Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Картины Италии - Чарльз Диккенс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Здесь есть, кроме того, памятник Петрарке; есть и баптистерий с чудесными арками и огромной купелью, и картинная галерея, где хранится несколько великолепных полотен, — в мое посещение бородатые художники в маленьких бархатных шапочках, едва державшихся на голове, копировали некоторые из них. Есть тут также дворец Фарнеэе[59] и в нем — одно из самых грустных зрелищ упадка, какие когда-либо представали человеческому взору: некогда пышный, старый, мрачный театр, заброшенный и разрушающийся.

Это — большое деревянное здание в форме подковы; нижний ярус его устроен по образцу римского амфитеатра, но над ним расположены большие, тяжелые, скорее комнаты, нежели ложи, где, уединяясь в своем гордом великолепии, сидела в былые времена местная знать. С таким запустением, в какое впал этот театр — оно кажется посетителю особенно страшным именно потому, что это театр, задуманный и выстроенный для развлечений, — с таким запустением могут сжиться лишь черви. С того дня, как тут в последний раз играли актеры, прошло сто десять лет. Через пробоины в кровле просвечивает небо; ложи провисли, рушатся, и их абонируют теперь одни крысы; сырость и плесень расползлись пятнами по поблекшей росписи и вычерчивают какие-то призрачные географические карты на обшивке стен; жалкие лохмотья болтаются над просцениумом, вместо прежних нарядных фестонов; сама сцена настолько прогнила, что через нее переброшены узкие деревянные мостки, иначе она подломилась бы под ногами посетителей и погребла бы их в мрачной бездне. Запустение и разрушение ощущаются здесь всеми органами чувств. Воздух отдает плесенью и имеет привкус земли; случайные звуки, проникающие снаружи вместе с заблудившимся лучом солнца, кажутся глухими и бесконечно далекими; черви, личинки и гниль изменили поверхность дерева, и оно шершаво на ощупь, как кожа, которую время избороздило морщинами. Если призраки ставят когда-нибудь пьесы, то они играют их несомненно на этой призрачной сцене.

В день нашего приезда в Модену стояла чудесная погода, так что полутьма мрачных колоннад вдоль тротуаров по обе стороны главной улицы, при ярком, ослепительно синем небе, показалась мне даже приятною и освежающей. Прямо из этого царства света я вошел в сумрачный собор, где шла торжественная месса, слабо теплились свечи, перед всевозможными раками и алтарями стояли на коленях молящиеся, а служившие мессу священники гнусавили обычные песнопения в обычном низком, тусклом, тягучем, меланхоличном тоне.

Размышляя над тем, как странно находить в каждом из этих полумертвых городов то же самое сердце, бьющееся в том же однообразном ритме, словно центр всей застойной и косной системы — я вышел из собора через другую дверь и был внезапно насмерть испуган ревом самой пронзительной из всех когда-либо трубивших труб. И тотчас же из-за угла появилась конная труппа, прибывшая сюда из Парижа. Всадники прогарцевали у самых стен церкви, и копыта их лошадей промелькнули мимо грифонов, львов, тигров и прочих чудовищ из гранита и мрамора, украшающих ее стены. Во главе всей кавалькады ехал великолепный вельможа с пышными волосами, без шляпы, державший в руках огромное знамя, на котором было начертано: «Мазепа! Сегодня вечером!» За ним следовал мексиканский вождь с тяжелой грушевидной палицей, как у Геракла[60]. Зятем следовало не то семь, не то восемь римских боевых колесниц, и в каждой из них стояла прелестная дама в крайне короткой юбочке и трико неестественно розового цвета, одаряя толпу сияющими взглядами. В этих взглядах, однако, была заметна какая-то скрытая озабоченность, в причине ко горой я никак не мог разобраться, пока предо мной не предстала открытая задняя часть колесниц и я не увидел, с каким невероятным трудом эти розовые ножки старались сохранить равновесие на неровной мостовой города, а это в свою очередь обогатило меня новыми мыслями относительно древних римлян и бриттов. Процессия завершалась десятком неукротимых воинов различных народов, ехавших по двое и надменно глазевших на робких граждан Модены, которым, однако, они время от времени снисходительно расточали свои щедроты в виде афишек. Прогарцевав таким образом перед львами и тиграми и возвестив о вечернем представлении звуками фанфар, они уехали с площади другой улицей, оставив после себя еще более беспросветную скуку.

Когда процессия окончательно исчезла из виду и пронзительная труба звучала уже приглушенно, а хвост последней лошади безнадежно скрылся за углом, народ, вышедший из церкви, чтобы поглазеть на происходящее, снова вернулся в нее. Но одна пожилая дама, стоявшая на коленях на церковном полу близ двери, с живым интересом наблюдала все это, не вставая со своего места. Вот тут-то я случайно перехватил взгляд этой пожилой дамы, к нашему обоюдному смущению. Она, однако, быстро вышла из затруднительного положения, набожно осенив себя крестным знамением и распростершись ниц на церковном полу перед фигурой в нарядной юбке и позолоченной короне, фигурой, настолько похожей на участниц шествия, что пожилой даме, быть может, и посейчас кажется, будто она сподобилась лицезреть небесное видение. Как бы там ни было, я готов простить ей интерес к парижскому цирку, даже если бы мне пришлось быть ее исповедником.

В соборе был маленький старичок с кривым плечом и огненным взглядом, отнесшийся ко мне с явным неодобрением в связи с тем, что я не пожелал посмотреть на ведро, которое бережно сохраняется в старой башне и которое еще в XIV веке было отнято гражданами Модены у граждан Болоньи, что породило войну между ними, и, сверх того, героико-комическую поэму Тассони[61]. Вполне удовлетворившись, однако, осмотром внешних стен башни и насытившись в своем воображении видом ведра, хранимого за этими стенами, и предпочитая по бродить в тени высокой колокольни и возле собора, я так и не свел личного знакомства с этим ведром и по настоящее время.

Прежде чем этот маленький старичок (и путеводитель заодно с ним) признали бы что мы хотя бы наполовину отдали должное достопримечательностям Модены, мы были уже в Болонье. Но я нахожу величайшее наслаждение в том, чтобы оставлять позади новые для меня картины и ехать дальше и дальше, навстречу еще более новым картинам: кроме того, у меня настолько строптивый нрав в отношении всех авторитетных и обязательных зрелищ, что я, вероятно, погрешаю перед подобными авторитетами в любом из посещаемых мною мест.

Так или иначе, но в следующее воскресное утро я оказался на красивом болонском кладбище, среди роскошных мраморных гробниц и колоннад вместе с толпою крестьян, сопровождаемый маленьким чичероне, местным уроженцем, который был весьма озабочен поддержанием чести города и всячески старался отвлечь мое внимание от дурно выполненных надгробий, не уставая превозносить лучшие из них. Заметив, что этот маленький человечек — добродушный человечек, на лице которого видны были только сверкающие белизной зубы и сияющие глаза, пристально смотрит на какой-то заросший травою участок, я спросил его, кто же там погребен. «Бедные люди, signore[62], — ответил он, пожимая плечами, улыбаясь и оглядываясь на меня, ибо он всегда шел чуть-чуть впереди и всякий раз, приглашая меня осмотреть новый памятник, снимал шляпу. — Одни лишь бедняки, signore! Здесь очень мило! Здесь просто весело! Столько тут зелени и так прохладно! Как на лугу! Здесь пятеро, — продолжал он, подняв всю пятерню правой руки, чтобы показать, о каком числе идет речь, без чего итальянский крестьянин не может обойтись, если только ему хватает десяти пальцев. — Здесь похоронены пятеро моих малышей, signore, как раз здесь, немножко правее. Ну, что ж, хвала господу, здесь очень мило! Тут просто весело! Столько тут зелени и так прохладно! Как на лугу!»

Он посмотрел мне прямо в лицо и, видя, что я пожалел его, взял понюшку табаку (всякий чичероне нюхает табак) и отвесил полупоклон; частью извиняясь за то, что заговорил о подобном предмете, частью, вероятно, в память детей и в честь своего излюбленного святого. Это был совершенно естественный полупоклон, быть может самый естественный, какой когда-либо отвешивал человек. И тотчас же вслед за этим он снова снял шляпу, приглашая меня пройти к следующему надгробию, и его глаза и зубы засверкали еще ослепительнее, чем прежде.

Через Болонью и Феррару

На кладбище, где маленький чичероне схоронил своих пятерых детей, наблюдал за порядком настолько щеголеватый чиновник, что когда тот же маленький чичероне намекнул мне шепотом об уместности отблагодарить это должностное лицо за некоторые мелкие услуги, оказанные им нам из чистой любезности, парою паоло (около десяти пенсов на английские деньги), я с сомнением посмотрел на его треуголку, замшевые перчатки, хорошо сшитую форму и сияющие пуговицы и, укоризненно взглянув на маленького чичероне, отрицательно покачал головой. Ведь он блистал по меньшей мере таким же великолепием, как помощник жезлоносца палаты лордов, и мысль о том, что он может взять, по выражению Джереми Дидлера[63], «такую штучку, как десятипенсовик», показалась мне просто чудовищной. Тем не менее, когда я, набравшись решимости, вручил ему эту мелочь, он принял ее безо всякой обиды и снял свою треуголку таким великолепным жестом, что его не жаль было бы оплатить и вдвое дороже.

В его обязанности входило, по-видимому, показывать посетителям надгробные памятники, — во всяком случае он делал это. И, когда я сравнил его, подобно Гулливеру в Бробдингнеге «с учреждениями моей возлюбленной родины, я не мог удержаться от слез, порожденных во мне гордостью и восторгом». Он нисколько не торопился; он торопился не больше, чем черепаха. Он медленно брел вместе со всеми, чтобы посетители могли удовлетворить свое любопытство, и иногда даже давал им самим читать надписи на могильных камнях. Он не был ни жалок, ни дерзок, ни груб, ни невежествен. Он говорил на своем родном языке вполне правильно; он, казалось, считал себя учителем, поучающим народ, и относился с равным уважением как к самому себе, так и к народу. Вестминстерскому аббатству было бы столь же невозможно взять подобного человека на должность смотрителя, как решиться впускать безвозмездно народ (по примеру Болоньи) для обозрения памятников.[64]

И вот снова древний сумрачный город под сияющим небом, тяжелые аркады над тротуарами старых улиц и более легкие и веселые сводчатые проходы в новых кварталах. Снова темные громады храмов господних, снова — птицы, влетающие в щели между камнями и вылетающие из них, снова — оскалившиеся чудовища у оснований колонн. Снова богатые церкви, навевающие сон мессы, волнистый дымок ладана, образа, свечи, кружевные покровы на алтарях, статуи и искусственные цветы.

У города степенный, ученый вид, и он овеян какою-то милою грустью, которая выделяла бы его из множества других городов, даже если бы в памяти путешественника он не был отмечен, кроме того, двумя наклонными кирпичными башнями (сами по себе, надо признаться, они достаточно неприглядны); они склонились друг перед другом, словно обмениваясь чопорными поклонами, и весьма необычно замыкают перспективу нескольких узких улиц. Здания университета[65], церкви, дворцы и более всего Академия изящных искусств, где собрано множество интересных картин, главным образом кисти Гвидо, Доминикино и Лодовико Караччи[66] также обеспечивают этому городу особое место в памяти каждого побывавшего в нем. Но не будь здесь всего этого и ничего другого, способного вызвать воспоминания, и тогда большой меридиан на полу церкви San-Petronio, где солнечные лучи отмечают время посреди коленопреклоненных молящихся, придавал бы ему особую прелесть.

Так как Болонья была полна туристами, задержанными в ней наводнением, сделавшим дорогу во Флоренцию непроезжей, меня поместили в верхнем этаже гостиницы, в какой-то затерянной комнате, находить которую я так и не научился. В ней стояла кровать, достаточно просторная для целого школьного интерната, но заснуть на ней я все же не мог. Старший слуга, навещавший меня в этом уединенном убежище, где я был лишен всякою общества, кроме ласточек под широкой застрехой кровли, был человеком, одержимым одной идеей, некоторым образом связанной с Англией и англичанами, и предметом этой его безобидной мании был не кто иной, как лорд Байрон[67]. Я сделал это открытие совершенно случайно, заметив как-то за завтраком, что циновка, которой был застлан пол, весьма удобна в данное время года, на что он мне сейчас же ответил, что милор Бирон[68] также очень любил циновки этого сорта. Обнаружив в то же мгновение, что я не притронулся к молоку, он с восторгом воскликнул, что и милор Бирон никогда не притрагивался к нему. Сначала я по наивности подумал, что он был одним из слуг Бирона; но нет, он сказал, что не был его слугою, но что ему свойственно обыкновение говорить о милоре с заезжими англичанами. Вот и все. По его словам, он знал о Байроне решительно все. В подтверждение этого он упоминал о нем при всяком удобном случае, начиная с вина из Монте Пульчано, поданного им за обедом (этот сорт лозы рос в имении, принадлежавшем Байрону), и кончая пресловутой большой кроватью, бывшей якобы точным подобием кровати милора. Когда я уезжал из гостиницы, он присовокупил к своему прощальному поклону на гостиничном дворе напутственное уверение, что дорога, по которой я собирался ехать, была излюбленным местом верховых прогулок милора Бирона, и прежде чем копыта моих лошадей зацокали по мостовой, он торопливо стал подниматься но лестнице, наверное затем, чтобы сообщить еще какому-нибудь англичанину в еще какой-нибудь дальней комнате, что только что уехавший постоялец был вылитый лорд Бирон.

Я приехал в Болонью поздно, почти в полночь, и всю дорогу, после того как мы въехали в папские владения, которые, надо сказать, не так уж хорошо управляемы, поскольку ключи святого Петра[69] несколько заржавели, кучер был до того встревожен опасностью, якобы грозившей нам от разбойников при поездке после наступления темноты, и до того заразил своим страхом Бравого курьера, и они так часто останавливались и слезали с козел, чтобы взглянуть, цел ли привязанный на запятках сундук, что я готов был почувствовать почти признательность ко всякому, кто любезно согласился бы украсть его. После этого между нами было условлено, что, когда придет время покинуть Болонью, мы выедем из нее с таким расчетом, чтобы прибыть в Феррару не позднее восьми часов вечера; и это оказалась приятнейшая вечерняя поездка, хотя мы и ехали по совершенно плоской равнине, постепенно становившейся все более вязкой из-за разлива рек и ручьев, вздувшихся после недавних ливней.

На закате я прошел немного пешком, пока лошади отдыхали, и наткнулся на сцену, которая вызвала во мне необъяснимое, но всем нам знакомое ощущение, будто я это уже когда-то видел, и которую я до сих пор ясно вижу перед собой. В ней не было ничего примечательного. В кроваво-красном освещении печально поблескивала полоска воды, подернутая вечерней рябью; у краев ее было несколько деревьев. На переднем плане стояла группа притихших крестьянских девушек; опершись о перила мостика, они смотрели то в небо, то вниз, на воду; издалека доносился глухой гул колокола; на всем лежали тени наползающей ночи. Если бы в одном из моих прошлых существований[70] я был убит именно в этом месте, то и тогда я не мог бы вспомнить его отчетливее и с таким содроганием. И теперь воспоминание о реально виденном настолько подкреплено памятью воображения, что я вряд ли когда-нибудь забуду это место.

Старая Феррара еще пустынней, еще безлюдней, чем любой другой город из этого славного братства! Ее безмолвные улицы до того заросли травою, что здесь можно буквально «косить, пока солнце на небе»[71]. Но в мрачной Ферраре солнце светит так тускло, а людей так мало, что трава, которой поросли городские площади, кажется выросшей на могилах.

Меня поражает, почему в городах Италии старшина медников[72] неизменно живет рядом с гостиницей или прямо напротив нее, и постояльцам кажется, будто неистовые молоты стучат у них в груди вместо сердца! Меня поражает, почему каждая спальня в гостинице окружена со всех сторон ревнивыми коридорами и изобилует ненужными дверьми, которые не затворяются или не отворяются и ведут куда-то в непроглядную тьму. Меня поражает, почему в добавление к этим духам недоверия, которые всю ночь сторожат ваш сон, приоткрыв рты, высоко в стенах проделаны еще круглые «глазки», и когда за обшивкой скребется мышь или крыса, вам кажется, будто кто-то царапает стену, стараясь дотянуться до «глазка» и заглянуть к вам. Меня поражает. почему вязанки хвороста сложены таким образом, чтобы накалять помещение до нестерпимой жары, пока они горят, и погружать его в столь же нестерпимый холод и чад во все остальное время! Но больше всего меня поражает, почему устройство печей в итальянских гостиницах таково, что весь огонь вылетает в трубу, а весь дым остается в комнате!

Ответ несуществен. Медники, двери, глазки, дым и вязанки хвороста, я согласен на все. Но дайте мне улыбающееся лицо слуги или служанки, учтивое обхождение, любезное желание снискать ваше расположение и показать, что и к вам хорошо расположены, веселую, милую непринужденность — все эти драгоценные алмазы, сияющие в грязи, — и я завтра же снова готов мириться со всем.

Дом Ариосто, темница Тассо[73], старинный, причудливый готический собор и, конечно, как и везде, церкви — вот достопримечательности Феррары. Но лучшие достопримечательности ее — это длинные безмолвные улицы и полуразрушенные дворцы, где вместо флагов свисают гирлянды плюща, а буйно разросшиеся сорные травы медленно вползают по ступеням лестниц, где давно не ступала человеческая нога.

Вид этого мрачного города, кода я покидал его в одно прекрасное утро за полчаса до восхода, был столь же живописен, как и призрачен. Что его обитатели еще не поднялись ото сна, не имело никакого значения, ибо, если бы все они уже встали и занимались своими делами, облик пустынного города от этого мало изменился бы. Лучше всего было смотреть на него, когда на картине нет ни единой фигуры; это — Город Мертвых, где никого не осталось в живых. Казалось, чума опустошила улицы, площади и рынки; враг, осаждавший город, разрушил дома, разбил двери и окна, проломил кровли. С одной стороны подымалась в небо высокая башня, единственный приметный предмет в этой печальной панораме. С другой — стоял одинокой громадой замок, окруженный рвом — сам по себе целый город, — унылый и хмурый. В черных подземельях этого замка глухой ночною порой были некогда обезглавлены Паризина и ее возлюбленный. Когда я оглянулся на замок, отблески восходящего солнца обагрили его стены кровью снаружи, как в старину они много раз бывали обагрены изнутри; но теперь замок и город были так пустынны и мертвы, точно люди стали избегать их с того мгновения, как на последнего из обоих любовников обрушился зловещий топор, и последним огласившим их звуком.

Был стук топора, что вонзился во плаху,Обрушенный мощной рукою с размаху.

Прибыв к берегу По, который сильно вздулся и бешено катил свои воды, мы переправились через него по плавучему мосту и, оказавшись в австрийских владениях, продолжали свое путешествие по местности, значительная часть которой была затоплена. Но сначала Бравый курьер и солдаты препирались в течение получаса, а может быть, и побольше, и все о том же — о нашем паспорте. Это вообще составляло ежедневное развлечение моего Бравого, который при появлении чиновников в поношенной форме неизменно был поражаем внезапною глухотой — а они то и дело появлялись перед нами, выскакивая из своих деревянных будок, чтобы проверить ниш паспорт или, иными слонами, чем-нибудь поживиться от нас, — и оставался глух, как колода, когда я убеждал его поднести таможеннику какой-нибудь пустячок и спокойно продолжать путь. Вместо этого он всячески поносил чиновника на ломаном английском языке, а лицо этого несчастного, обрамленное окном нашей кареты, являло зрелище смертельной тоски — из-за полного непонимания того, что говорилось в его поношение.

Наш форейтор на этом дневном перегоне обладал внешностью самого дикого и неукротимого красавца бродяги, какого можно себе представить. Это был высокий. могучего сложения, смуглый парень с густою копной черных волос, свисавших на его лицо, и пышными черными бакенбардами, уходившими под самое горло. На нем были продранный темно-зеленый костюм с красной отделкой, высокая, как колокольня, шляпа без всяких следов ворса, со сломанным и грязным, воткнутым за ленту пером и огненно-красный платок, повязанный вокруг шеи и спускавшийся на плечи. Он не сидел в седле, а удобно устроился на чем-то вроде подножки, приделанном к передку кареты, пониже конских хвостов, где его голову в любой момент могли размозжить копыта. Как-то, когда мы ехали степенной рысцой, Бравый курьер заметил этому разбойнику, что можно двигаться, пожалуй, и побыстрее. Тот отвечал насмешливым воплем, взмахнул над головой бичом (и каким бичом! он был скорее похож на самодельный лук), подскочил выше лошадей и в приступе негодования нырнул куда-то под переднюю ось.

Я был убежден, что увижу его распростертым на дороге в сотне ярдов позади нас, но в то же мгновение показалась его высокая, как колокольня, шляпа, и он снова оказался на своем месте, как на софе, всецело захваченный сообщенной ему Бравым курьером мыслью и крича во весь голос: «Ха-ха! Еще чего? Черт побери! Поскорее, говорите? Ноо-о-о-о!» (последнее восклицание — непередаваемо вызывающим тоном). Желая добраться до ближайшей цели нашего путешествия к вечеру, я решился через некоторое время повторить этот опыт на свой риск и страх. Результат был тот же. Над головой нашего форейтора взвился бич, проделав в воздухе тот же презрительный росчерк, снова взлетели ели вверх его пятки, нырнула похожая на колокольню шляпа, и он тотчас же снова оказался передо мной, расположившись на своем месте, как прежде, и обращаясь к самому себе:

«Ха-ха! Еще чего? Черт побери! Поскорее, говорите? Ноо-о-о-о!»

Итальянское сновидение

Я ехал несколько дней подряд, останавливаясь лишь по ночам, да и то ненадолго. Новые места и предметы, непрерывною чередой проносившиеся у меня перед глазами, возвращались в виде неясных грез, и, пока меня везли по какой-нибудь пустынной дороге, образы этих мест и предметов, теснясь и сливаясь друг с другом, метались в моем мозгу. По временам то тот, то другой из них замирал, казалось, на месте, его неугомонное мелькание приостанавливалось, и я мог вглядеться в него и отчетливо рассмотреть. Спустя несколько мгновений он начинал расплываться как картина волшебного фонаря, и, в то время как я видел какую-нибудь часть еще вполне ясно, другие смутно, а остальных вовсе не видел, сквозь него постепенно вырисовывалось и проступало что-нибудь другое из виденного. Не успевало это изображение стать явственно различимым, как и оно в свою очередь растворялось в каком-нибудь новом, и так без конца.

Был момент, когда мне снова привиделись старые, суровые церкви Модены. Едва я узнал их причудливые колонны и мрачных чудовищ, на которых они покоятся, мне вдруг почудилось, будто я созерцаю их, находясь на тихой площади Падуи с ее чинным старым университетом и фигурами в строгих одеждах возле него. Потом я бродил по окраинам этого прелестного города, поражаясь необычной опрятности и чистоте его жилищ, парков и фруктовых садов, виденных мной наяву всего за несколько часов до этого. Вслед за тем на их месте внезапно поднялись обе болонские башни, но даже самое упорное из этих видений тотчас же отступало перед обнесенным глубокими рвами замком Феррары, похожим на иллюстрацию к страшной повести, который снова возник передо мной в красных лучах восходящего солнца, господствуя над безлюдным, заросшим травою, запустелым городом. Короче говоря, у меня в мозгу царила та бессвязная, но упоительная сумятица, которая свойственна путешественникам и которую они поощряют с ленивой беспечностью. Каждый толчок экипажа, в котором я ехал, погруженный в дремоту, казалось, выталкивал из моих грез только что завладевшее мною воспоминание, чтобы втолкнуть взамен что-нибудь новое; и в таком состоянии я заснул.

Через некоторое время я проснулся (как мне почудилось) из-за того, что экипаж остановился. Было совсем темно; мы стояли у самой воды. Я заметил черную лодку с маленьким домиком или каюткой, окрашенной в тот же траурный цвет. Я сел в лодку, и двое гребцов, взявшись за весла, погнали ее на яркий огонь, видневшийся далеко в море.

То и дело тяжело вздыхал ветер. Он бороздил воду, раскачивал лодку и нагонял темные тучи, закрывавшие звезды. Мне казалось очень странным плыть куда-то в такой поздний час, оставляя позади себя землю, и направляться к этому огню на море. Вскоре он заблистал ярче: теперь это был уже не сплошной огонь, а ряды огоньков, мерцавших и сверкавших над самой водой, и лодка приближалась к ним по какому-то дремлющему каналу, обозначенному вехами и столбами.

Мы проплыли по этому темному морю, должно быть, миль пять, когда я услышал — все так же во сне — плеск и журчанье воды. встречавшей где-то возле нас невидимое препятствие. Внимательно осмотревшись вокруг, я заметил во тьме нечто черное и массивное, похожее как будто на берег, но вместе с тем лежавшее плашмя на воде, на одном уровне с нею, как плот. Старший из гребцов сказал, что здесь хоронят покойников.

Пораженный этим кладбищем в открытом море, я обернулся назад, силясь разглядеть его очертания, но что-то сразу заслонило их от меня. Прежде чем мне удалось разобраться, что это было, я обнаружил, что мы скользим по какой-то призрачной улице: с обеих сторон прямо из воды поднимались дома, и наша черная лодка бесшумно плыла под их окнами. Некоторые из этих окон были ярко освещены, и падавшие из них лучи спета, отражаясь в черном потоке, вонзались и него, меря его глубину; но всюду царила мертвая тишина.

Так мы проникали все дальше в этот призрачный город по узким улицам и переулкам, где всюду высоко стояла вода. В иных местах, где нам требовалось сворачивать, было настолько тесно и повороты были такими крутыми, что казалось просто немыслимым, чтобы наша длинная лодка могла там повернуть. Но гребцы тихим мелодическим выкриком предупреждали о себе встречных и, не останавливаясь, направляли ее в нужную сторону. Иногда гребцы с какой-нибудь другой черной лодки, похожей на нашу, отзывались на этот выкрик и, убавив ход (мне казалось, что и мы делали то же), проносились мимо нас как черная тень.

Другие лодки того же мрачного цвета были привязаны, как мне показалось, к раскрашенным причальным столбам у таинственных темных дверей, отворявшихся прямо на воду. Некоторые были пусты, в иных спали гребцы. В одну из них, я видел, спускались какие-то люди, выходившие из дворца по сумрачному сводчатому проходу, — они были нарядно одеты, и их сопровождали слуги с факелами. Но мне удалось лишь мельком взглянуть на них, так как низко нависший над нашей лодкою мост — один из многих мостов, смущавших мое сновидение, — готовый, казалось, вот-вот обрушиться и раздавить нас, тотчас же закрыл их от меня. Мы плыли к самому сердцу этого удивительного города — нас окружала вода, она была всюду, где ее обычно не бывает — из нее поднимались дома, церкви, огромные величавые здания, и повсюду царила все та же необычайная тишина. Вскоре мы пересекли широкий открытый проток и, пройдя мимо просторной мощеной набережной, где яркие фонари позволили мне разглядеть длинные ряды арок и их опор основательной кладки и поразительной прочности, но на вид легких, как узоры инея или ниточки осенней паутины, и где я впервые за это время увидел людей, ступавших по земле, причалили к лестнице, ведшей в большой особняк; здесь, миновав бесчисленные коридоры и галереи, я оказался в какой-то комнате, где прилег отдохнуть; и прислушиваясь к плеску воды, по которой скользили взад и вперед под моим окном черные лодки, я наконец уснул.

Сияние дня, ослепившего меня в моем сновидении, его свежесть, и радостный блеск, и блики солнца на воде, чистое синее небо и струящийся воздух — все это не может быть выражено на языке бодрствующих. Я смотрел из окна на лодки и корабли, на мачты, паруса, снасти, флаги, на хлопотливых матросов, занятых погрузкой и разгрузкой этих судов, на широкие набережные, заваленные кипами, бочками, товарами всякого рода, на большие корабли, в величавой праздности покоившиеся на якоре, на острова, увенчанные пышными куполами и башнями, где золотые кресты блестели на солнце над волшебными храмами, возносившимися из лона морского. Спустившись к зеленому морю, трепетавшему у самых дверей и заполнившему собою все улицы, я вышел на площадь такой невиданной красоты и величия, что все остальное потускнело рядом с ее всезатмевающей прелестью.

Это была просторная piazza, покоившаяся, — подобно всему остальному, на якоре посреди океанских просторов. На ее широкой груди возвышался дворец, более величественный и великолепный в старости, чем любое здание в мире в расцвете молодости. Внутренние дворики и галереи — такие воздушные, что могли бы сойти за творения, созданные руками волшебников; такие прочные, что сокрушить их не удалось даже столетиям, — окружали этот изумительный дворец и соединяли его с собором, вместившим всю роскошь необузданно-пышных фантазий Востока. Близ его портала стройная, отдельно стоящая башня, одиноко вознося свою гордую голову в небо, всматривалась в даль Адриатики. На берегу протока высились две зловещие порфирные колонны; одну из них увенчивала фигура с мечом и щитом, другую — крылатый лев. Невдалеке от этих колонн была еще одна башня, необычайно богатого убранства даже здесь, среди стольких богатств; верхняя часть ее несла на себе большую, сверкавшую золотом темно-синюю сферу с изображением двенадцати знаков Зодиака, вокруг которой вращалось миниатюрное солнце; еще выше два бронзовых великана отбивали часы, ударяя молотами в гулкий колокол. Продолговатая площадь с высокими домами из белого камня, окруженная легкой и красивой аркадой, дополняла эту чарующую картину; здесь и там подымались нарядные мачты для флагов, выраставшие из мостовой, которой была покрыта эта эфемерная суша.

Мне пригрезилось, что я вошел в собор, долго бродил среди его многочисленных арок и пересек его из конца в конец. Это было величественное, поистине сказочное сооружение исполинских размеров, светившееся золотом старинных мозаик: насыщенное благовониями; застланное дымком ладана; полное сокровищ — драгоценных камней и металлов — сверкавших за железными решетками; освященное мощами святых; расцвеченное многоцветными витражами; отделанное темной деревянной резьбой и цветным мрамором; погруженное в полумрак из-за огромной высоты купола и протяженности стен; озаряемое серебряными лампадами и мерцающими огоньками свечей; нереальное, фантастическое, торжественное, непостижимое. Затем мне пригрезилось, будто я вошел в старинный дворец: я обходил одну за другой его безмолвные галереи и залы заседаний Совета, где на меня сурово смотрели со стен былые правители Владычицы морей и где ее галеры с высоко задранными носами, все еще победоносные на полотне, сражались и одолевали врагов, как когда-то. Мне снилось, будто я бродил по его некогда роскошным парадным залам, теперь голым и пустым, размышляя о его былой славе и мощи — былой, ибо все тут было в прошлом, все в прошлом. Я услышал голос: «Кое-какие следы древнего величия республики и кое что примиряющее с ее упадком можно увидеть и сейчас».

После этого меня ввели в какие-то мрачные покои, сообщавшиеся с тюрьмой и отделенные от нее лишь высоким мостом, переброшенным через узкую улицу и носившим название Моста Вздохов.

Но сперва я прошел мимо двух щербатых щелей в стене — то были, как подсказал мне мой мучительный сон, львиные пасти, теперь беззубые, куда не раз опускались во мраке ночи доносы неумолимому и неправедному Совету республики, чернившие невинных людей.

И когда я увидел зал Совета, куда приводили узников на допрос, и дверь, через которую они удалялись после вынесения им смертного приговора, дверь, никогда не затворявшуюся за теми, у кого была впереди жизнь и надежда, мне показалось, будто сердце во мне останавливается и замирает.

Оно сжалось еще болезненнее, когда из светлого царства дня я спустился с факелом в руке в ужасные подземные каменные мешки — в два яруса, один над другим. Здесь была кромешная тьма. В толстой стене каждой камеры было пробито небольшое отверстие, в которое некогда ежедневно ставили на полчаса факел, чтобы светить узнику. Заключенные, пользуясь этим непродолжительным мерцающим светом, вырезали и выцарапывали на почернелых стенах различные надписи. Я видел эти надписи. Труды узников, начертавших их кончиком ржавого гвоздя, пережили на много поколений и их страдания и их самих.

Я видел камеру, в которой никто не оставался более суток; попадая в нее, человек был уже обречен на смерть. К ней примыкала другая, не менее мрачная, куда ровно в полночь приходил исповедник — монах в коричневом одеянии с капюшоном, — похожий на привидение даже днем, при ясном свете солнца, но в полночь, в этой страшной тюрьме — гаситель надежды и предтеча палача. Я стоял па том самом месте, где душили покаявшегося и причащенного узника, и касался рукой низкой потайной двери — соучастницы злодейств, через которую выносили тяжелый мешок, чтобы положить его в лодку и, отплыв подальше, утопить в море, там, где под страхом смерти запрещалось закидывать сети.

Вокруг этой тюрьмы-твердыни и над нею, облизывая толстые стены снаружи и испещряя их изнутри пятнами сырости и липкою плесенью, забивая водорослями и отбросами щели и углубления, точно и решетки были ртами, которые требуется заткнуть, предоставляя удобный путь, чтобы увозить трупы тайных жертв правительства, услужливый путь, который сам бежал перед ними, подобно безжалостному слуге правосудия, — струилась та же вода, что заполняла мое сновидение; она-то и превращала все в сон.

Уходя из дворца по лестнице, носившей название Лестницы Великана, я смутно вспомнил одного старца, который, отрекшись от власти, сходил по ее ступеням все медленнее и неуверенней, и вдруг услыхал колокольный звон в честь своего преемника[74]. Сев в одну из черных лодок, я поплыл к старому арсеналу, который сторожили четыре мраморных льва. Чтобы придать моему сновидению еще больше неправдоподобия и фантастичности, на туловище одного из них были начертаны — неведомо когда, неведомо на каком языке — какие-то слова я даже целые фразы, содержание которых остается и поныне неразгаданной тайной.

Это место предназначалось для постройки судов; но здесь почти не слышно было стука молотков, почти не видно работы; я уже говорил, что все большие дела этого города были в прошлом. Он был подобен кораблю, потерпевшему крушение и носящемуся по волнам; чужой флаг развевался у него на корме, чужестранцы стояли у руля. Мне пригрезилось, что роскошная барка, на которой глава государства некогда выезжал торжественно обручаться с морем[75], уже не стояла у пристани; ее заменила крошечная модель, воссоздававшая ее по памяти, как воссоздано и все былое величие города; но она говорила о былом (так малое и великое смешиваются во прахе) почти так же красноречиво, как массивные каменные столбы, арки и навесы, возведенные, чтобы укрывать в своей тени великолепные корабли, которые давно уже не отбрасывают тени ни на воде, ни на суше.

Арсенал находится здесь и поныне. Он опустошен и разграблен, но это все-таки арсенал — с надменным знаменем, взятым у турок и поникшим в неволе. Тут хранится богатый набор доспехов, которые носили когда-то великие воины; самострелы и дротики, колчаны, полные стрел, копья, мечи, кинжалы, палицы, щиты и тяжеловесные алебарды. Здесь находятся также пластины из кованой стали и кованого железа, превращавшие красавца коня в чудовище, покрытое металлической чешуей, и еще некое метательное оружие (его было легко носить на груди), предназначенное делать свое дело бесшумно и выпускавшее стрелы с отравленным наконечником.

Я видел, кроме того, рундук или ларь, полный проклятыми орудиями чудовищных пыток, изобретенными, чтобы сжимать, дробить и давить кости людей, и выкручивать, и выворачивать их в мучениях, которые хуже тысячи смертей. Перед этим ларем выставлены два железных шлема с нагрудниками; в них сдавливали и сплющивали голову жертвы; на каждом был небольшой выступ, наподобие наковальни, чтобы руководивший пыткою демон мог удобно опираться локтем и слушать, приложившись своим каменным ухом, стоны и признания зажатого в этом шлеме страдальца.

В них было столько жуткого сходства с головами живых людей, они казались такими точными слепками залитых потом, страдальческих, искаженных пыткою лиц, что трудно было поверить, будто внутри их пусто; страшные призраки, как бы еще заключенные в них, преследовали меня, когда я уже снова сел в лодку и отправился в некий общественный сад посреди моря — настоящий сад с деревьями и травой. Но я позабыл о них, стоя в дальнем конце этого сада и глядя на водную рябь и заходящее солнце; передо мною, в небе и на воде, пылал алый румянец, а позади меня весь город сливался в красные и багряные полосы, тянувшиеся над морем.

Подавленный и изумленный великолепием этого сновидения, я не замечал бега времени и имел о нем лишь самое смутное представление. В этом сладостном сне протекло несколько дней и ночей; легкие волны плескались у стен домов и оград, а моя черная лодка, относимая ими, все скользила вдоль улиц — и когда солнце стояло высоко в небе и когда лучи ночных фонарей преломлялись в бегущей воде.

Иногда, останавливаясь у дверей какой-нибудь церкви или громадного дворца, я выходил из лодки и бродил по комнатам и переходам, по лабиринтам богато украшенных алтарей, древних памятников, заброшенных парадных покоев, где ветшала старинная мебель, одновременно смешная и страшная. Там были и произведения живописи, полные неумирающей прелести и выразительности, дышащие такою страстью, правдивостью и мощью, что среди этого сонма призраков они одни казались юными, свежими и живыми. Мне грезилось, что все изображенное на этих картинах — а они нередко изображали былые дни города, его красавиц, тиранов, полководцев, патриотов, купцов, придворных и священников; даже самые камни его и площади, — что все это вновь оживает передо мной. Затем, сойдя по какой-нибудь мраморной лестнице, нижние ступени которой заливала медленно струившаяся вода, я снова садился в лодку и снова пускался в путь.

Мы плыли по узким переулкам, где плотники, работая в своих мастерских рубанком и долотом, бросали легкую стружку в воду, и она недвижимо лежала на ней, похожая на водоросли, или плыла, сбившись в кучку, впереди нас. Через открытые настежь двери, сгнившие от постоянной сырости, виднелись крошечные участки земли, засаженные виноградной лозой, блиставшей яркою зеленью и бросавшей причудливые тени на камни мощеных двориков. Мы проплывали мимо набережных и террас, где прохаживались женщины в изящно накинутых шалях и покрывалах и ничем не занятые мужчины нежились на солнце, прямо на каменных плитах или ступенях лестниц. Мы проплывали мимо мостов, и тут тоже были ничем не занятые мужчины, перегнувшиеся через перила; под каменными балконами, повисшими на головокружительной высоте, под высочайшими окнами высочайших домов; мимо маленьких садиков, театров, часовен, мимо вереницы великолепных творений архитектуры — готического и мавританского стиля, — фантастических, изукрашенных орнаментами всех времен и народов; и мимо множества других зданий, высоких и низких, черных и белых, прямых и покосившихся, жалких и величественных, шатких и прочных. Мы пробирались среди сбившихся в кучу барок и лодок и вышли в конце концов на Большой канал. И здесь в стремительной смене картин, мелькавших в моем сновидении, я увидел старого Шейлока[76], который прохаживался по мосту, застроенному лавками и гудевшему от немолчного говора людей; в какой-то женщине, которая высунулась из-за решетчатых ставен, чтобы сорвать цветок, мне почудилась Дездемона, и казалось, будто дух самого Шекспира витает над водой и над городом.

Ночью, когда в окружавшей главный собор галерее, под самым сводом ее, мерцали перед изображением богоматери две зажженные по обету лампады, мне показалось, будто большая площадь Крылатого льва залита ярким светом, будто вся аркада полна народу и толпы людей развлекаются в выходящих на нее великолепных кофейнях, которые, как мне пригрезилось, никогда не запираются и открыты всю ночь. Когда бронзовые великаны пробили полночь, я подумал, что вся жизнь города сосредоточена в это время именно здесь; отчалив отсюда и плывя мимо тихих набережных, я видел кое где только спящих лодочников, которые, завернувшись в плащи, растянулись на каменных плитах.

Но вокруг набережных и церквей, дворцов и тюрем, облизывая их стены и прокрадываясь в самые потаенные уголки города, везде и всюду струилась вода. Бесшумная и настороженная, обвивая его со всех сторон бесконечными петлями, как огромная змея, она терпеливо ждала того времени, когда людям придется разыскивать в ее глубинах каждый камень древнего города, прозывавшегося когда-то ее владычицей.

Так она несла меня на себе, пока я не проснулся на Старом рынке в Вероне. И с той поры я многое множество раз размышлял о странном моем сновидении на воде, не вполне убежденный, там ли еще этот город, и зовется ли он Венецией.

Через Верону, Мантую, Милан и Симплонский перевал в Швейцарию

Я почти страшился ехать в Верону; я боялся, как бы эта поездка не развеяла очарования пленительных образов Ромео и Джульетты[77]. Но едва я оказался на Старом рынке, как все мои опасения бесследно исчезли. Эта площадь так своеобразна и живописна, окружена такими причудливыми — каждое на свой лад — строениями, что ничего лучшего нельзя придумать даже для этого романтичного города — места действия одной из самых романтичных и прекрасных повестей.

Вполне естественно, что прямо с Рыночной площади я направился к дому Капулетти, претерпевшему величайшее унижение и превратившемуся теперь в убогую гостиницу. Шумные веттурино и ломовые телеги теснились во дворе, где была непролазная грязь и ходил выводок забрызганных ею гусей; тут же был устрашающего вида пес, злобно рычавший в дверях, — если бы он существовал тогда на свете и был спущен с цепи, он не преминул бы вцепиться Ромео в ногу, когда тот перекинул ее через забор. Плодовый сад перешел в руки других владельцев и уже давно отделен от всего остального, а раньше он был при доме, или мог бы быть, и над воротами, что ведут во двор с улицы, еще сохранилось изображение шляпы (capello) — старинного герба этой семьи, высеченное на камне. Гуси, ломовые телеги, их возницы и пес, надо признаться, несколько мешали: гораздо приятнее было бы найти дом совершенно пустым и иметь возможность пройтись по его нежилым комнатам. Но шляпа все же доставляла невыразимое утешение, и место, где полагалось быть саду, едва ли меньшее. Да и сам дом, хоть он был весьма скромных размеров, казался таким настороженным, таким недоверчивым, что с этой стороны все было в полном порядке. Итак, я был удовлетворен этим домом, как несомненным жилищем старого Капулетти, и, соответственно, признателен женщине средних лет — padrona[78] гостиницы, которая, усевшись на пороге, лениво созерцала своих гусей и по меньшей мере в одном отношении была похожа на Капулетти — у нее также была достаточно большая «семья».

Переход от дома Джульетты к могиле Джульетты столь же естествен для посетителя, как и для самой бедняжки Джульетты, прекрасной и гордой Джульетты, которая «своим сияньем факелы затмила». Итак, сопровождаемый проводником, я направился к старому-престарому саду, принадлежавшему некогда, как я полагаю, старому-престарому монастырю; впущенный в него через развалившиеся ворота быстроглазою женщиной, занятой стиркой белья, я прошел по дорожкам, обсаженным молодыми кустами и цветами, которые красиво выделялись среди обломков старой стены и увитых плющом могил; здесь мне показали нечто вроде небольшого чана или лохани для воды, и быстроглазая женщина, вытирая о головной платок свои мокрые руки, сказала: «La tomba di Giulietta la sfortunata».[79] Готовый всей душою уверовать в это, я смог, при всем моем добром желании, поверить лишь в то, что этому верила быстроглазая женщина; итак, я оказал ей в этом кредит и сверх того расплатился с ней звонкой монетой.

Я не был разочарован; напротив, было скорее приятно, чем неприятно, что место, где покоится прах Джульетты, забыто.

Быть может духу Йорика утешительны звуки шагов на его могильной плите и повторение его имени раз по двадцать на день; но Джульетте спокойнее лежать в стороне от туристских дорожек и не знать других посетителей, кроме весеннего дождика, ароматного ветерка и солнечных лучей.

Прелестная Верона! С ее дворцами, старинными и прекрасными, с очаровательными окрестностями, видными в отдалении с дорожек, подымающихся уступами, или с великолепных, окруженных балюстрадой площадок. С арками времен древнего Рима, перекинутыми над улицей и отбрасывающими под сегодняшним солнцем тень пятнадцати протекших столетий. С отделанными мрамором церквами, высоко возносящимися башнями, богатой архитектурой и необычными старыми тихими улицами, где некогда раздавались крики Монтекки и Капулетти, заставлявшие

…и престарелых граждан,Убранство сняв пристойное, хвататьРукою дряхлой дряхлое оружье.[80]

С ее быстро бегущей рекой, живописным старым мостом, большой цитаделью, качающимися кипарисами и всем ее милым, таким веселым и располагающим обликом! Прелестная Верона!

В самом центре ее, на Piazza di Bra — как призрак минувших времен, посреди привычной действительности, — находится большой римский цирк. Он так хорошо сохранился и с такою заботливостью поддерживается, что все ряды его амфитеатра целы и посейчас.

Над иными из сводов еще можно видеть древние римские цифры; коридоры и лестницы, подземные переходы для диких зверей и извилистые проходы под землею и над землей — все это осталось таким, каким было, когда там теснились толпы, жадные до кровавых зрелищ.

В тенистых местах и в углублениях стен гнездятся теперь кузнецы со своими горнами и несколько мелки к торговцев со всякою всячиной, а на барьере зеленеют трава, дерн и листва, но в остальном мало что изменилось.

Обойдя с большим интересом все это здание и, поднявшись в верхний ярус амфитеатра, я оторвался от живописного вида, замыкавшегося вдали отрогами Альп. и посмотрел вниз на арену; мне показалось, будто передо мной перевернута огромная соломенная шляпа с широченными полями и очень мелкою тульей, причем спиральные витки соломы — это сорок четыре ряда сидений. Предлагаемое мною сравнение кажется прозаическим и несколько надуманным, когда трезво оцениваешь его или видишь изложенным на бумаге, но в тот момент оно прямо напрашивалось.

Незадолго до меня здесь побывала конная труппа, — быть может, та самая, которая предстала взорам пожилой дамы в моденской церкви, — и на одном конце арены ею был выравнен небольшой круг, где и происходили ее выступления и где еще были видны свежие следы конских копыт. Я тотчас представил себе горсточку зрителей, уместившихся на одной или двух каменных скамьях древнего цирка, кавалера, усыпанного мишурными блестками, и забавного Пульчинеллу[81] посреди мрачных стен, глядевших на их представление. И я думал о том, какой странной должна была показаться этим безмолвным зрителям излюбленная смешная сценка, изображающая путешествующих англичан: знатного британца (лорда Джона), с отвислым животом, в синем фраке до пят, ярко-желтых панталонах и белой шляпе, выезжающего на вздыбленном коне, посадив сзади себя знатную английскую даму (леди Бетси) — в соломенной шляпке, зеленом вуале и красном спенсере[82] и не расстающуюся с гигантским ридикюлем и складным зонтом.

Остальную часть дня я ходил по городу и мог бы, кажется, ходить до сих пор. В одном месте я обнаружил очень красивый и вполне современный театр, где только закончилось представление всегда популярной в Вероне оперы о «Ромео и Джульетте»[83]. В другом — нашел размещенное под колоннадой собрание греческих, римских и этрусских древностей[84]; ведал ими древний старик, который и сам мог бы сойти за этрусскую древность, ибо, после того как он снял с железных ворот запоры, у него не хватало сил распахнуть их пред нами, не хватало голоса, чтобы его объяснения были слышны, не хватало зрения, чтобы видеть те самые древности, которые он объяснял, — до того был он дряхл.

Затем я разыскал картинную галерею, до того, впрочем, ужасную, что видеть, как истлевают там картины, было даже приятно. Но везде: в церквах, во дворцах, на улицах, на мосту или в заречье, Верона была все так же прелестна, и в моей памяти она такой и останется навсегда.

В тот же вечер я перечел «Ромео и Джульетту» в гостинице, у себя в комнате — ни один англичанин, конечно, не читал ее тут до меня — и наутро, на восходе солнца выехал в Мантую, повторяя про себя в купе омнибуса, возле кондуктора, который в это самое время читал «Тайны Парижа»[85], все те же строки:

Но для меня — не мир вне стен Вероны,Чистилище там, пытка, самый ад!Изгнав отсюда, этим изгоняетИз мира он меня, а это — смерть![86]

Эти слова напомнили мне, что Ромео был изгнан всего на двадцать пять миль от Вероны, и, пожалуй, немного поколебали мое доверие к его смелости и энергии.

Не знаю, была ли в те времена дорога в Мантую так же прекрасна, как ныне; вилась ли она среди пастбищ, таких же зеленых, так же вспыхивавших блеском бегущих потоков и усеянных свежими купами стройных деревьев. Эти пурпурные горы наверняка так же вставали на горизонте; и наряды крестьянских девушек, закалывающих волосы большой серебряной шпилькой, похожей на английскую трость с литым набалдашником, едва ли с тех пор значительно изменились. Столь бодрящее утро и такой пленительный восход солнца должны были радовать даже душу изгнанного влюбленного; Мантуя со своими башнями, стенами и обилием воды открылась его взорам так же, как она открывается пассажирам банального и чинного омнибуса. Изгнаннику пришлось, надо думать, так же круто и резко сворачивать, пересекая два гулких подъемных моста; он так же, видимо, проехал и по длинному крытому деревянному мосту и, миновав болота и топи, оказался у ржавых ворот сонной Мантуи.

Если когда-нибудь человек в точности соответствовал своему местожительству, а место — человеку, то тощий аптекарь и Мантуя являют собой образец такой совершенной гармонии[87]. Впрочем, в те времена этот город, быть может, был чуточку оживленнее. Если так, то аптекарь несомненно предвосхитил будущее и предвидел, чем станет Мантуя в 1844 году. Он достаточно часто постился, и это обостряло его проницательность.

Я остановился в гостинице «Золотой Лев» и вместе с Бравым курьером занимался у себя в комнате обсуждением наших планов, как вдруг послышался робкий стук в дверь, выходившую во внешнюю, окружавшую двор галерею, и на редкость жалкого вида маленький человечек, Заглянув внутрь, спросил, не нуждается ли приезжий господин в чичероне, который смог бы показать ему город. Стоя в полуоткрытых дверях, он глядел так печально и умоляюще, на его потертой одежде, маленькой смятой шляпе и изношенной до ниток перчатке — он держал шляпу в руке — проступал такой явственный отпечаток беспросветной нужды — тем более, что все это, видимо, составляло его лучший наряд, в который он поспешил облачиться, — что отослать его прочь было бы так же жестоко, как наступить на него. Я тут же нанял его, и он вошел в комнату.

Пока я заканчивал разговор с Бравым, мой чичероне сиял, стоя в углу, и пытался чистить рукавом мою шляпу. Если бы его плата исчислялась в стольких же наполеондорах[88], сколько в ней было франков, то и это не озарило бы мрака его нищеты таким ослепительным лучом солнца, какой осветил все его существо теперь, когда и для него нашлось дело.

— Ну что ж, — сказал я, покончив с делами, — пойдем?

— Если господину будет угодно. Сегодня чудесный день. Немножко свежо, но восхитительно, просто восхитительно. Господин позволит мне отворить дверь? Это гостиничный двор. Двор «Золотого Льва». Попрошу господина поосторожнее сходить с лестницы.

Мы вышли на улицу.

— Это улица «Золотого Льва». А это — фасад «Золотого Льва». А вон то замечательное окно в первом piano[89], то самое, где разбито стекло, это окно комнаты господина.

Осмотрев эти достопримечательности, я спросил, много ли любопытного в Мантуе?

— Что вы! По правде говоря, нет. Немного! Да, да, очень немного, — сказал он, виновато пожимая плечами.

— Много церквей?

— Нет. Почти все закрыты французами.

— Мужских и женских монастырей?

— Нет. Те же французы. Почти все закрыты Бонапартом.

— Процветающая торговля?

— Нет, торговля здесь очень вялая.

— Много приезжих?

— О господи!

Мне показалось, что он готов упасть в обморок.

— Так. Что же мы станем делать после осмотра тех двух больших церквей? — сказал я.

Он посмотрел в один конец улицы, в другой конец улицы и робко потер себе подбородок. Затем он сказал, взглянув на меня так, словно его осенила блестящая мысль, и вместе с тем с такой смиренной мольбой о снисходительности, что устоять перед ней было невозможно:

— Мы можем совершить небольшую прогулку по городу (Si puo far un piccolo giro della citta).

Это предложение нельзя было принять иначе как с удовольствием, и мы пустились в путь в отличном настроении. На радостях он раскрыл предо мною свою душу и сообщил о Мантуе все, что мог сообщить о ней чичероне.

— Нужно чем-то кормиться, — сказал он, — но это очень глухое место, ничего не поделаешь.

Он выжал все, что только было возможно, и из базилики Санта Андреа — благородной и строгой церкви — и из огороженного участка церковного пола, вокруг которого теплились свечи и стояли на коленях несколько человек и под которым, как говорят, хранится святой Грааль рыцарских романов[90]. Покончив с этою церковью, а после нее и с другою (собором св. Петра), мы отправились в музей, который оказался заперт. «Не беда, — сказал мой чичероне. — Ба! Смотреть там почти нечего». Затем мы осмотрели Piazza del Diavolo, застроенную самим чертом за одну ночь, без определенной цели, затем Piazza Virgiliana; затем памятник Вергилия, нашего поэта, как выразился мой маленький друг, приосанившись на мгновение и чуть-чуть сдвинув шляпу набок. После этого мы направились к чему-то похожему на унылый крестьянский двор, который нужно было пройти, чтобы попасть в картинную галерею. Едва пред нами распахнулись ворота этого убежища, как нас обступило добрых полтысячи гусей, которые вразвалку ходили вокруг и около нас, вытягивали шеи и отчаянно гоготали, точно каждый из них выкрикивал: «О, тут кто-то пришел смотреть картины! Не ходите! Не ходите!» Так как мы все же вошли, они всею толпой ждали нашего возвращения у самой двери, время от времени обращаясь друг к другу с приглушенным лопотанием; едва мы появились, как их шеи вытянулись, точно телескопы, и они подняли громкий гогот, который, без сомнения, означал: «Ага, захотели непременно пойти! Ну каково? Как вам понравилось?» Так они эскортировали нас до самых ворот и с насмешливым видом выпроводили в город.



Поделиться книгой:

На главную
Назад