Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:
— Не будем об этом говорить. Я не революционер. Всякому свое. Есть такие пути — кто сам ими не идет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, чему не можешь быть сопричастником, — это… это трагедия… Я слишком много видел таких трагедий и не желал бы никому — того же…
— Но вся наша жизнь среди ужасов действительности — трагедия!
— Да, но… Вы еще не отведали из этой отравленной чаши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой… зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.
Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая переменить тему, быстро заговорил:
— Обычно думают: народная революция, всеобщее восстание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: по-настоящему раскачается народ тогда, когда этот режим уже станет достоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрывалом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции… напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; наоборот, конституция, даже самая плохонькая, распахивает ей настежь двери…
— Но конституция? Кто же ее добудет? Не либералы же?
— Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либералы могли бы сделать многое, если бы хотели… и умели. Попутчиков бояться нечего… особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их заставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: никакая конституция не будет прочна до тех пор, пока не придет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда… и прежде всего землю. Конституции нечего бояться из-за того, что она будто бы успокоит… будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом «хорошего». Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену — народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее приходится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца…
Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, — напротив: нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным результатом первых успехов революции. А мысль: не через революцию к конституции, а через конституцию к революции — слишком как-то для меня нова и неожиданна…
Михайловский улыбнулся.
— Да, так обостренная формула звучит как парадокс. Но я не совсем это имел в виду. И по-своему вы правы. Одно другому не противоречит.
Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.
Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах — об Астыревских «письмах к голодающим крестьянам», о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме… А разговор принял совершенно другое, непредвиденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил — но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться…
Я отправился сначала по делам Союзного Совета к Максиму Келлеру, а затем к братьям Никитинским. Один из последних отвел меня на квартиру, где проживали два члена рабочего кружка. Было условленно, что на следующий день мне устроят свидание с членом центральной группы Михаилом Александровым. Как вдруг к нам входит один из знакомых моих хозяев и с места в карьер заявляет:
— А знаете: за вашей квартирой слежка. И очень серьёзная. Два субъекта: одного из них я хорошо знаю, известный шпик. Кстати: не дальше, как сегодня, в два часа дня, я видел его на «стойке» у угла такой-то и такой-то улиц. Из присутствующих никого в это время там не было?
Я отозвался, что был. Он верно назвал время и место моего свидания с М. Келлером.
— Ну, так дело ясно. За вами всё время по пятам и ходят.
Я вспомнил подозрительные фигуры в сквере, соседей в кофейной Филиппова. Сомнений не было. Надо было принимать меры и заметать следы. О новом свидании с Михайловским и о встрече с Александровым не могло быть и речи. Надо было предупредить их обо всём, а самому поспешно ускользнуть восвояси.
Мы не мало колесили по улицам, пешком и снова на извозчике. Убедившись, что удалось провести преследователей, мы забрались отдохнуть в поздний ресторан и просидели до закрытия — до 2-х или 3-х часов ночи. Затем опять оказались на улице. Утром часов в 10 был обратный поезд в Москву; я решил двинуться с ним; на вокзал можно было забраться часа за полтора до отхода, не особенно рискуя обратить на себя внимание. На вокзале мне показалось было, что какой-то «тип» всё время внимательно в меня всматривается и не теряет из виду. Но с билетом и посадкой всё обошлось благополучно. Я возвращался в Москву в наивном восторге от того, как ловко улизнул от погони. Я был убежден, что меня просто «взяли на замечание» при выходе из какой-нибудь подозрительной квартиры, и что все следы мною заметены. В Москве меня оставили в покое: никакой слежки, как будто, за мною не было. Я думал, что всё проходит «шито-крыто». Будущее несло мне горькое разочарование…
Я уже упоминал, что с первого же года пребывания моего в Москве я вошел в местные «радикальные» круги. Особенно понравился мне помощник присяжного поверенного Егор Ив. Куприянов — мягкая, вдумчивая натура, соединявшая с большой скромностью не меньшую серьёзность в «искании» революционных путей. Куприянов был чужд всякой узости и нетерпимости, этих «естественных детских болезней» всякого движения. Он был большим сторонником объединения всех течений в одно русло. Ему казалось возможной единая социалистическая партия, при каком угодно богатстве «теоретических разночтений» русской политической действительности.
Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он — спокойный, внимательный, уравновешенный; она — живая, как на пружинах, нервная, беспокойная. Их взгляды казались мне неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они в самом деле переживали период ломки. Их всё время пробовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на «анализ наличных социальных сил». Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно перебирали все общественные элементы, на которые можно опереться в революционной борьбе.
Затем меня очень заинтересовали два приятеля, жившие вместе на одной квартире: наши Орест и Пилад — С. Н. Прокопович и А. Н. Максимов. Они называли себя «народниками», но это их «народничество» было довольно неопределенным. Объединяла их общая вера в будущее «народное восстание». Вера эта питалась разными слухами, порою полуфантастическими: так, помню, передавалось тогда из уст в уста, что где-то в Вятской губернии крестьяне нескольких сел снарядили ходоков к английской королеве, чтобы она приняла их в свое подданство. Эти и подобные слухи были достаточной пищей тогдашней революционной нетребовательности. Мы и малым бывали довольны. С. Н. Прокопович был уже тогда отрицателем политического террора. Я помню несколько своих с ним споров. Он верил во всё «массовое» и отвергал «индивидуальное».
Среди либералов «голодный год» также вызвал изрядное брожение: в год, предшествовавший моему поступлению в университет, в Москве, по инициативе И. И. Петрункевича, у либералов происходили какие-то конспиративные «совещания»; в связи с деятельностью Астыревского кружка, среди либералов проявился интерес к «радикалам». Тот же интерес заставил и старика Александра Александровича Бакунина изъявить желание познакомиться с современной революционной молодежью. В либеральной гостиной одной из родственниц Бакунина начались журфиксы, которые мы первое время посещали довольно исправно. Нас не мог не интересовать вопрос: что же, собственно, представляют собою русские либералы?
Вообще говоря, русский либерализм того времени имел очень определенную культурную и земско-конституционную программу; она отличалась «практичностью», узостью и… тусклостью. Но он совершенно не имел своей общей идеологии. Это было, в одном крыле, просто выцветшее до последней степени народничество: Кавелин — разжижал Герцена, Кареев — Михайловского и Лаврова. В другом крыле постоянные оглядки то на «буржуазную Европу», то на доктринерское англоманство русского лендлордизма, то на славянофильство земских «бояр», то на какое-то неопределенное воздыхательное «западничество». В области философской, этической, социологической, русский либерализм не имел своей собственной физиономии. Против материализма и позитивизма левого крыла тогдашнее правое крыло смело поднимало знамя религиозной ортодоксии и церковности. Более свободомыслящие религиозно-новаторские устремления к идеалистической метафизике находилось в зародыше и еще не были аннексированы никакой политической партией. Серьёзных покушений на это со стороны либералов тоже не было. Для этого они были слишком узко практичны, и для нас идейно не интересны. Итак, либерализм находился совсем в иной плоскости, чем мы.
Теоретическим главой московского марксизма был тогда Иосиф Давыдов позднее отступивший от него и ушедший к философским «идеалистам». Его правой рукой был очень способный адвокат Рязанов (это была его настоящая фамилия — не следует смешивать его с Д. Б. Гольдендахом, известным по его литературному псевдониму «Рязанов»).
Быть может, еще более важную роль для укрепления в Москве марксизма сыграл Мицкевич, с которым, однако, мы почти не сталкивались: он был занят в других сферах, он проникал в рабочие кварталы. Более эпизодически выступал Винокуров. Наезжал из Орла статистик П. П. Румянцев, впоследствии — убежденный карьерист, а тогда — такой же марксист. Затем стали появляться и другие фигуры; среди них мне запомнился Финн-Енотаевский. Среди студенческой молодежи ощутительнее всего было влияние Рязанова. Вокруг него всегда группировался кружок людей, усиленно переводивших на русский язык всевозможные мелкие немецкие марксистские брошюры и статьи, особенно из журнала Каутского «Die Neue Zeit», Рязанов был резкий, упорный, демагогический и весьма уверенный в себе человек, усердный спорщик и пропагандист, довольно искусный диалектик и неугомонный полемист. Он охотно и часто выступал публично: в речах любил озадачивать парадоксами и заострять свои положения, чтобы глубже внедрить их в сознание слушающих.
Напор марксизма давал себя чувствовать. Притом мы в спорах импровизировали, тогда как наши соперники выступали с чем то готовым. Они были заранее вооружены и подготовлены, мы же могли производить невыгодное впечатление благодаря своей неподготовленности. И мы решили подтянуться.
Мы собрались en petit comite человек 8-10, приблизительно единомыслящих, сблизившихся на почве сотрудничества в Союзном Совете.
— Нет, господа, здесь другое: марксисты сильны тем, что они хорошо спелись, а у нас у каждого много отсебятины и разноголосицы! Надо спеться получше и нам!
— Конечно, надо спеться, да, кроме того, подготовляться к выступлениям. Разделим между собою труд, подберем против их цифр — контр-цифры, мобилизуем свои силы и сами перейдем в наступление. Откроем целую кампанию, и не в задних комнатах во время вечеринок, — эту чепуху пора бросить, — а в целом ряде специальных «вечеров прений». Это должны быть те же «межземляческие собрания», только в больших размерах и с участием не-студентов.
Сказано — сделано. Первое же подобное собрание имело огромный успех. На него нам удалось залучить даже кое-кого из профессоров. Так, был Эрисман, швейцарец родом и типичный русский земский врач по своему складу. Он не скрывал своих социалистических симпатий. Был П. Н. Милюков, тогда молодой приват-доцент, читавший русскую историю на женских курсах.
Его лекции, известные тогда лишь в литографированном виде и позже легшие в основу «Очерков по истории русской культуры», обратили на себя внимание первых марксистов того времени. Они воспринимали их как воду на свою мельницу и апеллировали к Милюкову, как к своему возможному союзнику. Особенно горячо тогда дебатировался вопрос об историческом происхождении русской общины. Марксисты обеими руками ухватились за теорию Б. Чичерина о бюрократическом происхождении общины из круговой поруки: это дискредитировало ее с колыбели. У Милюкова они нашли полупризнание чичеринского взгляда или, по крайней мере, более снисходительное отношение к нему, чем у громадного большинства историков. Марксисты постарались втянуть Милюкова в наш спор с ними и ребром поставили перед ним вопрос об его отношении к общинному землевладению. Но, к их величайшему разочарованию, он заявил:
— Я считал бы огромной ошибкой всякий акт законодательства, неосторожно затрагивающий эту форму крестьянского экономического быта. Что будет с ней, насколько она способна к развитию в высшие формы — должно считаться вопросом открытым. Но дать ей полную возможность развиваться свободно и беспрепятственно, обезопасить ее от всяких бюрократических экспериментов, от всякой административной опеки, обеспечить общинное имущество от растаскивания по рукам единоличных держателей земли — это, по моему мнению, элементарная обязанность всякого искреннего демократа, как бы сам он лично ни относился к общине и как бы ни расценивал ее роль в будущем…
Этим ответом Милюков расхолодил марксистов и, наоборот, завоевал наши симпатии. Следующее собрание было посвящено прениям, так сказать, о политических задачах завтрашнего дня.
Опять залучили на собрание популярнейших представителей профессуры — между ними Милюкова и Гамбарова. Милюков вел себя очень смело и даже согласился принять на себя председательствование и руководство прениями. Один из нас докладывал политическую часть программы, другой говорил о социальной стороне будущей революции. Потом выступали марксисты, радуясь случаю использовать более легкую позицию — критиков. Мы отвечали. Собрание проходило для нас опять с большим успехом и подъемом.
Когда прения кончились, кто-то крикнул: «Резюме председателя!» — В сущности, для резюме председателя вряд ли может быть место, — сказал Милюков; — свести к основным кратким формулам высказанные здесь разноречивые мнения излишне: ораторы сторон сами это сделали, а повторяться не хотелось бы. Мое резюме возможно лишь как чисто личное. Я охотно пользуюсь этим случаем, чтобы выразить свое глубокое удовлетворение по поводу того обстоятельства, что среди современной молодежи я вижу должную оценку стоящей на очереди задачи политической борьбы. Это — трезвый и правильный взгляд, принимающий во внимание законы исторической перспективы. Сравнительно с еще недавно ходячим аполитизмом, я вижу здесь большой шаг вперед в смысле политической зрелости.
— Воспользуюсь случаем и я, — заявил после речи Милюкова проф. Гамбаров, чтобы откликнуться на высказанные здесь идеи и поставленные вопросы. Не буду повторять того, что говорил только что мой предшественник: я к его словам всецело присоединяюсь. Но я хотел бы дополнить сказанное им в одном существенном пункте. Я глубоко убежден, что политический переворот в России не оставит незатронутыми наболевших и обостренных социально-экономических проблем, в особенности тех, с которыми связано оскудение фундамента русской народно-хозяйственной жизни — земледелия. И я считаю не только вполне возможным, но даже вероятным, что одновременно с политическим преобразованием в России произойдет и коренная экономическая реформа в духе национализации земли.
Благосклонно сочувственное отношение Милюкова настроило нас так, что мы решили попробовать втянуть его в наши революционные планы. Для первого раза меня отправили к нему с одним конкретным предложением. В нашем распоряжении находилась тогда весьма популярная среди нас, но очень редкая, нелегальная народовольческая брошюра 80-х годов «Борьба общественных сил в России» Натана Богораза («Тана»). По содержанию это было то, что нам было нужно: анализ социальных группировок — классовых, сословных и др., - дававший возможность произвести, так сказать, подсчет сил враждебных, нейтральных, союзных и своих, предрешавший вопрос о «плане кампании» и средствах борьбы.
Брошюра эта казалась нам в некоторых чертах устарелой и нуждающейся в исправлениях. В лекциях Милюкова история сословий и классов Российского государства местами изображалась с такой образцовой ясностью и рельефностью, что он показался нам чрезвычайно подходящим человеком для переработки брошюры.
Я изложил Милюкову сущность нашего предложения. Он отнесся к нему очень внимательно и попросил оставить у него «Борьбу общественных сил» для ознакомления; ответ он обещал дать после просмотра. Я уже считал, что Милюков будет «нашим» и внутренне ликовал от такого первого крупного «приобретения». Но последовавший за этим разговор рассеял все мои надежды.
Мы коснулись происходившего под председательством Милюкова собрания, и я заметил, как приятно поразили нас заключительные замечания Гамбарова.
— Я не могу к ним присоединиться, — неожиданно для меня заметил Милюков. И вообще я думаю, что здесь надо выбрать одно из двух. Либо, подобно социал-демократам, сосредоточиться на особых экономических интересах пролетариата и почти не интересоваться общенациональной освободительной задачей, — во имя частного и классового отодвигать на второй план общее. То же самое можно сделать — да и делали раньше — во имя не пролетариата, а крестьянства. Либо, наоборот, отложить всё частное до разрешения общеклассового. Тогда все силы должны быть сосредоточены на разрешении задачи политического раскрепощения страны, без различия групп и классов. Их отдельные задания должны быть подчинены общему и, когда требуется, должны стушевываться перед ним, уступать ему место. Вы же — эклектики. Борьба с самодержавием для вас очередная задача, но рядом с ней — а это непременно будет в ущерб ей — вы хотите поставить такие широкие отдельные задачи, которые не могут не внести разложения в лагерь сторонников политической свободы.
— Но неужели вы думаете, что в России возможен чисто политический переворот, что наша революция будет без всякого социального содержания?
— Этого я не говорю. Социальные реформы, как последствие переворота, конечно, будут. Но только реформы, как проявление устроительной деятельности новой государственности. Одно дело — реформы, другое — революционный переворот в имущественных отношениях. Национализация земли, например, — это сама по себе целая революция в отношении собственности. Не успевши сделать одной, одновременно выдвигать другую — это значит гоняться за двумя зайцами, чтобы не поймать ни одного.
Я, конечно, возражал. Что именно говорил студент первого курса в защиту своей позиции — здесь, думается, мало интересного. Весь этот эпизод любопытен скорее для характеристики зародышевого состояния политических партий той эпохи. Мы полагали, что наши разногласия с Милюковым — чисто тактические или «стратегические». Цель у нас — одна; только для успеха и борьбы за свободу и борьбы за землю он считает необходимым вести их раздельно, в порядке известной исторической очереди. У нас было резкое противопоставление себя «либералам», но Милюкова к этим последним мы отнюдь не относили. Он нам казался не «чужаком», а «своим». Разноголосица в революционно-социалистическом лагере тогда вообще была большая. Направления, оттенки направлений, постоянно сталкивались.
Милюков — думали мы — был тоже носителем «оттенка».
Мне кажется, впрочем, что и сам П. Н. Милюков в те времена еще не успел окончательно «познать самого себя». Он, вероятно, сам был во власти иллюзии, сближавшей его с нами.
На одном из диспутов с марксистами мы натолкнулись было на довольно сильного союзника в лице окончившего медицинский факультет А. И. Шингарева. Он производил впечатление чрезвычайно искреннего, горячо и красиво говорившего человека вполне сложившихся взглядов. Но первое впечатление, что «нашего полку прибыло», вскоре ослабело.
«Народничество» Андрея Шингарева оказалось вообще слишком неопределенным и элементарным. Все указания марксистов на расслоение деревни, дифференциацию крестьянства, распад общины, рост кулачества — он сводил упорно и настойчиво к одной причине: «Земли мало!» Задача задач народничества формулировалась им слишком элементарно и просто: «Прирезать земли». Его аргументы против экономического материализма также были совершенно особенные, не совпадающие с нашими. «Попробуйте объяснить с точки зрения влияния форм производства и смены хозяйственных систем — происхождение и развитие учения Христа!» — победоносно восклицал он, и чувствовалось, что его сознание вряд ли приемлет объяснение христианства не только «экономико-материалистическими», но и вообще причинами земного порядка.
Тем временем в идейную жизнь московских кружков вторглась новая струя. Происходил всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей. Со всех концов России собралось множество представителей интеллигенции и земского третьего элемента. Этим съездом решила воспользоваться для своего «рекрутского набора» исподволь организовавшаяся вокруг Натансона «Партия Народного Права». Она уже завербовала одного моего приятеля — Е. Яковлева, бывшего учеником Натансона еще в Саратове. Через Яковлева был завербован и мой старший брат Владимир. Всецело примкнул к новой партии А. Н. Максимов: здесь разошлись его пути с таким близким ему человеком, как Прокопович. Последний склонялся к социал-демократам. Меня знали, как человека более крайних революционных воззрений. Однако, имелось ввиду повести переговоры и со мною, а через меня со всем нашим молодым народовольческим кружком.
Впервые знакомство состоялось на одном из «разговорных собраний», гвоздем которого были иногородние гости. Один из них, несколько пасмурный и рыжебородый, был мне заочно хорошо известен по литературе: то был Вас. Павл. Воронцов (В. В.). На другого мне таинственно указал кто-то:
«Обратите внимание вот на того, молодого, с лысинкой: это очень интересный человек, большая шишка среди питерских марксистов; его брат был повешен по народовольческому делу». Это был Владимир Ульянов (Ленин). Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уверенностью и чувством превосходства. На него с большим азартом налетел В. П. Воронцов: «Ваши положения бездоказательны, ваши утверждения голословны. Покажите нам, что дает вам право утверждать подобные вещи: предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги. Вот, с другой стороны, свой анализ дал Николай — он? (так в книге) (в то время только что появились его «Очерки»). А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!» — Этот способ аргументации на нас не производил впечатления; что всякое молодое направление не может сразу предъявить фундаментальных трудов, было нам понятно, и в наших глазах не могло его дискредитировать.
Ульянов «отгрызался» очень успешно, деловито, хладнокровно и слегка насмешливо. Их стычка, впрочем, выродилась быстро в беспорядочный диалог; его пришлось прервать, так как он всё более принимал личный характер и терял интерес для собравшихся. Затем выступил «заика» — так мы звали будущего земского агронома H. M. Катаева. Несмотря на огромный природный недостаток речи, он выступал часто и охотно — слишком часто и слишком охотно. Его было крайне тяжело слушать. Но когда, в конце речи, он заявил себя сторонником идеи заговора с целью захвата власти, мы почувствовали, что «так это оставить нельзя», и что народовольческая идея скомпрометирована. Вытолкнули «поправлять дело» меня, и я категорически отверг сужение народовольчества до поверхностного заговорщичества и тоном умудренного жизненным опытом мужа принялся доказывать утопизм «захватовластничества».
H. M. Катаев говорил о терроре и заговоре, как основном пути, ведущем к победе. Мы не отказывались воспользоваться деятельностью заговорщиков, если они будут, но отказывались свою собственную деятельность втискивать в прокрустово ложе такого архаического способа борьбы. Мы признавали террор, но лишь как одно из возможных средств борьбы. Вообще же мы отказывались заранее определить, как по расписанию, в какой мере и какими средствами мы будем бороться, как их комбинировать. Вопрос о средствах борьбы — заявил я есть не принципиальный вопрос, а вопрос удобства, вопрос обстоятельств и целесообразности. Когда пробьет час непосредственной борьбы — а когда это будет, мы не знаем, «придет день оный яко тать в нощи», тогда мы и будем решать: соответственно количеству и качеству сил, которые окажутся в нашем распоряжении, определятся и наиболее соответственные формы борьбы, и самая экономная и продуктивная комбинация этих форм…
На этом собрании я познакомился с пожилым, худощавым господином, который оказался Н. С. Тютчевым. Он очень одобрил мое выступление и выразил надежду, что нам «удастся столковаться». Мы условились о свидании, но оно оставило меня неудовлетворенным. Тютчев уговаривал меня ограничиваться «той очень удачной постановкой вопроса о средствах борьбы», которой я закончил свою речь, и отбросить, как противоречащее этому «предрешение вопроса», мое признание террора.
Тютчев «доверительно» сообщил мне, что ставится попытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более покладистую часть социал-демократов, и закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, которое обо всем со мной переговорит более основательно.
В назначенный для свидания день я неожиданно увидел знакомую мне фигуру M. А. Натансона. Я потерял, было, его из виду, покинув Саратов, чтобы получить аттестат зрелости в Юрьеве (Дерпте). Под ним тоже в Саратове почва уже горела, и он благоразумно перебрался в тихий Орел, куда перетянул и главный личный состав своего «политического штаба». За это время его план подготовительных работ подходил к концу. От него, конечно, опять ждали нового слова, и он посвятил меня и моих товарищей в его сущность. Натансон снова выступал «собирателем земли, Иваном Калитою», только в более широком масштабе. Он лелеял план предупредить назревавший распад всего освободительного движения на три лагеря: марксистский, народнический и либеральный.
Взяв на учет всё уцелевшее от прошлого, вернувшиеся на свободу и новонарастающие силы, он без устали ездил и доказывал: время разойтись еще будет впереди, теперь же общий интерес — отложить борьбу между собою до победы над общим врагом — самодержавием.
У народников и марксистов в конце концов цель одна; в социальной политике (впрочем, не столько в области рабочего, сколько аграрного законодательства) они, вероятно, довольно серьёзно разойдутся; но забегать вперед нечего. Придется ли марксистам и народникам в свободной демократической России разойтись по спорным вопросам и оспаривать друг у друга власть, или же удастся найти какую-то компромиссную линию — покажет время; в европейских партиях умеют мирно уживаться и не такие еще разногласия. Либералы, конечно, дальше от тех и других, чем сами они друг от друга. Но рознь между русскими либералами и социалистами тоже не надо преувеличивать; это, скорее всего разница между «отцами» и «детьми»; лучшие либералы — полусоциалисты. Это наши попутчики на значительную и самую решающую часть пути. Итак, впредь до свержения самодержавия и утверждения демократических свобод и самоуправления — нужна одна единая партия освобождения: и с нее достаточно программы (или, точнее, платформы) совершенно конкретных требований, в которых не должны быть забыты интересы ни одной ныне недовольной группы: ни рабочих, ни крестьян, ни кустарей и ремесленников, ни людей либеральных профессий, ни иноверцев, ни иноязычных, ни иноплеменных меньшинств, — словом, никого.
Свидание было кратким. Натансон спешил в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революционной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего, способного на борьбу, от либералов до народовольцев и социал-демократов. — Дальнейшую беседу М. А. отложил до своего возвращения из Петербурга, а пока советовал мне хорошенько подумать о том, что он говорил.
Однако, из Петербурга Натансон поехал прямо в Орел и потому вызвал меня туда. Ничего нового выяснить он мне не мог.
После посещения Орла я ознакомил товарищей по народовольческому кружку с планами создания новой всероссийской революционной организации. Все мы сошлись на том, что оказывать ей всяческое содействие следует, но с вступлением в нее надо повременить, выждав появление печатной программы и обосновывающих ее брошюр. Натансон предложил мне в Москве связаться с П. Ф. Николаевым. Я отправился к нему, и он пытался завершить мое «обращение». Но все его уговоры оказались напрасными.
Натансон не мог быть «первым человеком» своего направления, дающим ему его credo. Он был по природе «вторым человеком», который по идейному заказу первого, под данным и освященным им знаменем, проводит мобилизацию сил. П. Ф. Николаев также не имел данных для роли «первого человека». Он мог быть только популяризатором. «Головы» у Партии Народного Права не было. Его место занимал начальник главного штаба или даже всего лишь генерал-квартирмейстер. Наш кружок был одним из многих, готовых отдать себя в распоряжение идейно-политического вождя. Отправляясь на паломничество к Михайловскому, являясь к Натансону в Орел, мы ощупью искали этого вождя. Но в Михайловском мы нашли, прежде всего, литератора, необыкновенно, — даже чересчур для нас проницательного зрителя политической борьбы. Плоды его «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» не превращались в «повелительное наклонение». А в Натансоне мы нашли деловитого и умелого «антрепренера» революции.
Удайся Натансону его план, — имя его осталось бы вырезанным на скрижалях русской истории неизгладимыми чертами. Но в плане этом было слишком много головного, абстрактно-рассудочного. Творец его, если угодно, был чересчур калькулятор, чересчур счетовод и слишком мало социальный психолог, он не видел в программе выражения социальных страстей, умонастроений и общего мироощущения.
В остальном как будто всё было подготовлено. Никогда еще, казалось, новая партия не обладала такими широкими общероссийскими связями, такими прочными друзьями в разных течениях, такими союзниками в легальной литературе. Общая психологическая атмосфера была прекрасно подготовлена к выходу Партии Народного Права (как, в pendant к Партии Народной Воли, она была названа) на политическую авансцену.
И вдруг — никакого выхода просто не состоялось. Как раз накануне его, в один и тот же день и даже час, полицейским неводом было захвачено всё: и главная квартира в Орле, и тайная типография в Смоленске, и ее хозяева и наборщики, и свежеотпечатанный Манифест партии, и написанная видным марксистским публицистом Ангелом Ивановичем Богдановичем объяснительная брошюра к программе, и люди, люди, люди. За рубеж, к главному руководителю заграничного сыска, знаменитому Рачковскому, полетела победная реляция за подписью ставшего вскоре еще более знаменитым Зубатова и его тогдашнего начальника Ник. Бердяева: «Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена Партии Народного Права. Немного оставлено на разводку».
Вопреки догадкам, провокации или центральной измены под этим не крылось. Тайная полиция просто сумела переиграть тайное общество. Позже лично мне при вызове на допрос Зубатов хвастался: «Да, попался-таки в своей орловской берлоге ваш «главный». Мы же его знали. Старый матерой волк. И прятать концы в воду умеет. Но только и у нас с ним уж был опыт. Мы решили, что раньше времени его тревожить не надо. Пусть шире пораскинется, пусть воображает, будто мы о нем позабыли. А мы тут-то и цап-царап!»
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Арест. — Зубатов. — Отправка в Петербург. — В Петропавловской крепости. Освобождение. — Родной Камышин
Наш кружок просуществовал до весны 1894 года. Мы продолжали считать себя «народовольцами», за отсутствием другого, более соответствующего наименования. Мы чувствовали потребность окончательно разобраться в идейном наследии народовольчества и предшествовавшего ему народничества. Мы составили сборник программ прежних революционных организаций и после экзаменов, на досуге, должны были напечатать его на мимеографе. Вместе с тем мы должны были выпустить первый номер общестуденческого журнала, для которого я написал статью «Революционеры и либералы».
Я уехал в деревню, чтобы в одиночестве предаться зубрению для экзаменов, как вдруг, в один прекрасный вечер, ко мне экстренно приезжает сестра одной курсистки из нашего кружка и сообщает, что у меня был обыск, во время которого открыт мой «тайничок» с нелегальной литературой, рукописями, принадлежностями для печатания. Старший брат, сестра, Е. Яковлев и целый ряд других арестованы. Ходят слухи, что аресты были произведены в один и тот же день по всей России: «провал» небывалый, колоссальный…
Ночью я трясся на крестьянской подводе. В Москве с разными предосторожностями увиделся с уцелевшим от ареста П. С. Ширским, которому передал все свои связи и указал место хранения некоторых принадлежностей для печатания. Покончив все дела, я решил перестать скрываться и вернуться на свою квартиру. Когда я заворачивал, задумавшись, с Садовой в Большой Козихинский переулок, я вдруг услышал сзади себя вкрадчивый голос: «Господин! а, господин!» Оглянувшись, я увидел какого-то субъекта в довольно потертом пальто, невзрачного вида, с беспокойно бегающими глазами. Он показался мне «благородным просителем» из разряда бывших «людей», и я опустил руку в карман за подаянием. Как вдруг мой проситель, с изменившимся от страха лицом, отскочил в сторону, заикаясь и бормоча: «Что вы! что вы! не надо! я тут не при чем… мы люди подневольные…» От неожиданности я сначала ничего не понял и только в изумлении спросил: «Да в чем же дело, чего вам, собственно, нужно?»
«Я скажу… я сейчас… только уж вы, пожалуйста, извольте вынуть руку из кармана!» Я машинально вынул. — «Так вот, видите ли…мне приказано… я вас должен попросить в соседний полицейский участок… г. пристав вас ожидают». Только тут я понял и невольно рассмеялся. — «Что же, неужели вы думали, что я в вас стрелять буду?». — «А как знать… Нам сказали, что вы скрываетесь… Когда с обыском к вам пришли, так вы, значит, дома были, только из окошка выскочили… Бывают которые отчаянные. А ведь у меня одна голова на плечах. На моих руках семья, дети… пить, есть хотят. Мы тут не при чем — исполняем, что нам прикажут…»
Между тем, навстречу по Козихинскому уже спешила другая такая же фигура в сопровождении городового. За ним ехал извозчик. Меня усадили и повезли.
Я — в Пречистенском полицейском доме. Хотя всю предыдущую ночь я не спал, а трясся в мужицкой подводе, напрасно я пробую заснуть. Просыпаюсь от нестерпимого зуда во всём теле. Клопы! Но, Боже мой, в каком невероятном количестве! Несколько первых дней в тюрьме проходят в отчаянной борьбе за существование. Погибших клопов выметаю ежедневно кучами. Едва-едва удается установить некоторое «состояние равновесия», при котором жить становится уже возможно.
Путем перестукивания узнаю, что рядом со мною сидит орловец Сотников, дальше — студент Денисов, еще дальше — земский статистик А. В. Пешехонов. Узнаю от них, что в Орле взята штаб-квартира народоправцев, а в Питере серьёзно пострадали народовольцы; что в Смоленске взята только что поставленная типография со свеженапечатанным «Манифестом» народоправцев и первою их брошюрой «Насущный вопрос»…
Вызывают на допрос. Везут в помещение Охранного Отделения. Вводят в большой, комфортабельный кабинет. Просят подождать. Затем входит худощавый мужчина с несимпатичным, но интеллигентным лицом.
— А, здравствуйте, Виктор Михайлович! Очень рад… Давно знал, что придется познакомиться! Вы где остановились? Кажется, в Пречистенских меблированных комнатах? Знаю, знаю… довольно уютные — сравнительно, конечно: всё на свете сравнительно. И управляющий комнатами обходительный. Что вам там не очень неудобно? Ну, да здесь вам придется погостить недолго: пригласят в Петербург. А пока вот я хотел с вами побеседовать…
Я почему-то ждал, что меня будет допрашивать начальник охраны, полковник Бердяев, и не понимал — неужели этот непомерно шутливый штатский и есть пресловутый Бердяев, участник легендарных кутежей вел. кн. Сергея Александровича?
А между тем мой собеседник, потирая руки, прежним шутливо-добродушным тоном продолжал:
— Да, давно мы к вам присматриваемся… Ну, да и вы же! Шумите на всю Москву, прямо на английский манер митинги закатываете. И неужели вы думали, что мы так-таки ничего не видим и не слышим? А мы ведь не только весь этот шум, но и то, что за кулисами творилось, спокойно наблюдали до поры, до времени, как у себя на ладони. Ну, коротко говоря, взяли мы главную квартиру в Орле, взяли типографию в Смоленске, взяли транспорт литературы, по свежим следам, в Москве, взяли разветвления по мелким городам; ну, и ваших приятелей в Петербурге слегка потревожили. Вы ведь туда ездили, не правда ли? Знаю, что там какие-то дураки вас потревожили — эти филеры, знаете ли, обычно ужасные дуботолки. А как это вы в окно-то при обыске выпрыгнули? Мы уже думали, что вы куда-нибудь после этого нырнете поглубже — ан, нет, слышим, — разгуливает, как барин, по Москве… Ну, пришлось вас пригласить теперь, и знаете ли — это для вас же лучше.
Я попытался остановить этот поток слов замечанием, что его сведения ошибочны: во время обыска у меня я был далеко, в подмосковной деревне, готовясь к экзаменам, а по приезде и не думал скрываться. Если он хочет, может проверить на месте.
— Разве? Будто бы? А нам доставили перед визитом сведения, что вы дома. Ну, да это неважно. Я ведь вам не допрос учиняю — видите, и протокола никакого не будет, и разговариваем мы без свидетелей. Допрашивать вас будут в Петербурге, и мое дело — сторона. Я только хотел побеседовать с вами не в порядке следствия, а в порядке некоторого объяснения по существу. Вы ведь, конечно, «Манифест» и «Насущный вопрос» читали?
Я сказал, что не читал. Это была чистая правда.
— Не читали? — удивился он. — Так, пожалуйста, взгляните. Это ведь интересно — за что люди могут подвергать себя и других опасности сесть в тюрьму. Я очень рад, что дам вам заранее возможность ознакомиться с тем, о чем там, в Питере, конечно, вас будут допрашивать, — хотя к этому делу вы ведь, в сущности, причастны только с боку, не так ли? Вы ведь несколько иного толку?
Не дожидаясь ответа, он вышел и вернулся с «Манифестом» и брошюрой. Я, несмотря на всю необычность обстановки, не устоял перед любопытством: что же дают эти обещанные публикации новой партии.
А мой собеседник, давши мне время прочесть «Манифест» и перелистать брошюру и позвонив тем временем, чтобы потребовать чаю, продолжал:
— Ну, скажите: стоило ли ради этого ставить тайную типографию? Да помилуйте, ведь всё это — разве заменив два-три словечка другими, прикровенными — можно напечатать, да постоянно и печатается в «Вестнике Европы» — в этом, как изволили остроумно выразиться Николай Константинович Михайловский, «ежемесячном покойнике в желто-красном гробу с виньеткой Шарлеманя». А вот ваш старший брат, Владимир Михайлович, Евгений Яковлев, Куманин, Лебедев — с этой типографией и с транспортом сели. Вы ведь, конечно, знаете об их приключении?
Я сказал, что знаю только о факте их ареста.
— Вы всё боитесь, что я чего то от вас допытываюсь и ловушки вам ставлю. Поверьте, что нет. Да мне и не для чего. Если вы ничего не знаете, так я сам могу вам сообщить вещи, которые вам знать не мешает. Братец ваш ездил в Смоленск, в типографию, получил вот то самое, что у вас в руках. Ну, его на вокзал товарищи из типографии незаметно провожали, и он даже платочком им из окна махнул: сигнализировал, что, дескать всё благополучно. Земледелам Лебедеву и Куманину — они, кажется, приятели ваши еще с Саратова? — он эти вещи отдал, у них их и забрали. Ну, а Евгений Яковлев еще когда он возился с шрифтом да возил его в Смоленск — всё время был под наблюдением. Видите, сколько я вам могу сообщить интересного. Только как же вы могли этого не знать? Люди всё вам близкие…
Я ответил, что всё это, очевидно, случилось в мое отсутствие, ибо я давно в отъезде и, готовясь к экзаменам, решительно никого в последнее время не видел. Это всё тоже была правда. Только о поездке Яковлева за типографией я догадывался, ибо об этом предположительно говорил со мною Тютчев.
— Да, так вот видите ли: вас-то, собственно, мы и не считаем особенно близким к этому делу. Да и пустое оно: право же, игра не стоит свеч. Печатать нелегально то, что каждый день, и даже не между строк, можно прочесть в любой либеральной газетке! В сущности, правительство только принципиально не может допустить, чтобы на его глазах работали тайные типографии. А то можно было бы предоставить им спокойно заниматься этой невинной игрой. Несколько иное дело другая литературка… та, которая, как нам хорошо известно, именно через вас шла и распространялась в Москве. Словом, вы догадываетесь… ну да, я говорю о работе ваших питерских друзей. «Летучий Листок Группы Народовольцев» и тому подобное…
«Ну, теперь только держись!» — подумал я.
— Вы, конечно, будете отрицать. Я понимаю это. Повторяю, мне это безразлично: я вас не допрашиваю. Я даже, если хотите, помогаю вам: заранее открываю наши карты, карты обвинения. Вы спросите: зачем? А представьте себе, что просто из симпатии. Не к вам лично — я вас не знаю — а к вашей молодости. Вы человек способный, очень способный; вы пользуетесь любовью окружающих. Мне вы зла не сделали. Почему же мне вам не помочь, если мне это ничего не стоит? Я сам был молод; скажу больше: я сам был в вашем положении.
Тут он остановился и многозначительно помолчал. Меня сразу точно осенило: так вот он кто, мой говорливый собеседник! Это — знаменитый Зубатов!
— Да, — раздумчиво произнес он. — Вы спросите: почему же я теперь сижу здесь на этом кресле? Да потому, что я кое-что пережил… Кое-что увидел, перечувствовал, передумал… и кое-чему научился. Когда в мои руки попадает такое вот дело, как подобное печатание в тайной типографии почти дозволенных или, по крайней мере, терпимых правительством вещей, — словом конспирация ради конспирации, — я имею возможность часто ликвидировать его почти без последствий. Сильное правительство может быть снисходительным. А наше правительство — сильное правительство, оно может прекратить всякое направленное против него предприятие в самом зародыше — впрочем, нет надобности об этом говорить, вы в этом на собственном опыте могли убедиться. Но бывают другие попытки играть с огнем… не столь невинные. Против них-то я и хотел, в частности, предостеречь вас.
Он опять помолчал, как бы следя, какое впечатление произвели на меня его слова. Я ждал, еще не вполне понимая, к чему он клонит.
— Вы, я знаю, не доверяете правительству, — продолжал, между тем, Зубатов. — Может быть, в ваших упреках ему вы часто бываете правы: всё земное несовершенно. И я не хочу быть адвокатом правительственной политики во что бы то ни стало. Но вот вам вещь, которой вы не знаете и которая вас поразит: в министерстве народного просвещения разрабатывается законопроект о всеобщем обучении. Только подумайте: вся Россия — грамотна! Какой могучий скачок вперед! Не правда ли, тот, кто этого добьется, кто протащит этот законопроект через правящие сферы, сделает для русского народа гораздо больше, чем все революционеры, вместе взятые! Что вы на это скажете?
Я сказал, что не верю в утопию всеобщего обучения при режиме, который даже кормить голодающих не разрешает. Зубатов только плечами пожал.
— Ну, помилуйте, вы же не хуже меня знаете, что одни шли кормить голодающих, а другие бунтовать голодающих. Гораздо человечнее не допустить их до деревни, чем дать возможность разразиться бунту, а потом встать перед необходимостью бунтовщиков расстреливать. Вы скажете, что бурбоны-жандармы не умели различить одних от других. Не стану спорить. Допускаю — даже наверно думаю, что так и было. С этим надо бороться, надо гнать бурбонов, надо сажать вместо них интеллигентных людей. Но ведь для этого необходимо, чтобы интеллигентные люди не отворачивались от правительства, а шли работать у него. Надо, чтобы их за это не клеймили именем изменников и предателей…
Зубатов опять остановился и помолчал несколько мгновений. Затем опять начал: