Они понеслись быстрей стрелы.
Сен-Жорж, резко оттолкнувшись, настиг их, но Филипп, улучив минуту, когда второй толчок усиливает действие первого, толкнул сани в ту часть пруда, где лед оставался совершенно нетронутым, однако сам остался позади.
Сен-Жорж бросился за санями, чтобы догнать их, но Филипп, собрав все свои силы и став на острие коньков, проскользнул мимо него и схватился обеими руками за спинку саней. Затем мощным движением заставил сани сделать полный оборот и пустил их в противоположную сторону, между тем как Сен-Жорж из-за предпринятых им чрезвычайных усилий не смог с разбега остановиться и, пропустив удобную минуту, отстал на значительное расстояние.
Воздух огласился такими громкими возгласами восхищения, что от смущения Филипп покраснел.
Но он смутился еще более, когда королева, только что сама рукоплескавшая ему, обернулась к нему и сказала, задыхаясь от сильного волнения:
— О господин де Таверне, теперь, когда победа за вами, пощадите! Вы убьете меня.
X
ИСКУСИТЕЛЬ
При этом приказании королевы, или, вернее, при этой просьбе, Филипп напряг свои стальные мускулы, уперся о лед ногами, и сани разом остановились, как арабский скакун в песках пустыни, послушный руке своего всадника.
— Ну, теперь отдохните, — сказала королева, бодро выскакивая из саней. — Право, я никогда не могла себе представить, чтобы скорая езда имела такое опьяняющее действие: вы меня чуть не свели с ума.
И почувствовав головокружение, она оперлась на руку Филиппа.
Шепот удивления, пронесшийся в окружавшей их раззолоченной и украшенной галунами толпе, показал ей, что она снова нарушила этикет, то есть сделала огромный промах в глазах завистников и рабов.
Что касается Филиппа, то у него закружилась голова от такой неслыханной чести, и он стоял трепещущий, более сконфуженный, чем если б королева публично нанесла ему обиду.
Он опустил глаза, и его сердце билось так сильно, что, казалось, готово было выскочить из груди.
Странное волнение, вероятно вызванное этим катанием, охватило и королеву; она тотчас же отняла свою руку и оперлась на руку мадемуазель де Таверне, попросив подать ей стул.
Ей принесли складной стул.
— Простите, господин де Таверне, — сказала она Филиппу и с живостью добавила: — Боже мой, какое великое несчастье быть вечно окруженной любопытными… И глупцами! — закончила она тихим голосом.
Приближенные окружали теперь королеву и пожирали глазами Филиппа, который, чтобы скрыть свое смущение, стал снимать коньки.
Покончив с этим, он отступил назад, уступая место придворным.
Королева просидела несколько минут в задумчивости и затем подняла голову.
— Я чувствую, что простужусь, если буду сидеть неподвижно на одном месте, — сказала она. — Еще круг.
И села в сани. Филипп тщетно ждал приказания.
Двадцать придворных предложили свои услуги.
— Нет, моих гайдуков, — сказала королева. — Благодарю вас, господа. Тише, — добавила она, когда лакеи стали на свои места, — совсем тихо.
И, закрыв глаза, она отдалась тайным мечтам.
Сани отъехали тихо, как приказала королева, сопровождаемые толпой алчущих, любопытных и завистливых.
Филипп остался один, отирая со лба капли пота.
Он искал глазами Сен-Жоржа, чтобы утешить его в понесенном поражении какой-нибудь сердечной похвалой.
Но тот получил записку от герцога Орлеанского, своего покровителя, и покинул поле сражения.
Филипп, несколько опечаленный, слегка утомленный и почти испуганный случившимся, остался неподвижным на своем месте, следя глазами за удаляющимися санями королевы. В это время он почувствовал, что кто-то его тихонько толкнул в бок.
Он оглянулся и увидел своего отца.
Маленький старичок, сморщенный, точно человечек Гофмана, и весь закутанный в меха, точно самоед, тронул сына локтем, чтобы не вынимать рук из муфты, висевшей у него на шее.
Казалось, что глаза его, с расширенными от холода или от радости зрачками, мечут искры.
— Ты не обнимешь меня, сын мой? — сказал он таким тоном, который был бы уместен в устах греческого отца, желающего поблагодарить сына-атлета за победу, одержанную им в цирке.
— От всего сердца, дорогой отец, — отвечал Филипп.
Но нетрудно было понять, что тон, которым были сказаны эти слова, никак не соответствовал их содержанию.
— Так-так. А теперь, обняв меня, иди, иди скорее.
И он подтолкнул его вперед.
— Куда вы посылаете меня, сударь? — спросил Филипп.
— Да туда, черт возьми!
— Туда?
— Да, к королеве.
— О нет, благодарю, отец.
— Как нет? Как благодарю? Да ты с ума сошел! Ты не хочешь снова идти к королеве?
— Нет, это невозможно. Вы не думаете о том, что говорите, дорогой отец.
— Как невозможно? Невозможно пойти к королеве, которая тебя ждет?
— Ждет, меня?!
— Ну да, да, к королеве, которая желает тебя…
— Желает меня?
Филипп пристально взглянул на барона.
— Право, отец, — холодно сказал он, — мне кажется, что вы забываетесь.
— Нет, он просто удивителен, честное слово! — воскликнул старик, выпрямляясь и топая ногой. — Филипп, доставь мне удовольствие, объяснив, откуда ты только явился.
— Отец, — печальным голосом сказал шевалье, — мне страшно поверить…
— Чему?
— Тому, что или вы смеетесь надо мной, или…
— Или?..
— Простите, отец… или вы сходите с ума.
Старик схватил своего сына за руку таким нервным и энергичным движением, что молодой человек поморщился от боли.
— Слушайте, господин Филипп, — сказал старик. — Америка очень далека от Парижа, мне это известно.
— Да, отец, очень далека, — повторил Филипп. — Но я совершенно не понимаю, что вы хотите сказать. Объясните же, прошу вас.
— Это страна, где нет ни короля, ни королевы.
— Ни подданных.
— Прекрасно! Ни подданных, господин философ. Я этого не отрицаю, да этот вопрос меня нисколько не интересует и для меня безразличен; но что мне не безразлично, что меня огорчает и унижает, — это боязнь также поверить одному…
— Чему, отец? Во всяком случае, я думаю, что мотивы наших опасений совершенно различны.
— Мое опасение заключается в том, сын мой, не глупец ли ты, что было бы непростительно для такого малого. Да посмотри же, посмотри!
— Смотрю, сударь.
— Королева обернулась, и уже в третий раз; да, сударь, королева оборачивалась три раза и, смотрите, оборачивается опять… И кого же она ищет? Господина глупца, господина пуританина, господина американца! О!!
И маленький старичок прикусил — не зубами, а лишь деснами — серую замшевую перчатку, в которой могли бы поместиться две такие руки, как его.
— Ну хорошо, сударь. Если это так, что, впрочем, сомнительно, то почему вы думаете, что она ищет меня?
— О! — повторил, весь дрожа, старик. — Он говорит: «Если это так»?! Нет, в этом человеке не моя кровь, он не Таверне:
— Действительно, во мне не ваша кровь, — пробормотал Филипп. — Должен ли я возблагодарить за это Бога? — прибавил он тихо, поднимая глаза к небу.
— Сударь, — сказал старик, — я вам говорю, что королева вас требует; сударь, я вам говорю, что королева вас ищет.
— У вас хорошее зрение, отец, — отвечал сухо Филипп.
— Ну же, — продолжал более ласково барон, стараясь сдержать свое нетерпение, — дай мне объяснить тебе. Конечно, ты прав со своей точки зрения, но на моей стороне опыт. Послушай, милый Филипп, мужчина ты или нет?
Филипп пожал слегка плечами и ничего не ответил.
В эту минуту отец, видя, что напрасно ждет ответа, решился, скорее из презрения, чем по необходимости, взглянуть прямо на сына и с огорчением заметил тогда, сколько достоинства, глубокой сдержанности и непобедимой воли было в выражении лица молодого человека, который облекся в такую броню для борьбы за добро.
Однако он не выказал своего неудовольствия, а провел мягкой муфтой по покрасневшему кончику носа и продолжал голосом таким же сладкозвучным, каким обращался Орфей к фессалийским скалам:
— Филипп, друг мой, выслушай меня!
— Э, — заметил молодой человек, — мне кажется, я только это и делаю уже четверть часа.
«Ну, — подумал старик, — погоди, я тебя заставлю сойти с высоты твоего величия, господин американец. У тебя, колосс, верно, также есть своя слабая сторона: дай мне только вцепиться в нее своими старыми когтями… и ты увидишь…»
— Ты не заметил одного обстоятельства? — спросил он громко.
— Какого именно?
— Делающего честь твоей наивности.
— Говорите, сударь.
— Все очень просто: ты возвращаешься из Америки, куда ты уехал в такое время, когда был только король, но не было королевы, кроме Дюбарри, мало заслуживавшей почтения. Ты возвращаешься, видишь королеву и говоришь себе: будем относиться к ней с почтением.
— Конечно.
— Бедное дитя! — сказал старик.
И он спрятал лицо в муфту, стараясь заглушить одновременно и приступ кашля и взрыв смеха.
— Как, — сказал Филипп, — вы жалеете меня за то, что я уважаю королевский сан? Вы, Таверне-Мезон-Руж, вы, носящий одну из славных дворянских фамилий Франции?
— Да я тебе говорю не про королевский сан, а про королеву.
— Вы считаете, что это не одно и то же?
— Черт побери! Что такое королевский сан? Корона. Этого никто и не касается! Кто такая королева? Женщина. О, женщина, это дело другое, к ней можно прикоснуться.
— Можно прикоснуться! — воскликнул Филипп, краснея одновременно от гнева и от презрения и сделав такой благородный жест рукой, что ни одна женщина, увидев это, не могла бы не полюбить его, ни одна королева не могла бы не восхититься им.
— Ты не веришь! Так спроси, — продолжал маленький старичок тихим, но каким-то злобным тоном, сопровождая свои слова циничной улыбкой, — об этом господина де Куаньи, господина де Лозена, господина де Водрёя.
— Замолчите, замолчите, отец! — воскликнул глухим голосом Филипп. — Или я, не имея возможности нанести вам за это тройное кощунство три удара шпаги, клянусь вам, немедленно и без всякой жалости нанесу их сам себе.
Таверне отступил на шаг, сделал пируэт, которые любил проделывать в свои тридцать лет Ришелье, и потряс муфтой.
— Ну и скотина, — сказал он, — и воистину глуп! Конь стал ослом, орел — гусем, петух — каплуном. До свидания, ты очень порадовал меня: я думал, что на старости лет могу считать себя Кассандром, а оказался Валером, Адонисом, Аполлоном. До свидания.
И он еще раз повернулся на каблуках.