свистки и шум маневрирующих паровозов, как смутное напоминание о несостоявшейся поездке домой. Трапс был счастлив, у него не было никаких желаний, чего никогда не случалось в его жизни, жизни мелкого буржуа. Вставали неясные картины, лицо мальчика — его младший, которого он больше всех любил, — потом, в тумане, селеньице, куда он попал в результате своей аварии, светлая лента улицы, которая поднималась по небольшой возвышенности, пригорок с кирхой, могучий шумящий дуб с железными кольцами и подпорками, лесистые холмы, бесконечное сияющее небо за ними, над ними, повсюду, без конца. Но тут молчаливый сдал, забормотал: «Хочу спать, хочу спать, устал, устал», заснул на самом деле, слышал еще только, как Трапс полез наверх, затем упал стул, лысый на мгновение проснулся на лестнице, еще полный снов и воспоминаний о потонувших страхах и минутах, полных ужаса, потом вокруг него, спящего, неразбериха ног — это остальные поднимались по лестнице. Кряхтя и попискивая, разложив на столе пергамент, они нацарапали на нем смертный приговор, составленный необычайно возвышенно, с остроумными оборотами, академическими выражениями, на латыни и старонемецком, затем все отправились наверх, чтобы положить свое произведение генеральному представителю прямо на кровать, в знак приятного воспоминания об их грандиозной выпивке. За окном рассвет, рань, первые голоса птиц, резкие и нетерпеливые. Так они поднялись по лестнице, перелезли через лысого. Один держался за другого, а тот опирался на третьего, все трое пошатывались, шагали с большим трудом, особенно на повороте лестницы, где заминка, отступление, новое продвижение и крушение были неминуемы. Наконец они добрались до комнаты для гостей. Судья открыл дверь, и вся торжественная группа застыла на пороге: в раме окна висел Трапс, неподвижный темный силуэт на равнодушном серебре неба, в тяжелом запахе роз, так окончательно и бесповоротно, что прокурор, в монокле которого отражалось разгорающееся утро, должен был тяжело глотнуть воздух, прежде чем он беспомощно, сокрушаясь о потерянном друге, с болью воскликнул:
— Альфредо, добрый мой Альфредо! Господи, да что же ты вообразил? Ты испортил нам лучшую пирушку!