Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проблемы души нашего времени - Карл Густав Юнг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все это выглядит достаточно отдаленным для современного «просвещенного» взгляда. Когда я рассуждаю об этой далекой области разума, то есть о бессознательном, и сравниваю ее реальность с реальностью зримого мира, то часто сталкиваюсь с недоверчивыми усмешками. Поневоле хочется спросить: сколько людей в нашем цивилизованном мире по-прежнему верят в ману, духов и тому подобное, сколько миллионов человек увлечены «Христианской наукой» или спиритуализмом? Не стану множить этот перечень вопросов. Они призваны лишь проиллюстрировать тот факт, что проблема невидимых психических детерминант до сих пор ожидает своего разрешения.

Коллективное бессознательное содержит в себе все духовное наследие человеческой эволюции, возрождаемое в структуре мозга каждого индивидуума. Сознательный разум есть эфемерное явление, отвечающее за сиюминутные приспособления и ориентацию, отчего его функционирование будет справедливо сравнить с ориентировкой в пространстве. Бессознательное же является источником инстинктивных сил психического, форм и категорий, регулирующих этот процесс, то есть архетипов. Все самые важные идеи и представления человечества восходят к архетипам. В особенности это верно для религиозных представлений, но и основные понятия науки, философии и морали тоже не составляют исключений из этого правила. В своем нынешнем облике они выступают вариантами архетипических представлений, возникших посредством их сознательного применения и адаптации к действительности. Ведь функция сознания заключается не только в восприятии внешнего мира и препровождении оного через врата наших чувств, но и в переводе мира внутри нас в зримую реальность вокруг.

Душа и земля[63]

В такой постановке вопроса – «Душа и земля» – слышится нечто поэтическое. Можно непроизвольно расценить это высказывание как намек на «небесную обусловленность» души, вспомнив китайское учение о душе «шэнь-гуй»[64] – первая часть души принадлежит небу, а вторая земле. Поскольку мы, западные люди, ничего не знаем о субстанции души и не можем установить, что в ней имеет небесную, а что – земную природу, постольку мы должны довольствоваться двумя различными взглядами, или видимыми сторонами, того сложного явления, которое называем душой. Вместо того чтобы вести речь о небесной душе как о беспричинной творческой сущности, вместо того чтобы допустить существование души гуй, можно трактовать душу как возникающую из причинности сущность, обусловленную различными влияниями. В отношении нашей постановки вопроса последний взгляд был бы наиболее уместным: душа – это возникающая из земных условий окружающего мира система адаптации. Мне нет нужды особо подчеркивать, что такой взгляд с точки зрения причинно-следственных связей является односторонним, ибо, даже достигая своей цели, он позволяет правильно понять всего одну сторону души. Другая же сторона души, поскольку она не подлежит оценке при такой постанове вопроса, выпадает из рассмотрения.

Что касается предмета рассмотрения, а именно феномена души, то в этом отношении было бы полезно определить, что именно следует понимать под словом «душа». Согласно некоторым нынешним взглядам, «душевное», или «духовное», целиком относится к области сознания. Впрочем, нам едва ли удастся обойтись таким ограничением. Современная психопатология изобилует наблюдениями, согласно которым налицо душевная деятельность, аналогичная функциям сознания, но при этом неосознаваемая. Можно неосознанно воспринимать, думать, чувствовать, вспоминать, решать и действовать. Все то, что происходит в сознании, может в известных случаях происходить и без участия сознания. Как это становится возможным, можно наилучшим образом объяснить, если вообразить функции души и ее содержания в качестве ночного пейзажа, подсвеченного лучом фонаря. То, что мы видим в круге света, осознается; все остальное за пределами этого круга лежит во тьме, не осознаваясь, однако живет и действует. Если луч перемещается, то осознаваемое прежде содержание погружается в бессознательное, а в круг света попадают новые содержания. Исчезнувшие же во тьме содержания продолжают действовать дальше и проявляются косвенно, симптомами, так, как описывал Фрейд в «Психопатологии обыденной жизни». Бессознательные активности и торможения мы можем достоверно выявить в опыте с помощью ассоциативных экспериментов.

Если брать в расчет опыт психопатологии, то душа предстанет перед нами этакой обширной областью так называемых психических явлений, которые частично осознаются, частично же остаются неосознаваемыми. Бессознательное расширение души, разумеется, недоступно непосредственному наблюдению – иначе оно не было бы бессознательным, – но может проявляться вследствие влияний, оказываемых на сознание происходящими в бессознательном процессами. Словом, наш вывод уже не может звучать так: «Это как если бы…»

Здесь я должен более подробно коснуться сущности и структуры бессознательного, иначе мне не удастся должным образом осветить вопрос о земной обусловленности души. При рассмотрении этого вопроса речь идет о началах и основаниях души, то есть о том, что с незапамятных времен погребено во тьме, а не о банальных фактах чувственного восприятия и осознанного приспособления к окружающему миру. Эти последние относятся к области психологии сознания, а я не хочу – как уже говорил – подменять душу сознанием. Душа – нечто более всеохватное, более темная область опыта, нежели ограниченное лучом света сознание. Бессознательное также принадлежит психике.

В «Структуре психического» я попытался дать общий взгляд на структуру бессознательного. Его содержание, архетипы, в известной мере выступает как скрытое основание осознаваемой души – или, если прибегнуть к другому сравнению, как корни, которые погружены не в землю, в узком смысле этого слова, а в мир вообще. Архетипы суть системы готовности, одновременно образы и эмоции. Они наследуются вместе с мозговыми структурами, психическими проявлениями которых являются. Отчасти они формируют сильнейшие инстинктивные предубеждения, отчасти же образуют наиболее действенное подспорье способности к инстинктивному приспособлению. Это подлинно хтоническая часть психики – если в данном случае уместно такое выражение, – та часть, посредством которой душа связана с природой или, по меньшей мере, наиболее понятным образом связана с землей и миром. В этих первобытных, исконных образах наиболее отчетливо выступает душевное воздействие земли и ее законов.

Эта проблема не столько запутанная, сколько деликатная. При исследовании этого вопроса можно столкнуться с совершенно необычными трудностями, в первую очередь с тем фактом, что архетип и его функцию надо понимать, скорее, как фрагмент доисторической иррациональной психологии, нежели как рационально мыслимую систему. Здесь, как мне думается, позволительно следующее сравнение: пусть нужно описать и объяснить здание, верхний этаж которого был построен в девятнадцатом веке, первый этаж – в шестнадцатом столетии, а более тщательное исследования каменной кладки позволило утверждать, что все здание есть перестройка жилой башни одиннадцатого века. В подвале обнаружены следы римского фундамента, а еще ниже скрывается пещера, в верхних слоях дна которой обнаруживаются каменные орудия, а в нижних пластах – окаменевшие остатки соответствующей фауны. Такова приблизительно и структура нашей психики: мы живем на верхнем этаже и лишь смутно догадываемся о том, что нижний этаж несколько древнее верхнего. То, что лежит под поверхностью, является полностью неосознаваемым.

Это сравнение, конечно же, хромает, как хромает всякое сравнение; ибо в душе мы имеем дело не с мертвым реликтом, а с живым организмом, и наш верхний этаж, сознание, находится под постоянным влиянием живого фундамента, на который оно опирается. Здание свободно возвышается над землей, а наше сознание, можно сказать, парит в воздухе, открывая широкий обзор. Чем ниже мы будем спускаться, тем уже начнет становиться горизонт, тем больше мы станем погружаться во мрак следующих уровней, пока не упремся наконец в каменный пол, оказавшись в том доисторическом времени, когда охотникам на оленей приходилось всеми силами отстаивать в борьбе с дикой и жестокой природой свое право на скудное и убогое существование. Те люди полностью находились под властью животных инстинктов, без которых их жизнь и само существование были совершенно невозможны. Неограниченная власть инстинкта несовместима с мощным и всеохватывающим сознанием. Сознание первобытного человека носит спорадический характер, как сознание ребенка, и его мир так же ограничен, как мир ребенка. В детстве, по филогенетическому закону, повторяется и воспроизводится предыстория расы и вообще рода человеческого. Филогенетически мы выросли из темной теснины земли. По этой причине ближайшие по времени факторы стали архетипами; именно эти исконные картины, праобразы, воздействуют на нас непосредственно и кажутся нам наиболее могущественными. Я говорю «кажутся», ибо то, что психически выглядит наиважнейшим, не обязательно является или, по меньшей мере, остается таковым в объективной реальности.

Каковы же относительно непосредственные архетипы? Этот вопрос ведет нас прямиком к проблеме архетипических функций – к нашему главному затруднению. Где искать на него ответ? С точки зрения ребенка, с точки зрения первобытного человека или с высоты нашего современного взрослого сознания? Как возможно распознать архетип? Кстати, а когда нас вообще вынудили искать спасение в этой гипотезе?

Я бы хотел предложить, чтобы каждая психическая реакция, несоразмерная порождающей ее причине, была исследована на предмет того, что она одновременно обусловлена неким архетипом[65].

То, что я имею в виду, мне хотелось бы пояснить примером: некий ребенок испытывает страх перед своей матерью. Когда мы удостоверяемся в том, что у этого страха нет никакого рационального обоснования, например, нечистой совести ребенка, властности матери или чего-то подобного, что в остальном ребенок не сталкивался ни с чем таким, что могло бы вызвать у него страх, логично рассматривать эту ситуацию с точки зрения воздействия архетипа. Обычно страхи усиливаются в ночное время и проявляются также в сновидениях. Во сне ребенок видит мать в образе преследующей его ведьмы. Осознаваемым материалом этого сна является сюжет сказки о Гензеле и Гретель. Многие высказывают мнение о том, что детям не надо рассказывать эту сказку, потому что, как считается, она может стать причиной детского страха. Это, конечно, ошибочная рационализация, но в ней все-таки есть доля истины, ибо мотив ведьмы является подходящим выражением детского страха, причем был таковым издавна. Детские ночные страхи – типичное явление, которое выражается – издревле и постоянно – в типовых сказочных мотивах и образах.

Между тем сказки суть инфантильные формы легенд, сказаний и суеверий «ночной религии» первобытных людей. То, что я называю «ночной религией», есть форма религиозной магии, цель и смысл которой состоят в контактах с темными силами, бесами, ведьмами, колдунами и духами. Детская сказка в силу филогенетических причин воспроизводит обрывки старой ночной религии, а детский страх является слепком первобытной психологии, филогенетическим реликтом.

Тот факт, что этот реликт сохраняет известную жизнеспособность, ни в коем случае не может считаться патологией, поскольку отдельные ночные страхи во вполне цивилизованных условиях даже у взрослых людей, безусловно, не представляют собой признаки болезни. Только чрезмерное усиление или учащение ночных страхов может считаться патологией. Значит, вопрос заключается в следующем: при каких обстоятельствах усиливается эта боязливость? Можно ли усиление и умножение страхов объяснить одним сказочным архетипом ведьмы – или следует привлечь сюда другие обоснования для внятного объяснения?

Лишь для небольшого числа аномалий мы вправе считать архетип ответственным за формирование страха; как правило, особо острое, аномальное чувство страха должно вызываться специфическими причинами. Фрейд, как известно, объясняет этот страх столкновением склонности ребенка к инцесту с запретом инцеста. То есть он объясняет страхи с точки зрения ребенка. Наличие у детей «инцестуальных» склонностей в том смысле, в каком употреблял это определение Фрейд, не вызывает у меня ни малейших сомнений. Зато побуждает усомниться другое: можно ли приписывать эти склонности детской психологии sui generis[66]? Есть веские основания считать, что психика ребенка подчинена родительской, прежде всего материнской, в той мере, в какой психику ребенка можно рассматривать как функциональный довесок к психике родителей. Психическая индивидуальность ребенка развивается позже, лишь после того, как у него возникает надежная связность сознания. То, что ребенок сначала говорит о себе в третьем лице, служит, на мой взгляд, доказательством обезличенности его психологии.

По этой причине я склонен объяснять определенные инцестуальные склонности ребенка, скорее, исходя из психологии родителей (точно так же любые детские неврозы следует в первую очередь соотносить с родительской психологией). Наиболее частым основанием для усиления детского страха оказывается особая «одержимость комплексами», то есть вытеснение некоторых жизненных затруднений и их забвение. Все, что попадает в бессознательное, принимает более или менее архаическую форму. Если, например, мать вытесняет болезненный и возбуждающий страх комплекс, то она воспринимает его как злого духа, который ее преследует, – как «скелет в шкафу», по известному английскому выражению. Эта формулировка указывает на то, что комплекс принял архетипическую форму. Мать находится в угнетенном состоянии, ее мучают ночные кошмары. Независимо от того, рассказывает она ребенку на ночь страшные сказки или нет, своим настроением она заражает ребенка и за счет собственных психологических процессов оживляет архетипические страшные образы в душе ребенка. Возможно, она переживает эротические фантазии в отношении другого мужчины. Ребенок – зримое свидетельство ее супружеской связи. Сопротивление и неприятие этой связи бессознательно направляется на ребенка, которого мать склонна теперь отрицать. На архаической ступени это соответствует детоубийству. Таким образом, мать становится злой ведьмой, пожирающей своих детей.

Как и в матери, в ребенке чутко дремлют предпосылки архаических представлений, и та же причина, которая в течение всей истории человечества порождала архетипы и постоянно их воссоздавала, по сей день непрерывно оживляет издревле существующий архетип.

Отнюдь не случайно я выбрал именно пример детского проявления архетипа. Непосредственным прообразом тут будет, конечно, мать, во всех отношениях ближайшее и сильнейшее переживание, которое к тому же случается в возрасте наибольшей пластичности человеческой психики (в детском возрасте сознание вообще развито слабо, об индивидуальном переживании не может быть и речи): мать является архетипическим переживанием; оно переживается в более или менее бессознательном состоянии, не в виде определенной индивидуальной личности, но как мать, архетип, исполненный неслыханными потенциальными значениями. В дальнейшем в течение жизни это первоначальное представление бледнеет и заменяется осознанным, относительно индивидуализированным образом, о котором складывается мнение, что это единственный образ матери, имеющийся в наличии. В бессознательном, напротив, мать, как и прежде, предстает могущественным прообразом, который на протяжении индивидуальной сознательной жизни окрашивает и даже определяет отношение к женщине, к обществу, к идеальному и материальному, причем так тонко, что сознание, как правило, этого не замечает. Принято считать, что в данном случае речь идет о простых метафорах. Однако перед нами предельно конкретный факт, от которого зависит выбор жены – мужчина выбирает невесту в зависимости от того, похожа она или не похожа на его мать. «Мать Германия» для немца или «прекрасная Франция» для француза – основа политики, которую нельзя недооценивать; упускать ее из вида способны лишь высоколобые интеллектуалы, оторванные от действительности. Всеобъемлющее лоно матери-церкви в столь же малой степени является метафорой, как и мать-земля, мать-природа и «материя» вообще.

Архетип матери дан ребенку непосредственно. По мере развития сознания в поле зрения ребенка вступает отец, оживляя архетип, который во многих отношениях противостоит архетипу матери. Как материнский архетип соответствует определению китайского «инь», так архетип отца соответствует определению «ян». Этот архетип формирует отношение к мужчине, к закону и государству, разуму и интеллекту, к динамике природы. «Отчизна» – это границы, определенное местоположение, тогда как почва – материнская земля, дарящая покой и плодородная. Рейн – отец, как и Нил, как ветер, шторм и гром. Отец – деятель и авторитет, отсюда представление о законе и рейхе. Это движитель мироздания, как ветер, который невидимыми мыслями – воздушными образами – творит и направляет. Это творящее дыхание ветра – пневма, spiritus, атман[67], дух.

Иначе говоря, отец тоже воплощает могущественный архетип, живущий в душе ребенка. Это в первую очередь Отец, всеохватывающий образ Божества, динамический принцип. На протяжении жизни человека этот авторитарный образ тоже отступает на задний план: отец становится ограниченной, зачастую сугубо человеческой личностью. Напротив, душевный образ отца расширяется во всех возможных значениях. Человек только на сравнительно поздней стадии развития открыл для себя природу – и лишь постепенно открывает для себя закон, государство, долг, ответственность и дух. В той мере, в какой развивающееся сознание становится способным к распознаванию, важность родительских личностей сливается. Однако на место отца становится общество мужчин, а место матери занимает семья.

На мой взгляд, неверно будет утверждать, что все, заступающее место родителей, есть замена неизбежной потери родительских прообразов. На самом деле это не просто замена, а уже связанная с родителями действительность, которая одновременно внедряет в душу ребенка родительский прообраз. Согревающая, защищающая, питающая мать олицетворяет также очаг, уютную пещеру или хижину в окружении растений. Мать – дающая пропитание пашня, а ее дитя – божественный хлеб, брат и друг человека. Мать – дающая молоко корова и стадо. Отец ходит где-то поблизости, говорит с другими мужчинами, охотится, путешествует, ведет войну, выплескивает наружу свое плохое настроение, из-за каких-то неясных, непонятных мыслей может, подобно штормовому ветру, внезапно все изменить, перевернуть положение дел. Он – борьба и оружие, он причина всех изменений, бык, который предается насильственным действиям или апатичной лени, образ всех полезных и вредных стихийных сил.

Все это очень рано открывается ребенку – отчасти за счет родителей, отчасти через них. Чем больше съеживается и очеловечивается родительский образ, тем явственнее выступает на передний план то, что ранее казалось чем-то несущественным, побочным. Земля, на которой ребенок играл, огонь, у которого он грелся, дождь и ветер, заставлявшие его мерзнуть, всегда были реальностью, но вследствие неразвитости и сумеречного состояния сознания виделись и понимались как родительские свойства. Теперь же, словно из туманной пелены, вещественные и динамические свойства земли становятся самостоятельными силами, что прятались до этого под маской родителей. Именно поэтому они – не замена, а реальность, соответствующая более высокоразвитому сознанию.

В ходе развития кое-что оказывается утраченным – невосполнимое ощущение непосредственной связи и единства с родителями. Это не просто сентиментальное чувство, а важный психологический факт, который Леви-Брюль – в совершенно ином контексте – назвал «мистической сопричастностью». Факт, обозначаемый этим не очень понятным eo ipso (именно поэтому) выражением, играет немаловажную роль не только в первобытной, но и в нашей аналитической психологии. Этот факт – если говорить коротко – воплощает единение в общем бессознательном. Надо пояснить: если у двух человек одновременно формируется один и тот же бессознательный комплекс, возникает особый аффект, проекция, определяющая либо взаимное притяжение, либо отторжение. Если я заодно с каким-либо другим человеком не осознаю чего-то важного, то становлюсь частично тождественным тому человеку; следовательно, в его отношении возникает установка, которая возникла бы у меня в отношении комплекса, если бы я его осознавал.

Именно такая participation mystique существует между родителями и ребенком. Наиболее известный пример – теща, которая, отождествляя себя с дочерью, условно говоря, выходит замуж за зятя; или пример отца, желающего позаботиться о сыне, когда отец наивно принуждает отпрыска исполнять собственные желания – к примеру, в выборе профессии или жены. Сын, отождествляющий себя с отцом, тоже является достаточно распространенной фигурой. Однако наиболее тесная связь всегда имеет место между матерью и дочерью; эту связь порой можно надежно доказать с помощью ассоциативного эксперимента[68]. Хотя participation mystique остается неосознаваемой для самого участника, он очень хорошо чувствует, когда эта сопричастность исчезает. Существует известная разница между психологией мужчины, у которого отец жив, и психологией мужчины, отец которого умер. До тех пор, пока мистическая сопричастность родителей имеет место, образ жизни ребенка остается относительно инфантильным. За счет сопричастности жизненные мотивации могут не осознаваться, а потому человек не чувствует себя ответственным за них. Вследствие такой инфантильной неосознанности, бремя жизни становится (или кажется) легче. Человек не одинок, неосознанно он существует вдвоем или втроем. В бессознательном воображении сын находится в лоне матери под защитой отца. Отец возрождается в сыне. Мать омолодила отца, сделав его молодым супругом, и тем самым предотвратила потерю собственной молодости. Я не стану приводить доказательства из первобытной психологии. Думаю, здесь достаточно простого указания.

На фоне расширения и возвышения сознания все перечисленное постепенно пропадает. Дальнейшее растяжение родительского образа внешним миром, точнее, вторжение мира в детский туман, устраняет неосознаваемое единство с родителями. Этот процесс выводится в сознание у первобытных народов в ходе обрядов инициации или посвящения в мужчины. Тем самым архетип родителей отступает на задний план. Он, как говорят, больше не «складывается». Разумеется, в известной мере, participation mystique имеет место в отношении рода, общества, церкви или нации. Эта сопричастность, впрочем, есть всеобщее и обезличенное достояние, она не дает бессознательному простора для деятельности. Того, кто доверчиво хочет и впредь пребывать в бессознательном и безвредном восприятии действительности, закон и общество быстро пробуждают от спячки. С наступлением половой зрелости возникает возможность новой, личностной participation mystique, а вместе с нею появляется возможность замены утраченной, личностной части тождества с родителями. Складывается новый архетип – мужа для жены и жены для мужа. Но обе эти фигуры прятались ранее под масками родительских образов, а теперь выступают вперед, разумеется, под сильным, подчас преобладающим влиянием прообразов. Женский архетип в мужчине я назвал анимой, а мужской архетип женщины – анимусом. Обоснования этих названий я коснусь ниже.

Чем сильнее неосознаваемое влияние родительских образов, тем в большей степени фигура любимого существа будет выбираться в качестве позитивной или негативной замены родителей[69]. Далеко идущее влияние родительских образов не аномально, это широко распространенное явление. Очень важно, что оно наличествует, ибо в противном случае родители не возрождались бы в детях, то есть родительский образ утрачивался бы, а непрерывная преемственность индивидуальной жизни прекращалась. Невозможно взять с собой детство во взрослую жизнь; следовательно, ощущение детства существует в душе неосознанно, что является наилучшей почвой для последующего развития неврозов. Так возникают все те заболевания, которым подвержены исторически новые сущности, будь то индивидуумы или социальные группы.

В известном смысле нормально, что в своих брачных предпочтениях люди следуют образцам родителей. Психологически это тоже важно, как важно и некоторое уменьшение числа предков для сохранения чистоты расы. Отсюда возникают непрерывность и преемственность, разумное продолжение жизни прошлого в настоящем. Нездоровыми видятся лишь излишества и скудость в этом отношении. Позитивное или негативное влияние сходства с родителями играет решающую роль в выборе объекта любви, а разрыв с родительским образом, то есть с детством, не бывает полным. Детство именно в силу исторической преемственности должно продолжаться, но не за счет остановки в развитии. Приблизительно в середине жизни гаснут последние огни детских иллюзий – разумеется, только в идеальной жизни, существующей лишь в интеллектуальных построениях (отдельные люди и в могилу сходят с обилием детских реликтов в голове), а из родительского образа проступает архетип взрослого человека, образ мужчины, каким его познает женщина с незапамятных времен, и образ женщины, который вечно носит в себе мужчина.

Имеется множество мужчин, которые в состоянии вплоть до мельчайших подробностей рассказать, как выглядит женщина, образ которой они носят в своих душах. При этом я встречал немногих женщин, которые бы могли изложить столь же отчетливый душевный образ мужчины. Как прообраз матери является собирательным образом всех матерей начиная с древнейших времен, так и образ анимы – это сверхиндивидуальный образ с перекрывающимися чертами в представлении многих, очень разных мужчин, в связи с чем из этих представлений можно реконструировать определенный тип женщины. Бросается в глаза, что у этого типа вообще отсутствует признак материнского в обычном смысле этого слова. В лучшем случае это спутница и подруга, в худшем же – распутная шлюха. Эти типы часто исчерпывающе описываются со всеми их человеческими и демоническими свойствами в фантастических романах, например, в произведениях Райдера Хаггарда «Она» и «Дочь мудрости» или в романе Бенуа «Атлантида»[70], фрагментарно в образе Елены во второй части «Фауста», а наиболее выразительно – в гностической легенде о Симоне Волхве, чья карикатура возникает уже в истории деяний апостолов. Симона Волхва в его странствиях повсюду сопровождала девушка по имени Елена, которую он увел из публичного дома в Тире, признав реинкарнацией Елены Троянской. Не могу знать наверняка, насколько осознанно Гете связал историю Елены и Фауста с легендой о Симоне. Эту связь мы находим в романе «Дочь мудрости», где, как мы уверены, осознанной преемственности образа не наблюдается.

Отсутствие обычных признаков материнства свидетельствует, с одной стороны, о полном разрыве с образом матери, а с другой стороны, об идее чисто индивидуального мужского отношения, в котором отсутствует умысел на размножение. На современной ступени культуры подавляющее большинство мужчин осознает материнскую значимость женщины, вследствие чего анима никогда не развивается выше инфантильно-примитивного представления о женщине как о блуднице. Отсюда следует, что проституция выступает прежде всего как побочный продукт цивилизованного брака. В легенде о Симоне и во второй части «Фауста» мы находим при этом символы полного взросления. Это взросление сходно с взрослостью природы. Христианские и буддийские монахи пытаются достичь того же самого, но умерщвление плоти, полубогини и богини заменяют здесь человеческую личность, которая могла бы принять на себя проекцию анимы.

Тут мы вступаем в абсолютно противоречивую область, куда мне сейчас не хотелось бы углубляться. Мы поступим разумно, если вернемся к более элементарным задачам и поговорим о том, как мы вообще пришли к мысли о существовании такого женского архетипа.

Пока архетип не проецируется, пока остается заключенным в предмете любви или ненависти, он не до конца тождественен индивидууму и вынуждает последнего изображать себя. В таких обстоятельствах мужчина начинает представлять аниму. В нашем языке давно существует слово, которое прекрасно характеризует эту установку, – «одушевление»[71]. Толковать это слово лучше всего как «одержимость анимой». Речь в данном случае идет о необузданных эмоциях. Слово Animosität употребляют, разумеется, в смысле неприязненной эмоциональности, но на самом деле анима может опираться и на позитивные чувства[72].

Самообладание – типично мужской идеал. Оно достигается за счет вытеснения перепадов настроения. Чувствительность же – специфически женская добродетель; поскольку мужчина для достижения идеала мужественности подавляет в себе все женские черты, которыми он обладает так же, как женщина обладает чертами мужскими, постольку он вытесняет известные душевные движения как проявления женской слабости. Тем самым он накапливает в своем бессознательном женственность, сентиментальность, которые, когда мужчина раскрывается, выдают в нем присутствие женской сущности. Известно, что этим отличаются крайне мужественные мужчины, которые сильнее всего подавляют в себе женские чувства. Данным фактом можно объяснить, с одной стороны, значительное преобладание самоубийств среди мужчин, а с другой стороны, необычную силу духа и твердость, которые проявляют именно самые женственные женщины. Если мы тщательно исследуем несдерживаемые эмоции мужчин и попытаемся реконструировать вероятную личность, которая способна порождать такие эмоции, то, скорее всего, обнаружим женскую фигуру, каковую я и обозначаю как аниму. Отсюда древняя вера о душе в женском роде – psyche или anima, а церковь в Средние века не без психологических оснований ставила вопрос: «Habet mulier animam?» («Есть ли у женщины душа?»)

У женщин мы сталкиваемся с противоположным явлением. Если у женщины прорывается анимус, то это не чувство, как у мужчин; женщина начинает спорить и резонерствовать. Чувство анимы является произвольным и подверженным перепадам настроения, а женские доводы видятся нелогичными и неразумными. Анимус всегда прав, за ним всегда остается последнее слово, а свои рассуждения он заканчивает утверждением «именно потому». Анима – иррациональное чувство, анимус же – иррациональное суждение.

Насколько подсказывает мой опыт, мужчина всегда лучше понимает, что подразумевает анима, даже подчас составляет себе отчетливый ее образ и способен среди большого числа женщин указать каждый раз ту, которая ближе всего подходит к его типу анимы. Однако лишь с немалым трудом я находил женщин, которые могли бы внятно изложить, что такое анимус, и не наблюдал ни одного случая, когда женщина могла бы указать на конкретную личность с таким анимусом. Отсюда я сделал вывод, что анимус, очевидно, не является определенной мыслимой личностью; иными словами, это не какая-то индивидуальность, а некое множество. Этот факт должен быть связан с особенностями мужской и женской психологии. На биологической ступени главный интерес женщины заключается в том, чтобы удержать одного мужчину, тогда как главный интерес мужчины состоит в том, чтобы завоевать женщину, но по своей природе мужчина редко довольствуется единичным завоеванием. Выходит, для женщины мужская личность играет решающую роль; отношение мужчины к женщине определено значительно меньше, то есть мужчина может видеть «свою» женщину лишь как одну из многих других. Поэтому для мужчины важен юридический и социальный характер брака, в то время как женщина усматривает в нем исключительно личностные отношения. Как правило, сознание женщины замыкается на одном мужчине, а вот сознание мужчины обладает склонностью к расширению, выходящему за пределы личного, каковое в определенных обстоятельствах может стать для мужчины противным. В бессознательном мы, в таком случае, должны ожидать компенсации через противоположность. Получается, что относительно четко очерченная фигура анимы у мужчины наилучшим образом соответствует неопределенному полиморфизму анимуса у женщины.

Описание анимы и анимуса, предложенное мною, по необходимости коротко. Но я слишком бы увлекся своим описанием, трактуя аниму просто как прообраз женщины, возникающий, по сути, из иррационального чувства, а анимус – как прообраз мужчины, возникающий из понимания. Обе фигуры символизируют более широкую проблему, они суть праформы тех психических явлений, что с незапамятных времен обозначаются общим определением душа и выступают причиной человеческой потребности вообще говорить о душах или демонах.

Никакое автономное психическое образование не является ни безличным, ни объективным. Это категория сознания. Все автономные психические факторы носят личностный характер, будь то голоса, которые слышат душевнобольные, или медиумы, повелевающие духами, и мистики с их видениями. Аниме и анимусу тоже присущ личностный характер, который можно выразить только словом «душа».

Здесь я хотел бы предвосхитить возможное недопонимание. Понятие души, к которому я прибегаю, соответствует, скорее, первобытному воззрению, например понятиям душ ба и ка[73] у древних египтян, а не христианской идее «души», каковая представляет собой попытку создать философское понятие о метафизической индивидуальной субстанции. С этим последним мое чисто феноменологическое понятие души не имеет ничего общего. Я не привлекаю к своим рассуждениям психологическую мистику, а лишь стремлюсь понять с научной точки зрения психологические прафеномены, лежащие в основаниях веры в душу.

Поскольку этот свод фактов об анимусе и аниме в наибольшей степени соответствует тому, что во все времена у всех народов описывалось как душа, постольку нет ничего удивительного в том, что оба эти комплекса насквозь пропитываются мистической атмосферой, едва мы подбираемся ближе к их содержанию. Там, где проецируется анима, тотчас возникает замечательное историческое чувство, которое Гете облек в такие слова: «Ах когда-то – как давно то было! – ты сестрой была мне иль женой»[74]. Райдер Хаггард и Бенуа отправляются в мысленное путешествие в Грецию или Египет, чтобы удовлетворить это неизбежное историческое чувство.

Примечательно, что анимус, насколько могу судить по моему опыту, лишен и налета этого мистического историзма. Можно, наверное, сказать, что анимус в большей степени занят настоящим или будущим. Он обладает, скорее, законодательной функцией, охотно вещает о том, каким все должно быть – или хотя бы задает некое понимание, не терпящее возражений, понимание всего смутного и противоречивого, тем самым как бы вынуждая женщин отвергать всякое более обширное, возможно, слишком болезненное размышление.

Опять-таки я могу объяснить эту разницу только за счет компенсации противоположностей. Мужчина в своем сознании планирует все действия заранее и пытается творить будущее, но типично женской чертой является склонность ломать голову над тем, кто кому приходится двоюродной тетей. Именно эта женская склонность к генеалогии очень отчетливо выступает у Райдера Хаггарда с его чисто английской сентиментальностью, тогда как у Бенуа та же склонность приобретает пикантную нотку chronique familiale et scan-daleuse[75]. Намеки на реинкарнацию в форме иррационального чувства очень прочно связаны с анимой, в то время как женщина то же чувство при известных условиях признает осознанно, если не чересчур подвержена мужскому рационализму.

Историческое чувство всегда обладает значимостью и фатальностью, а потому заставляет задумываться о бессмертии и божественности. Даже у рационального скептика Бенуа умершие от любви посредством особо действенного способа мумификации обретают вечность, не говоря уже о пылком мистицизме Райдера Хаггарда (роман «Возвращение Айши» вообще может считаться показательнейшим психологическим документом).

Так как анимус сам по себе не есть ни чувство, ни склонность, то описанные выше качества у него отсутствуют полностью, но по своей глубинной сути он все же является историческим. Для анимуса, к сожалению, не существует хороших литературных иллюстраций, так как женщины пишут реже мужчин, а когда пишут, то не прибегают, увы, к наивной интроспекции – по меньшей мере, предпочитают складывать результаты этой интроспекции, образно выражаясь, в другой ящик, потому, быть может, что с нею не связано никакое чувство. Мне известен всего один непредвзятый документ такого рода – роман Мэри Хэй[76] «Злой вертоград». В этой совершенно непритязательной истории исторический момент анимуса предстает в мастерски предъявленной оболочке (полагаю, это произошло непреднамеренно).

Анимус состоит из бессознательной предпосылки незапланированного суждения, существующей априорно. Наличие такого суждения можно вывести из того способа, каким сознание формирует установку на известные действия. Здесь следует привести небольшой пример: мать окружила своего сына всяческой заботой и страстно его лелеяла, но в результате сразу после пубертата мальчик превратился в невротика. Причина этой бессмысленной установки распознается очень легко. Уже первый анализ позволил выявить присутствие неосознаваемой догмы, которая гласила: мой сын – грядущий мессия. Это в высшей степени типический случай распространенного среди женщин героического архетипа, который проецируется на отца, мужа или сына в форме понятия, неосознанно руководящего поступками такой женщины. Прелестный и общеизвестный пример – это Анни Безант[77], открывшая миру спасителя.

В истории Мэри Хэй героиня доводит мужа до сумасшествия за счет своей установки, проистекающей из неосознанной и ни разу не высказанной вслух предпосылки, что он – отвратительный тиран, который держит ее словно в тюрьме, как… Это неоконченное «как» она уступает мужу, который отыскивает подходящую фигуру одного из тиранов эпохи чинквеченто[78] и на этой почве лишается рассудка. Здесь анимус ни в коем случае не лишен исторического характера. Но проявляется он в форме, разительно отличной от формы проявления анимы. Да и в религиозном выражении мера понимания преобладает над мерой чувства мужчины.

В заключение хочу добавить, что анима и анимус – не единственные автономные фигуры или «души» бессознательного. Зато они точно первые и важнейшие. Так как я, однако, хочу осветить еще одну сторону проблемы земной обусловленности, то, пожалуй, на сем мы оставим эту трудную область внутреннего опыта и обратимся к той стороне, где нам не придется мучительно копаться в темных основах, но где мы сможем взглянуть на широкий мир обыденных явлений.

Земная обусловленность в процессе развития сформировала человеческую душу, и мы вполне в состоянии здесь и сейчас, буквально на глазах, повторить этот процесс. Давайте мысленно перенесем значительную часть европейской расы на чуждую почву и в другой климат; так мы получим право ожидать, что эта группа людей, даже без смешения с чужой кровью, за несколько поколений претерпит известные изменения в своей психической, а возможно, и в физической природе. В первом приближении мы можем наблюдать заметные различия среди евреев в разных европейских странах, и различия эти можно объяснять свойствами народа-«хозяина». Нетрудно отличить испанских евреев от североафриканских, а немецких от русских. Можно даже провести различение среди русских евреев, например, между польскими и северно-русскими евреями, или евреями кавказского и казацкого типа. Несмотря на всю расовую схожесть, между ними существуют заметные различия, причина которых неясна. В высшей степени непросто точно определить эти различия, хотя любой знаток людей чувствует их, что называется, «нутром».

Крупнейший эксперимент по перемещению народа в Новейшее время заключался в заселении Североамериканского континента преимущественно людьми германского происхождения. Так как климатические условия там отличаются от европейских, можно было бы ожидать разнообразных изменений исходного типа. Смешение с американскими индейцами фактически отсутствовало и не сыграло никакой роли в этом процессе. Боас[79] считает, что ему удалось доказать, будто уже у второго поколения переселенцев произошли анатомические изменения, главным образом изменения размеров черепа. Так или иначе, у переселенцев антропологического типа, характерного для янки, возникли черты столь характерные для американских индейцев, что я, будучи впервые на Среднем Западе и наблюдая поток сотен рабочих, что шли мимо меня из ворот фабрики, сказал своему спутнику – мол, никогда не думал, что у американцев так высок процент индейской крови. На это он со смехом ответил: готов спорить на что угодно, что в жилах всех этих сотен людей нет ни капли индейской крови. Это случилось много лет назад, когда я еще не имел представления о примечательной «индианизации» американского населения. Я ближе познакомился с этой тайной, когда занимался аналитической работой и обследовал множество американцев. Именно тогда выявились их достойные удивления отличия от европейцев.

Кроме того, мне бросилось в глаза сильное влияние негров, естественно, психологическое влияние, без смешения крови. Проявления эмоций у американцев, в первую очередь их смех, можно изучать по иллюстрированным приложениям к американским газетам; праформу неподражаемого смеха Рузвельта можно обнаружить у американских негров. Своеобразная походка с расслаблением суставов или с покачиванием бедрами, характерная для многих американок, тоже заимствована у негров. Американская музыка главное свое вдохновение черпает у негров, как и танцы. Проявления религиозного чувства, revival meetings (Holy Rollers и прочие аномалии[80]), также находятся под сильным негритянским влиянием, а всем известную знаменитую американскую наивность, как в ее очаровательных, так и в менее приятных формах, можно сравнить с негритянской детскостью мышления. Характерный для большинства американцев необычайно живой темперамент, проявляющийся не только во время бейсбольных матчей, но в особенности в чрезмерно восторженных речевых оборотах – самым показательным примером тут будет непрерывный и безбрежный поток болтовни, примета американских газет, – едва ли можно считать наследием германских предков; скорее, он больше похож на chattering (болтовню) негритянских деревень. Почти полное отсутствие интимности и всеобщая массовая общительность напоминают первобытную жизнь в открытых хижинах при полном тождестве всех представителей племени. Мне показалось, что во всех американских домах все двери всегда стоят нараспашку, а в американских малых городках не найти садовых оград. Кажется, что там все вокруг – улица.

Разумеется, трудно с полной определенностью установить, что из перечисленного следует приписать симбиозу с неграми, а что отнести на счет местных обстоятельств, – ведь Америка до сих пор остается pioneering nation (народом первопроходцев) на девственной территории. Но в общем и целом невозможно не заметить значимого влияния негров на народный характер.

Это «заражение» первобытностью можно с равным успехом наблюдать и в других странах, пусть не в той мере и в другой форме. Например, в Африке численность белых пренебрежимо мала в сравнении с численностью негров, и белое население вынуждено соблюдать все меры предосторожности, чтобы не допустить так называемого going black (букв. «почернения». – Ред.). Если белые поддадутся негритянскому влиянию, они погибнут. В Америке же негры ввиду своей малочисленности оказывают не дегенеративное, но своеобразное влияние, которое в общих чертах ни в коем случае нельзя назвать неблагоприятным, если, конечно, не страдать джазофобией[81].

Примечательно то обстоятельство, что американцы практически ничего не заимствовали у индейцев. Упомянутое выше физиогномическое сходство вовсе не указывает на Африку, являясь специфически американским. Может быть, тело реагирует на Америку, а душа – на Африку? На этот вопрос могу ответить, что негры точно повлияли на внешние манеры американцев, но что касается души, здесь нужны дополнительные исследования.

Вполне естественно, что в сновидениях моих американских пациентов негр как выражение низменной стороны их души играет немалую роль. Европейцу в такой ситуации будут сниться бродяги или другие представители низших слоев общества. Но в подавляющем большинстве случаев сновидения, в особенности те, которые снятся в начале курса анализа, являются поверхностными. Только при дальнейшем развитии и углублении анализа в сновидениях появляются символы, состоящие в связи с индейцами. Очевидной склонностью бессознательного, иными словами, героическим мотивом выступает выбор индейца как символа. Так, на некоторых монетах Федерации[82] отчеканена голова индейца, что отражает уважительное отношение к прежде ненавидимому, а теперь умиротворенному индейцу. Одновременно голова выражает упомянутый выше выбор американцами индейца в качестве идеальной фигуры героического мотива. Понятно, что ни одному американскому правительству не пришло бы на ум поместить на монету профиль Кечвайо[83] или другого негритянского героя. Монархические государства всегда охотно чеканили на монетах профили августейших особ, а государства демократические любят другие символы. Один отличный пример американской героической фантазии я привел в моей книге «Символы трансформации», но могу привести еще десятки подобных примеров.

Герой всегда воплощает наивысшее и сильнейшее устремление – по меньшей мере, показывает, каким должно быть это устремление, которое хочется осуществить. Поэтому всегда важно, какая фантазия наполняет героический мотив. В американской героической фантазии главную роль играет индейский характер. Американское отношение к спорту выходит далеко за пределы европейской размеренности. Только индейские ритуалы инициации могут поспорить своей грубостью и жестокостью с беспощадными американскими спортивными тренировками. Именно этим обусловлены поразительные достижения американского спорта. Во всем, чего американец хочет на самом деле, непременно обнаруживается индеец, будь то чрезвычайная сосредоточенность на цели, упорство при ее достижении, умение стойко переносить трудности или что-то еще. Здесь в полной силе выступают легендарные индейские добродетели[84].

Героический мотив имеет отношение не только к общей жизненной установке, но и к религиозной составляющей. Абсолютная установка всегда религиозна; в том же, в чем человек абсолютен, проявляется его религия. Работая с моими американскими пациентами, я обнаружил, что их героическая фигура характеризуется индейской, если угодно, религиозностью. Важнейшей фигурой индейской религиозной формы является шаман, врач и заклинатель духов. Первым, понемногу покоряющим Европу американским изобретением в этой области стал спиритизм, вторым – «Христианская наука»[85] и прочие разновидности «душевного исцеления». Суть «Христианской науки» состоит в произнесении заклинаний, уничтожающих демонов болезни; своенравное тело усмиряется соответствующими формулами, а соответствующая более высокому культурному уровню христианская религия используется для волшебного исцеления. Нищета духовного содержания ужасает, но «Христианская наука» живуча, обладает укорененной, поистине первобытной силой и совершает те чудеса, которых верующие напрасно ищут в официальной церкви.

Не существует в мире другой такой страны, где «волшебное слово», формула заклинания, называемая здесь «слоганом», оказывали бы такое мощное воздействие, как в Америке. Европеец смеется над этим, но забывает, что вера в волшебную силу слова сдвигает не только горы. Собственно, и Христос был словом. Эта психология стала нам чуждой. В американцах же она уцелела. Поэтому никто не знает, что еще совершит Америка.

Американец являет нам диковинный образ – образ европейца с негритянскими манерами и индейской душой. Он разделяет судьбу всех узурпаторов чужой земли. Некоторые австралийские аборигены утверждают, что невозможно присвоить чуждую почву, ибо на ней обитают духи чужих предков, поэтому новорожденные впитывают в себя именно это наследие. В этом поверье прячется великая психологическая истина. Чужая земля ассимилирует завоевателя. Правда, в отличие от латинских завоевателей[86] Центральной и Южной Америки североамериканцы с их упорным пуританизмом сохранили свой европейский уровень; но они не смогли воспрепятствовать тому, что души индейских врагов стали их душами. Девственная почва имеет то свойство, что, по крайней мере бессознательное завоевателя опускается на ступень автохтонного жителя. Таким образом, в американце налицо дистанция между сознательным и бессознательным, которой нет у европейца, налицо напряжение между осознаваемой высочайшей культурой и вопиющей неосознаваемой первобытностью. Это напряжение порождает психический потенциал, который сообщает американцу несокрушимую предприимчивость и завидный энтузиазм, чуждый Европе. Именно благодаря подчиненности духам наших предков, то есть тому факту, что для нас все происходящее обусловлено исторически, мы сохраняем контакт с нашим бессознательным, но этот контакт захватывает нас и в такой мере загоняет в историческую обусловленность, что потребуются грандиозные катастрофы, пока мы не соберемся с силами и не перестанем в политике вести себя так, как вели и пятьсот лет назад. Контакт с бессознательным приковывает нас к земле и делает малоподвижными и неповоротливыми; имея в виду желательные для нас развитие и подвижность, контакт с бессознательным не дает нам никаких преимуществ. Но мне не хотелось бы слишком плохо отзываться о нашем отношении к благой матери-земле. Plurimi pertransibunt[87], но тот, кто останется, приобретет долговечность и устойчивость. Отчуждение от бессознательного, отрыв от исторической обусловленности чреваты лишением корней. Эта опасность подстерегает завоевателя чужой земли; но она же угрожает и индивидууму, который в силу односторонней приверженности очередному «-изму» утрачивает связь с темным, материнским, исконно земным основанием своего существования.

Архаический человек[88]

Архаическим называют все первоначальное, исконное. Сказать что-то основополагающее о современном цивилизованном человеке – самая трудная, самая неблагодарная из всех мыслимых задач, ибо высказываются об этом те, кто ограничен теми же предпосылками и теми же предубеждениями, что и люди, о которых суждение высказывают. Однако, говоря об архаическом человеке, мы находимся в очевидно более благоприятном положении. Время отделило нас от его мира, мы превосходим его степенью духовной дифференциации и потому имеем возможность взглянуть на него самого, его разум и его мир с более высокой точки развития.

Фактически я уже задал предмету моего доклада определенное ограничение, без которого было бы невозможно набросать более или менее полный образ душевного облика архаического человека. Именно этим образом мне хотелось бы и ограничиться, в связи с чем я исключаю из моего рассмотрения антропологию первобытных людей[89]. Когда мы говорим о человеке вообще, то имеем в виду не его анатомию, форму черепа и цвет кожи, а в первую очередь его человечески-душевный мир, сознание и образ жизни. Это и есть предмет психологии. Следовательно, мы сейчас займемся архаической или, иными словами, первобытной психологией. Несмотря на такое ограничение, мы тем самым расширяем нашу тему, ибо архаическая психология – это не только психология первобытных людей, но также психология современного цивилизованного человека; не только ее атавистические проявления у отдельных индивидуумов в современном обществе, но в большей степени психология каждого современного человека, который, независимо от возвышенности сознания, в глубочайших слоях своей психики все еще является человеком архаическим. Как наше физическое тело есть тело млекопитающего животного, в котором в полной мере проявляется целый ряд реликтовых признаков более раннего холоднокровного состояния, так и наша душа есть плод развития: если проследить до первоначал ее историю, мы обнаружим в ее нынешнем состоянии бесчисленные архаизмы.

Впрочем, признаю, что при первом столкновении с первобытным человеком или когда изучаешь научные труды по первобытной психологии возникает неподдельное ощущение странности и необычности архаичного человека. Леви-Брюль[90], признанный авторитет в области первобытной психологии, без устали подчеркивает это разительное отличие état prélogique (дологического состояния) от нашего современного сознания. Ему как человеку цивилизованному представляется поистине непостижимым тот факт, что первобытный человек умудряется не замечать очевидных результатов опыта и, прибегая к прямому отрицанию осязаемых причин, считает свои représentations collectives (коллективные представления) само собой разумеющейся данностью, вместо того чтобы объяснить их случайностью или какими-либо разумными причинами. Под représentations collectives Леви-Брюль понимает распространенные всеобщие идеи, имеющие характер априорной истины, такие, например, как духи, колдовство, искусство исцеления и т. д. Скажем, тот факт, что люди умирают от старости или от смертельных, по общему признанию, болезней, является для нас само собой разумеющимся, а для первобытного человека – нет. Ни один человек не умирает от старости: дикарь резонно возражает, что некоторые люди доживают до весьма почтенного возраста. Ни один человек не умирает от какой-либо болезни, ибо вот такие-то и такие-то от этой болезни либо выздоровели, либо вообще ею не заболели. Истинной причиной для него всегда выступает магия. Человека убивает либо дух, либо волшебство. Многие вообще считают естественной только смерть в бою. Другие, правда, признают и эту смерть искусственной, ибо противник оказывается колдуном или пользуется заколдованным оружием. В ряде случаев эта гротескная идея принимает крайне своеобразную, даже вычурную форму. Как-то один европеец застрелил крокодила, в желудке которого обнаружили два ножных браслета. Туземцы сразу поняли, что эти браслеты принадлежали двум женщинам, которых сожрал крокодил. Тотчас поднялся крик о колдовстве, и этот, вполне объяснимый с точки зрения европейца несчастный случай, за счет первобытных представлений («коллективных представлений», по Леви-Брюлю), получил совершенно неожиданное объяснение: будто бы какой-то неизвестный колдун позвал к себе крокодила и попросил поймать этих двух женщин и доставить ему, и будто бы крокодил эту просьбу выполнил. Но как быть с двумя ножными браслетами в желудке крокодила? Аборигены объяснили, что крокодилы не едят людей, если их об этом не просят. Браслеты крокодил получил от колдуна как вознаграждение за поимку женщин.

Этот ценный и показательный случай является наглядным образчиком произвольности объяснения в рамках état prélogique – видимо, потому, что нам это объяснение представляется абсурдно алогичным. Но мы считаем его таковым лишь потому, что в своих суждениях исходим из совершенно иных предпосылок, нежели первобытные люди. Если бы мы, подобно первобытному человеку, были искренне убеждены в истинности существования колдунов и других таинственных сил (как убеждены в существовании так называемых естественных причин), то такая последовательность причин и следствий виделась бы нам совершенно логичной. По сути, первобытный человек не более и не менее логичен, нежели мы сами. У него просто иные предпосылки. В этом и кроется все отличие. Первобытный человек мыслит и живет, опираясь на иную систему ценностей. Все, что происходит не вписываясь в привычный порядок вещей, все, что поэтому беспокоит, пугает или удивляет, сводится для первобытного человека к области явлений, которые мы сегодня признаем сверхъестественными. Причем для него в этом нет ничего сверхъестественного, это обыденность чувственно воспринимаемого мира. Для нас, к примеру, естественным будет следующее объяснение: дом сгорел, потому что в него ударила молния и подожгла. Для первобытного человека столь же естественно будет сказать: колдун воспользовался молнией для того, чтобы поджечь именно этот дом. Таким образом, в мире первобытного человека не существует ничего, что, будучи в известной мере необычным или поразительным, не имело бы тех или иных принципиально сходных объяснений. Однако поступает он в точности как мы – не анализирует свои предпосылки. Для него априори ясно, что болезни и другие бедствия обусловлены влиянием духов или колдовством, а нам с самого начала понятно, что болезнь имеет так называемую естественную причину. Мы столь же мало помышляем о колдовстве, как он – о естественных причинах. Его духовная работа, в себе и для себя, принципиально ничем не отличается от нашей. Различие, как я уже говорил, состоит исключительно в предпосылках.

Высказывалось предположение, будто первобытным людям присущи другие чувства и другая мораль, так сказать, в известной мере, другая душа, иной нрав. То есть что их мораль принципиально отличается от нашей. Один негритянский вождь, когда его спросили о разнице между добром и злом, ответил: когда я отнимаю у врага его жен, это благо, а когда он похищает жен у меня – это зло. Во многих местах наступить на тень человека – значит смертельно его оскорбить; еще, например, непростительным грехом будет снимать шкуру с тюленя железным, а не кремневым ножом. Но давайте проявим честность: разве у нас не считается грехом есть рыбу с помощью ножа? Или находиться в помещении в головном уборе? Здороваться с дамой, не вынув сигару изо рта? Словом, среди нас, как и у первобытных дикарей, многое признается несовместимым с этическими правилами. Существуют храбрые и верные охотники за головами, а также те, кто благочестиво и добросовестно исполняет жестокие ритуалы, совершает убийства из самых святых убеждений; все, чем мы восхищаемся в верности этическим позициям, имеет место и у первобытных людей. Добро для них такое же благо, как и для нас, а зло ничуть не лучше нашего зла. Иными являются только формы, но этические функции неизменны.

Высказывалось также мнение, согласно которому чувства первобытного человека острее наших и вообще отличаются. Это лишь профессиональное отличие ощущения места, а также слуха и зрения. Если дикарь сталкивается с чем-то, что выходит за пределы привычного восприятия, он становится на удивление медлительным и неуклюжим. Я показывал прирожденным охотникам, обладавшим орлиным зрением, иллюстрированные журналы, в которых у нас каждый ребенок тотчас распознает изображения человеческих фигур. Мои охотники равнодушно листали страницы, пока наконец один из них, проведя пальцем, вдруг не воскликнул: «Это же белые люди!» Данному открытию он от души, как младенец, обрадовался.

Часто мнящаяся неправдоподобной способность первобытного человека чувствовать свое местонахождение является, по существу, профессиональной и объясняется абсолютной необходимостью правильно ориентироваться в диких лесах и саваннах. Даже европеец после недолгого пребывания в таких условиях – из страха заблудиться, несмотря на компас – начинает обращать внимание на приметы, о которых ранее не помышлял даже во сне.

Нет никаких данных о том, что первобытный человек мыслит, чувствует или воспринимает мир иначе, чем мы. Душевные функции у него, в сущности, точно такие же, однако картина мира отличается кардинально. При этом относительно небольшое значение имеет то, что объем его сознания кажется меньше нашего или что он плохо умеет (если вообще умеет) сосредоточиваться на духовной деятельности. Разумеется, последнее представляется европейцу странным. Так, я никогда не мог продолжать беседы с дикарями дольше двух часов, по истечении этого времени люди признавались, что страшно устали. Такой продолжительный разговор был для них слишком утомительным, хотя велся в непринужденной обстановке и я задавал простейшие вопросы. Однако те же люди на охоте или в длительных пеших переходах выказывали удивительную концентрацию внимания и невероятную выносливость. Например, мой рассыльный мог без отдыха пробежать отрезок пути в 120 километров; я видел женщину на шестом месяце беременности, которая с маленьким ребенком на спине, покуривая трубку, почти всю ночь при 34 градусах Цельсия плясала у пылающего костра, не демонстрируя ни малейших признаков утомления. Значит, первобытным людям нельзя отказать в способности сосредоточивать внимание: они применяют ее выборочно, к тому, что их действительно интересует. Мы сами, когда вынуждены сосредоточиваться на чем-то скучном, очень скоро замечаем, сколь мала наша способность к концентрации внимания. То есть мы зависим от эмоциональных побуждений не в меньшей степени, чем первобытные люди.

Несомненно, что люди первобытные воспринимают мир проще и более по-детски, чем мы, – как добро, так и зло. Но это нисколько не удивляет. Соприкасаясь с миром архаического человека, мы видим в нем иную чудовищную странность. Насколько мне удалось проанализировать свои ощущения, главная странность заключается в том, что картина мира архаичного человека по самой своей сути отличается от нашей, то есть, иными словами, первобытный человек живет в другом мире, не совпадающем с нашим. В итоге его душа кажется неразрешимой загадкой до тех пор, пока мы не увидим мир его глазами. Если это удается, все заметно упрощается. Точно так же мы можем утверждать, что, осознав собственную картину мира, мы сразу перестанем видеть в первобытном человеке загадку.

Наша главная рациональная предпосылка заключается в том, что все на свете имеет свои естественные, материальные причины. В этом мы убеждены априори. Причинность в таком смысле является одной из наших священных догм. В нашем мире нет законного места для невидимых, произвольных и так называемых сверхъестественных сил; тем не менее, мы вслед за современными физиками опускаемся в темный и тесный мир внутренностей атома, где, по представлениям науки, происходит нечто странное. Однако эта область от нас очень далека. Мы настроены откровенно враждебно в отношении незримых произвольных сил; ибо совсем недавно сумели покинуть тот исполненный страха мир сновидений и суеверий и воздвигли остов, достойный нашего рационального сознания, сознания юного и вновь сотворенного человека. Нас окружает космос, подчиняющийся разумным законам. Несмотря на то, что не все причины всех явлений нам известны, они неизбежно будут открыты и, несомненно, станут соответствовать нашим разумным ожиданиям. Такова наша не подвергаемая сомнению надежда. Конечно, бывают случайности, но это именно случайности, и мы нисколько не сомневаемся в их безусловной причинности. Случайности противны любящему порядок сознанию. Они смехотворно и потому досадно нарушают закономерный ход мировых событий. Мы возмущаемся случайностями точно так же, как негодуем на незримые произвольные силы. Случайности слишком сильно напоминают нам пресловутых бесов – или самоволие бога из машины. Это злейшие враги наших тщательных расчетов, они несут постоянную угрозу всем нашим предприятиям и начинаниям. Они, как признается, неразумны, заслуживают всяческого порицания, но нельзя не обращать на них внимания. Араб в этом отношении более уважителен. В каждом письме он пишет: «Иншалла», – подразумевая, что, если Богу будет угодно, письмо дойдет до адресата. Вопреки всякому возмущению, всем обидам, всей нерушимости физических законов, мы всегда и всюду подвержены действию непредвиденных случайностей. Но что может быть более невидимым и непроизвольным, нежели случайность? Что может быть неизбежнее и фатальнее?

Мы могли бы – с чем все согласны – с тем же успехом сказать: закономерность, причинное течение событий – это теория, которая соблюдается лишь на пятьдесят процентов, а остальные пятьдесят процентов приходятся на волю демонического случая. Несомненно, однако, что и случайности имеют вполне естественные причины, банальность которых мы, к великому сожалению, открываем слишком часто. Но мы в этих случаях охотно пренебрегаем причинностью, ибо самое раздражающее в случайности есть нечто совершенно другое; а именно то, что она необходимо происходит здесь и сейчас, иными словами, что она, так сказать, произвольна. По крайней мере, действует она именно так, и при известных обстоятельствах ее проклинает и самый прожженный рационалист. Предпочтительное толкование случайности ни в коей мере не отменяет факта ее власти и могущества. Чем больше упорядочены условия бытия, тем сильнее исключается из жизни случайность и тем меньше нужда в защите от нее. Однако практически каждый человек остерегается случайности или, наоборот, надеется на нее, хотя наш официальный символ веры не имеет оговорок относительно случайностей.

Такова наша предпосылка: положительная убежденность в том, что все воспринимаемое нами должно иметь, хотя бы в теории, так называемые естественные причины. Но предпосылка первобытного человека иная: все возникает благодаря невидимой произвольной силе, иными словами, все на свете происходит случайно; правда, первобытный человек называет это не случайностью, а умыслом. Естественная причинность – лишь видимость, поэтому она не заслуживает даже упоминания. Если три женщины идут к реке, чтобы зачерпнуть воды, и крокодил хватает среднюю из них и уволакивает под воду, то, с нашей точки зрения, выбор конкретной женщины определяется случаем, а вот сам факт нападения представляется естественным, потому что крокодилы иногда пожирают людей. Этим объяснением ситуация полностью исчерпывается. Но оно ничего не говорит о подоплеке этой ужасной истории. С полным правом архаический человек находит это объяснение поверхностным, если не вовсе абсурдным, ибо при таком взгляде на мир можно с равным успехом сказать, будто вообще ничего не произошло, и такое объяснение вполне годилось бы здесь. Европеец попросту не видит и не понимает, как мало говорит такое объяснение. Он подвержен предрассудкам.

Первобытный человек в этом отношении более требователен. Для него в том, что мы называем случайностью, всегда таится умысел. Поэтому очевидным умыслом крокодила было схватить именно среднюю из трех женщин, что очевидно любому. Если бы у крокодила не было такого умысла, он схватил бы какую-то другую из женщин. Но откуда у крокодила такое намерение? Обычно крокодилы не едят людей. Это истина, такая же истина, что в Сахаре обычно не бывает дождей. Крокодилы – робкие и пугливые создания. В сравнении с огромным числом крокодилов число погубленных ими людей пренебрежимо мало. Значит, гибель в пасти крокодила неестественна и неожиданна. Это нужно каким-то образом объяснить: от кого крокодил получил приказ убить эту женщину? Ибо по своей воле он, как правило, так не поступает.

Первобытный человек во многом обосновывает свое мнение фактами окружающего мира и с полным правом удивляется и спрашивает о специфических причинах, когда происходит что-то неожиданное. В общем, он ведет себя точно так же, как мы. Правда, он заходит дальше нашего. У него есть одна или даже несколько теорий относительно произвольных сил, стоящих за случайностями. Мы говорим: это лишь случайность. Он же говорит о расчетливом произволе. Главный упор он делает на другие пятьдесят процентов происходящего в мире, то есть не на каузальные зависимости естественных наук, а на запутанные и непонятные пересечения цепей причинности, каковые принято именовать случайностями. Первобытный человек давно приспособился к природным закономерностям и потому боится могущества непредвиденной случайности, в коей усматривает произвол некоего деятеля, предусмотреть поступки которого невозможно. В этом он прав. Это вполне объяснимо и понятно, ибо все необычное вселяет в него страх. В местностях к югу от горы Элгон, где мне пришлось пробыть достаточно долго[91], во множестве водятся муравьеды. Это довольно пугливые ночные животные, уже по одной этой причине они редко попадаются человеку на глаза. Если же вдруг среди бела дня люди видят муравьеда, его появление сочтут совершенно противоестественным событием, столь же удивительным, как удивительно было бы обнаружить ручей, который вдруг начал течь в гору. Если бы внезапно обнаружилось, что вода может порой как бы показывать отрицательную силу тяжести, это стало бы открытием, вызывающим большие опасения. Мы знаем, сколь невообразимое количество воды нас окружает, а потому без труда можем вообразить страшную картину того, что произойдет, если вода вдруг поведет себя вопреки законам природы. Именно в таком положении находится первобытный человек. Он очень хорошо знаком с повадками муравьедов, но не знает, каково влияние того факта, что муравьед вдруг нарушает миропорядок. Первобытный человек настолько подвержен сущему, что нарушение миропорядка действует на него подобно непредвиденной и обладающей неведомой силой возможности. Он словно получает знамение, предвестие, как если бы засек комету или солнечное затмение. Такая противоестественность не имеет в глазах первобытного человека естественной причины, следовательно, он предполагает наличие незримой произвольной силы, которая заставила муравьеда показаться людям средь бела дня. Устрашающее проявление произвола, нарушающего миропорядок, требует защиты или умилостивления. Призывают жителей окрестных деревень – и муравьеда, не жалея сил, ловят и убивают. После этого старший дядя по материнской линии того человека, который первым увидел муравьеда, должен принести в жертву быка. Этот человек первым подходит к жертвенной яме и получает первый кусок мяса принесенного в жертву животного.

Мы испытаем немалое замешательство, если вода вдруг по неизвестной причине начнет течь в гору, но ничуть не смутимся, если днем увидим муравьеда, если в какой-то семье родится альбинос, или если случится солнечное затмение. Мы понимаем смысл этих событий и область их влияния – в отличие от первобытного человека. Все, что происходит обычно, является для него прочно спаянной цельностью, в которую он включен всем своим существом. Поэтому он в высшей степени консервативен и делает только то, что делалось всегда. Если же где-то происходит то, что ломает эту привычную цельность, то для него тем самым в привычном миропорядке возникает разрыв. Что будет далее, ведомо лишь богам. Тотчас все более или менее заметные события ставят во взаимосвязь с этим происшествием. Например, один миссионер установил перед своим домом флагшток, чтобы по воскресеньям поднимать британский флаг. Это невинное действие дорого ему обошлось, ибо спустя короткое время налетел опустошительный ураган, который местное население немедленно связало с установкой флагштока, и данного факта оказалось достаточно для начала восстания.

Надежность и безопасность мира для первобытного человека зиждется на регулярной повторяемости повседневных событий. Каждое исключение воспринимается им как опасный произвольный акт, требующий искупления, ибо это не просто единичное нарушение обычного течения жизни, но предзнаменование других неприятных событий. Нам это кажется полным абсурдом, но мы совершенно забываем, как вели себя в недавнем прошлом наши собственные прадедушки и прабабушки: где-то родился теленок с двумя головами и пятью ногами; в соседней деревне петух снес яйцо; какой-то старухе приснился вещий сон; в небе появилась комета; в городе случился страшный пожар, – по прошествии года началась война. Такое отношение к жизни, если верить истории, господствовало у нас с седой древности вплоть до восемнадцатого столетия. Бессмысленная для нас сегодняшних группировка событий является полностью осмысленной и убедительной для человека первобытного. Со своей точки зрения он безусловно прав. Его наблюдения точны и надежны. На основании древнейшего опыта он знает, что такая связь существует на самом деле. Современный человек обращает внимание только на смысл и причинность отдельно взятых событий, значит, видит во всем вокруг лишь бессмысленное нагромождение не связанных между собой случайных событий, а для первобытного человека это вполне логичный ряд предзнаменований и вызванных ими событий, фатальный, но совершенно последовательный образчик демонического произвола. Теленок с двумя головами и война – ипостаси одного и того же явления, причем теленок предвещает войну. Эта связь представляется первобытному человеку столь надежной и убедительной, поскольку для него случайная произвольность является намного более значимым фактором, нежели подчиненное закону и порядку течение мировых событий; именно поэтому с таким вниманием он следит за необычными явлениями, и закон группировки и выстраивания последовательности случайностей был открыт уже очень давно. Каждая клиника на собственном опыте знает этот «закон повторения». Один старый профессор психиатрии Вюрцбургского университета регулярно повторял, демонстрируя в клинике больного с каким-то редким заболеванием: «Господа! Это совершенно уникальный случай. Завтра мы получим еще один такой же». Я и сам часто наблюдал нечто подобное в ходе восьмилетней работы в психиатрической больнице. Однажды нам доставили пациента с редчайшим случаем помраченного сознания. Это был первый случай подобной патологии в моей практике. Через два дня в больницу поступил второй такой же больной, и с тех пор я больше не видел ни одного подобного случая. С одной стороны, «повторяемость случаев» есть своего рода врачебная шутка, но, с другой стороны, это основная модель первобытной науки. Один из современных ученых отчеканил: «Magic is the science of the jungle» («Магия – наука джунглей»)[92]. Известно, что астрология и другие обожествляющие природу дисциплины были основой науки в древности.

То, что происходит регулярно, очевидно каждому. К обычному привыкают и приспосабливаются. Наука и искусство окупаются лишь тогда, когда темный произвол нарушает привычную данность. Часто и многократно одному из самых умных и хитрых мужчин племени, знахарю, поручали разбираться в метеорологии. Он должен был с помощью своих познаний объяснить неслыханное и победить его своим искусством. Этот человек является ученым, специалистом, экспертом по случайностям, а также хранителем научных традиций племени. Окруженный уважением и страхом, он наслаждается своим авторитетом, но авторитет этот мог быть еще больше, не будь племя втайне убеждено в том, что колдун соседнего племени сильнее местного. Лучшая медицина не здесь, она где-то далеко, и чем она дальше, тем она лучше. Невзирая на чрезвычайный трепет и благоговение, с каким племя, где мне пришлось некоторое время жить, относилось к своему старому целителю, соплеменники обращались к нему только в случаях легких болезней скота и людей, а во всех более серьезных случаях взывали к чужому м’банге (колдуну), которого за высокую плату приглашали из Уганды, – partout comme chez nous (здесь: «приходите в наш дом»).

Случайности происходят преимущественно в виде меньших или больших последовательностей, они группируются. Старинное правило прогноза погоды гласит, что если на протяжении многих дней шел дождь, то он будет идти и завтра. Согласно поговоркам, «беда не приходит одна», а «то, что случилось дважды, произойдет и трижды». Эти поговорки суть древняя первобытная наука: в народе в них до сих пор верят и таких предсказаний опасаются, а образованный человек над ними смеется – в предположении, что для него ничего особенного не происходит. Здесь я, кстати, хочу рассказать одну неприятную историю. Некая знакомая дама проснулась в семь часов утра от странного дребезжания на ночном столике. После недолгих поисков она обнаружила причину: от стакана с водой откололся верхний край – приблизительно на один сантиметр. Ей это показалось странным. Она вызвала прислугу и попросила принести другой стакан. Через пять минут дребезжание повторилось, и у нового стакана тоже отломился краешек. Встревоженная дама потребовала принести третий стакан. Прошло двадцать минут, опять что-то задребезжало, и стакан снова пострадал. Три случайности подряд – это было слишком для образованного человека. Дама забыла о всякой вере в естественные причины и вспомнила о своем коллективном представлении, то есть верх взяло убеждение во вмешательстве некоей произвольной силы. Так случается со многими не слишком последовательными современными людьми, когда они сталкиваются с событиями, каковым не могут приписать естественную причину. Поэтому такие события обычно отрицают. Они неприятны, поскольку – здесь проявляется наша живучая первобытность – разрывают наши представления об устройстве мира. Если подобное возможно, что тогда прикажете считать невозможным?

Со своей верой в произвольную силу первобытный человек не подвисает в воздухе, как полагали раньше, но опирается на опыт. Групповое появление случайностей оправдывает и подтверждает этот опыт, который мы называем суеверием, ибо на самом деле имеется высокая вероятность того, что необычные события совпадут по времени и месту. Не будем забывать, что наш опыт здесь не поможет. Мы мало наблюдаем сами, ибо у нас другая установка. Например, нам никогда не придет в голову считать логически связанной следующую последовательность событий: утром в комнату некоего человека залетает птица, через час этот человек становится свидетелем уличного происшествия, днем умирает его близкий родственник, вечером кухарка роняет тарелку с супом, а ночью, возвращаясь домой, этот человек обнаруживает, что потерял ключи от дома. Дикарь же выведет из этой цепочки событий важные следствия. Каждое следующее звено цепочки подтверждает его ожидания, и в этом он прав, намного более прав, чем мы способны признать. Его страшные предчувствия полностью оправданы и целесообразны. Выдался зловещий день, в который нельзя ничего предпринимать. В нашем мире подобное мнение сочли бы недопустимым и предосудительным суеверием, но в мире первобытных людей такое поведение посчитают проявлением высшей мудрости, ибо там человек предоставлен воле случая в намного большей степени, чем в нашем защищенном и урегулированном бытии. Нельзя рисковать случайностями, когда живешь в дикой природе. Там это чувствуют и европейцы.

Если индеец пуэбло ощущает себя не в ладу с самим собой, то он не пойдет в собрание мужчин. Если древний римлянин, выходя из дома, спотыкался о порог, то он отказывался от задуманного дела и оставался дома. Нам это представляется полной бессмыслицей, но среди первобытных людей такие знаки, по меньшей мере, напоминали о необходимости соблюдать осторожность. Если, например, мне не по себе, то движения мои могут стать неловкими, внимание легко отвлекается, я становлюсь немного рассеянным, натыкаюсь на мебель, спотыкаюсь, роняю вещи и что-то забываю. В цивилизованном мире это сущие пустяки, но в диком девственном лесу такое состояние может быть сопряжено с величайшими опасностями! Споткнуться там – это значит, к примеру, упасть с мокрого от дождя бревна, перекинутого на высоте пяти метров над речкой, кишащей крокодилами. Я потерял компас в высокой траве. Я забыл зарядить ружье и оказался в джунглях на тропе, по которой ходят на водопой носороги. Я был занят своими невеселыми мыслями и наступил на ядовитую змею. Вечером я забыл заранее надеть противомоскитные сапоги, а через одиннадцать дней умру от тропической малярии. Можно еще зазеваться и открыть рот, купаясь в реке, и заболеть смертельной дизентерией. Конечно, случайности такого рода имеют в наших глазах вполне отчетливые естественные причины, например, несколько рассеянное психологическое состояние, но для первобытного человека это объективно обусловленные знамения – или колдовство.

Но все может протекать и по-другому. В местности Китоши, к югу от горы Элгон, я однажды отправился на прогулку в девственный лес Кабрас. Там, в густой траве, я едва не наступил на змею, лишь в самый последний миг сумел через нее перепрыгнуть. После полудня мой друг вернулся с охоты на куропаток бледный, как смерть, его била дрожь: в лесу на него напала семифутовая мамба, которая вынырнула из-за термитника и едва не укусила (а укус этой змеи смертелен). По счастью, он смог с расстояния нескольких шагов ранить ее из ружья. В девять часов вечера на наш лагерь напала стая голодных гиен, которые за день до этого обнаружили спящего человека и растерзали беднягу. Несмотря на костер, они проникли в домик нашего повара, который с криком спасался от зверей, перескочив через забор. После этого, на протяжении всего нашего путешествия, не происходило ничего необычного. Но для моих негров этот день дал повод к множеству выводов. Для нас это было просто нагромождение случайностей, а для них – естественное исполнение предзнаменования, которое имело место в первый день после выхода в джунгли. На нашем «Форде» мы упали с моста в ручей. Мои бои выглядели так, словно хотели сказать: «Хорошенькое начало!» К тому же хлынул тропический ливень, и мы промокли до нитки, а я заболел лихорадкой, растянувшейся на много дней. Вечером того дня мы, белые, посмотрели друг на друга, и я, не удержавшись, сказал своему спутнику-охотнику: «Кажется, все началось гораздо раньше. Помнишь сон, о котором ты рассказывал мне еще в Цюрихе, перед нашим отъездом?» Тогда ему действительно приснился в высшей степени удивительный сон: будто в Африке, на охоте, на него напала огромная мамба. Он проснулся с криком ужаса. Тот сон произвел на него сильное впечатление, и он признался мне, что, по его мнению, это сулило гибель кому-то из нас. Он имел в виду, конечно, мою смерть, ибо хороший товарищ всегда думает прежде о своем ближнем. Но именно он потом заболел малярией, которая едва не свела его в могилу.

Этот разговор, о котором я упомянул, состоялся там, где нет змей и малярийных комаров, ничуть нас не взволновал и не насторожил. Но подумайте о бархатистой синеве тропической ночи, гигантских, нависающих над головой черных деревьях девственного тропического леса, таинственных криках, доносящихся откуда-то издалека, о положенных рядом заряженных ружьях, москитных сетках, кипяченой воде из болот; вспомните, кроме того, убежденность, которую старый опытный африканец выразил следующими словами: «You know, this isn’t man’s – it’s God’s country» («Это ведь не страна людей, а страна Бога»). Там царь не человек, а природа, животные, растения и микробы. Именно это определяет настроение, и вполне осознаешь, откуда берутся те связи, над которыми ты раньше смеялся. Это мир ничем не ограниченных произвольных сил, с которыми первобытному человеку ежедневно приходится иметь дело. Необычное для него – не шутка. Он делает из необычного свои выводы – «это нехорошее место», «день сегодня неблагоприятный»; кто знает, скольких опасностей он сможет избежать благодаря таким предостережениям!

Magic is the science of the jungle. Знамения становятся причиной немедленного отказа от производимых до того действий, отмены запланированных предприятий, изменения психологической установки. Это совершенно целесообразные шаги ввиду группировки случайностей и ввиду полного незнания первобытными людьми психологической причинности. Мы научились, благодаря одностороннему предпочтению так называемых естественных причин, отделять субъективно-психическое от объективно-естественного. Первобытный человек, напротив, полагает свое психическое вовне, в окружающих предметах. Его не удивляет, что предмет обладает маной, колдовской силой, и отсюда проистекают все невидимые влияния, которые нам представляются следствиями внушения и воображения; для него это воздействие извне. Его ландшафт не является ни географическим, ни геологическим, ни политическим. Он содержит мифологию, религию, все мысли и чувства в той степени, в какой остается непознаваемым. Страх дикаря локализован в известном месте, которое представляется ему «нехорошим». В том лесу обитают духи умерших. В той пещере живет бес, который душит всякого, кто туда войдет. В той горе обитает змея, в том холме могила легендарного царя; искупавшись вон в том источнике, на той скале или под тем деревом, всякая женщина беременеет; в том броде подстерегают демоны в облике змей, а у того большого дерева есть голос, которым оно зовет известных ему людей. У первобытного человека нет психологии. Его психика объективна и развертывается вовне. Собственно, его сновидения являются реальностью, если он вообще обращает на них внимание. Мои спутники у горы Элгон, например, вполне серьезно утверждали, что не видят никаких снов, что сны приходят только колдуну. Когда я спросил об этом колдуна, тот ответил, что перестал видеть сны с тех пор, как в их страну пришли англичане. Да, его отец видел великие сны, он знал, на какие пастбища надо отгонять скот, где пасти коров с телятами, когда начнется война или чума. Теперь все знает окружной комиссар, а они, местные, не знают ничего. Он смирился с этим, как известный папуас, который верит в то, что бо́льшая часть крокодилов перешла на работу в английскую администрацию. Дело в том, что однажды местный заключенный бежал из-под охраны и при попытке перейти вброд реку был сильно покалечен крокодилом. Из этого папуасы заключили, что на него напал, должно быть, полицейский крокодил. Теперь Бог говорит в сновидениях именно с англичанами, но не с колдуном, поскольку вся власть – у англичан. Функция сновидца, следовательно, сместилась. Души от случая к случаю ускользают, и знахарь-колдун ловит их в клетки, как птиц. Или помогает, когда в местных вселяются чужие души и вызывают болезни.

Эта проекция психического естественным образом порождает отношения между людьми, животными и предметами, что кажется нам абсолютно непостижимым. Белый охотник убивает крокодила. Сразу же после этого из близлежащей деревни прибегают люди и в сильнейшем возбуждении требуют возмещения ущерба. Дескать, этот крокодил был одной деревенской старухой, которая умерла в тот миг, когда прозвучал выстрел. Ее бушменская душа, очевидно, обитала в этом крокодиле. Другой человек застрелил леопарда, который угрожал его скоту. В то же время в соседней деревне умерла женщина. Она была тождественна этому леопарду.

Леви-Брюль придумал для таких странных отношений термин participation mystique (мистическая сопричастность). Мне кажется, что слово «мистическое» он выбрал не вполне удачно, ибо для первобытного сознания тут нет ничего мистического: эти явления вполне естественные. Нам они кажутся чем-то особенным только потому, что нам подобное психическое расщепление, видимо, сложно, представить. Но на самом деле оно встречается и у нас, но в не столь наивной, а в более цивилизованной форме. Например, практически само собой разумеется, что мы приписываем другим людям наши собственные психологические особенности, воображая, что другим нравится или дорого то, что нравится и дорого нам; что дурное для нас должно быть дурным и для них. Наше судопроизводство, скажем, лишь в Новейшее время набралось смелости и признало психологическую ограниченность приговоров и судебных решений. Равенство перед законом является очень ценным достижением. Все плохое и низменное, чего человек не желает видеть в себе, он приписывает, разумеется, другим, которых надо критиковать и которым надлежит противостоять, хотя в действительности мы имеем дело с переселением низменной души из одного человека в другого. Мир до сих пор полон «злых гениев» и козлов отпущения, как раньше он кишел ведьмами и оборотнями.

Психологическая проекция или, по Леви-Брюлю, «мистическая сопричастность» (заслуга Леви-Брюля в том, что он выделил этот признак как выдающееся свойство первобытного человека) видится вполне обыденным психическим явлением, которое мы называем по-другому и которое, как правило, не хотим признавать. Все, что не осознаем в себе, мы обнаруживаем у ближнего и ведем себя по отношению к нему соответствующим образом. На ближнем не испытывают действие ядов, не сжигают на костре, не ломают кости, но ему с полной убежденностью приписывают моральную ущербность. То, чему противостоят в ближнем, является между тем собственной неполноценностью.

Вследствие отсутствия дифференциации сознания и обусловленного этим фактом полного отсутствия самокритики, первобытный человек проецирует больше, чем мы. Поскольку это проецирование кажется ему совершенно объективным, постольку он характеризует свои проекции довольно образно. Шутки ради можно вообразить кого угодно на месте женщины-леопарда – с тем же успехом, что и на месте гуся, коровы, курицы, змеи, быка, осла, верблюда и т. д. (каждый подберет эпитеты по собственному разумению). Только моральные терзания с их ядом целиком чужды бушменской душе, для этого архаический человек слишком натуралистичен, находится под слишком сильным воздействием сущего, которое побуждает его к суждениям намного слабее, чем нас. Индейцы пуэбло деловито объясняли мне, что я принадлежу тотему медведя, то есть являюсь медведем, потому что спускаюсь с горы за проводником не как свободный человек, на двух ногах, а как медведь, на четырех. Если бы в Европе кто-нибудь объявил меня пещерным медведем, это случилось бы, наверное, в каком-то ином контексте. Мотив первобытной души, столь странный для нас у дикарей, сделался фигурой речи, как и многое другое. Если мы переведем метафоры в конкретику, то получим первобытное мировоззрение. Возьмем для примера выражение «оказывать врачебную помощь». На языке первобытных людей оно прозвучит как «наложение рук», то есть будет полностью соответствовать действиям шаманов и знахарей.

Затруднение понимания бушменской души заключается в том, что нас озадачивает и сбивает с толка конкретное представление о полном расщеплении души и вселении ее части в дикое животное. Если мы называем кого-то верблюдом, то при этом ни в коем случае не имеем виду, что данный человек во всех отношениях является млекопитающим из семейства верблюдовых, а подразумеваем образное соотнесение с повадками верблюда. Тем самым мы расщепляем личность, или душу, человека, о котором идет речь, и персонифицируем одну из ее частей как верблюда. То же самое происходит и в случае женщины-леопарда – она человек, только второй частью души владеет леопард. Поскольку для первобытного человека все неосознаваемое конкретно, он говорит о леопарде, душе леопарда, а при более глубоком понимании расщепления посчитает, что душа леопарда в виде настоящего зверя живет в буше.

Действующее за счет проекции обозначение тождества порождает мир, в котором человек обитает не только физически, но и душевно; в некоторой степени он растворяется вместе с этим миром. Человек не является властелином мира, он – его часть. То есть первобытному человеку далеко до современного партикуляризма. Этот человек не мечтает стать венцом творения. В зоологической классификации первобытных племен венчает ее не Homo sapiens; высшим существом является слон, затем идет лев, потом гигантский удав или крокодил, за ними человек, а дальше располагаются низшие животные. Человек включен в природу. Он не думает, что может повелевать природой, поэтому самые смелые его устремления обусловлены желанием защититься от опасных случайностей. Цивилизованный человек, напротив, пытается подчинить себе природу, поэтому его главное стремление состоит в том, чтобы познать причины, которые дадут ему ключ в тайную мастерскую природы. Ему в высшей степени противна мысль о произвольности и возможности существования произвола, ибо он с полным правом усматривает в том доказательство тщетности любых попыток взять верх над природой.

Подытоживая, я бы хотел сказать вот что: принципиальной особенностью архаического человека является его установка на случайную произвольность, этот фактор для него куда важнее, нежели естественные причины. Имеет место произвольность случайности, проявляющаяся, с одной стороны, в фактическом группировании событий, а с другой стороны, в проекции бессознательной психики, в так называемой мистической сопричастности. Для архаического человека, разумеется, этой разницы не существует, ибо психическое у него проецируется настолько полно, что он не отличает его от объективного физического события. Для него случайности являются вмешательством одушевленных сил, то есть намеренными произвольными актами. Он не чувствует, будто нечто чрезвычайное потрясает его только по той причине, что он сам придает ему силу своим удивлением или страхом. Здесь мы, конечно, ступаем на весьма опасную почву. Красива какая-то вещь потому, что я наделяю ее красотой? Или объективная красота вещи заставляет меня считать ее красивой? Известно, что величайшие умы пытались решать эту задачу: священное ли солнце освещает мир или мы видим тот освещенным благодаря устройству наших глаз? Архаический человек верит в солнце, а цивилизованный – в глаза, если он не страдает поэтической болезнью или если вообще об этом задумывается. Современный человек должен лишить природу души, чтобы властвовать над нею; иными словами, он устраняет все архаические проекции, по крайней мере, там, где хочет быть объективным.

В архаическом мире все имеет душу: перед нами душа человека, или, лучше сказать, душа человечества, коллективное бессознательное; ибо индивидуум еще лишен души. Не будем забывать, что христианское таинство крещения стало вехой, знаменующей величайший переход в душевном развитии человечества. Крещение дает человеку истинную душу; это не единичный магический ритуал окунания в воду, это вырывание человека из архаического единства с миром, превращение в существо, осмысляющее мир. Тот факт, что человек достиг высот этой идеи, является в глубочайшем смысле крещением и рождением духовного, а не природного человека.

В психологии бессознательного имеется фундаментальное положение о том, что каждая относительно самостоятельная часть души носит личностный характер, то есть она тотчас олицетворяется, едва получая возможность самостоятельного внешнего проявления. Самые великолепные примеры можно найти в галлюцинациях душевнобольных и в коммуникации медиумов. Там, где проецируется самостоятельная часть души, возникает невидимая личность. В спиритизме, как и в первобытных обществах, возникают духи. Если существенная часть души проецируется на какого-то человека, он получает ману, обретает необычную влиятельность, признается колдуном, ведьмой, оборотнем и т. д. Наиболее отчетливо иллюстрирует сказанное первобытная идея о том, что колдун ловит в клетки бродящие по ночам части душ, как птиц. Эти проекции несут колдуну ману, заставляют зверей, деревья и камни говорить и совершать насилие, поскольку они тоже – частички душ, находящиеся в безусловном подчинении у этого человека. По этой причине душевнобольной неминуемо подпадает под влияние своих внутренних голосов, ибо эти проекции являются его собственной душевной деятельностью, осознающим субъектом которой он выступает в той же степени, что и слушающим, видящим и повинующимся.

С точки зрения психологии первобытная теория о том, что произвольная власть случайности есть результат деятельности духов и колдунов, вполне естественна и неизбежна. Но не будем обманываться в этом отношении! Если мы представим умному первобытному человеку наше совершенно научное объяснение какого-либо феномена, он тут же обвинит нас в смехотворном суеверии и в ужасном отсутствии логики, ибо он убежден, что солнце, а не глаза, освещает мир. Однажды мой друг Горное Озеро, вождь племени пуэбло[93], дал мне достойную отповедь, когда я угостил его августинским аргументом о dominus noster (Господе нашем): «Non est hic sol dominus noster, sed qui illum fecit» («Не солнце наш господин, а тот, кто его сотворил»). Он возмутился. «Тот, кто ходит там, – заявил он, указывая на солнце, – и есть наш отец. От него исходит весь свет, вся жизнь; нет ничего такого, что не было бы его творением». Он сильно разволновался и воскликнул: «Даже человек, одиноко странствующий в горах, не сможет без солнца добыть огонь!» Лучше, чем такими словами, трудно охарактеризовать архаический взгляд на мир. Вся власть находится вовне, только благодаря ей возможно все сущее. Нетрудно увидеть, что религиозное мышление и в наше безбожное время поддерживает и содержит архаическую духовность. Так думают и мыслят до сих пор миллионы людей.

Когда мы выше обсуждали основополагающую первобытную установку на произвольность случая, я высказал мнение, что подобное умонастроение надо признать целесообразным и полезным. Давайте – по крайней мере, на мгновение – отважимся выдвинуть гипотезу о том, что первобытная теория о произвольной власти случая имеет не только психологическое, но и вещественное обоснование. Я не собираюсь ломать двери и крушить мебель, убеждая слушателей в истинности и материальности колдовства. Я просто хочу вместе со слушателями подумать, к каким выводам можно прийти, если вместе с первобытными людьми принять, что весь свет исходит от солнца, что вещи красивы сами по себе и что часть человеческой души может быть леопардом, – то есть признать верной первобытную теорию маны. Согласно этой теории, красота движет нами, а не мы сами ее создаем. Дьявол – кто-то другой, не мы проецируем на него наше зло, превращая другого тем самым в дьявола. Существуют внушающие почтение люди, так называемые личности, наделенные маной; они таковы сами по себе и своим существованием никоим образом не обязаны силе нашего воображения. Теория маны утверждает, что должна существовать всеобщая, всепроникающая сила, объективно проявляющая свое действие. Она может быть (существовать) лишь благодаря своей энергии. Все сущее является силовым полем. Первобытная идея маны тем самым выражает психическую энергетику.

Пока мы без особых затруднений следовали за первобытным мышлением. Если же этот взгляд, сам по себе вполне последовательный, развить дальше, то психические проекции, о которых мы говорили, превратятся в свою противоположность: не мое воображение или эмоция делают из знахаря чародея, он в самом деле является чародеем и проецирует свое магическое воздействие на меня; это не я порождаю галлюцинации духов, а они сами являются мне по собственному побуждению. Когда мы сталкиваемся с такими утверждениями, логическими производными теории маны, то вынуждены оглядываться по сторонам в поисках наших чудесных теорий о психологических проекциях. В реальности тут подразумевается следующий вопрос: возникает ли психическая функция, душа, дух или бессознательное, во мне, или психика в начале формирования сознания существует вовне в форме целесообразных и произвольных сил, а далее постепенно врастает в человека по мере его душевного развития? Были ли так называемые отщепленные части души на самом деле частями целостной индивидуальной души – или, скорее, это существующие в себе психические единицы (в первобытном определении – духи, души предков и тому подобным), которые в ходе развития внедрялись в человека, составляя в нем тот мир, который мы теперь обозначаем как психику?

Этот ход рассуждения выглядит, разумеется, сомнительным парадоксом. Но если принять во внимание его основания, он покажется достаточно здравым. Это подход не просто религиозный, но отчасти педагогический, поскольку мы можем посеять в человеке нечто психическое, чего в нем до этого не было. Существуют внушение и влияние, а наисовременнейший бихевиоризм[94] в этом отношении питает весьма экстравагантные надежды. Идея комплексного совокупного развития психики оказывает влияние на первобытные воззрения в различных формах, например, в виде широко распространенной веры в одержимость, инкарнацию предков, переселение душ; да и мы, поднимая бокал «за здравие», произносим фразу, имеющую смысл: «Будем надеяться, что новая душа тебе не повредит». О комплексном совокупном развитии напоминает и то наше ощущение, когда мы чувствуем, что в процессе собственного развития достигаем единства и цельности личности, избавляясь от множества противоречивых ипостасей. Наше тело состоит из множества менделевских единиц[95]; нельзя исключать, что психика разделяет с телом эту участь.

Материалистические воззрения нашего времени лелеют сходное убеждение и выказывают сходное с архаическими устремление, то есть приводят к тем же окончательным выводам, к признанию, что индивидуум выступает в первом случае результатом слияния естественных причин, а во втором – возникает из произвольных случайностей. В обоих случаях человеческая индивидуальность признается несущественным и случайным плодом воздействия субстанций окружающей среды. Это воззрение вполне укладывается в архаическую картину мира, где обычный отдельный человек нисколько не значим: он заменяем и преходящ. Материализм на обходном пути строжайшей причинности вернулся к первобытному восприятию. Однако материалист радикальнее, так как взгляд его более систематический, нежели взгляд первобытного человека. Последний обладает преимуществом непоследовательности: он исключает личностей, наделенных маной. В ходе исторического развития те достигли положения божественных фигур, героев и богоподобных царей, которые питаются неиссякаемой пищей богов и обрели бессмертие. Да, идея бессмертия индивидуума, его непреходящей ценности, обнаруживается уже на ранних этапах архаики, прежде всего в вере в духов; затем в мифах о временах, когда не существовало смерти, что явилась в мир в результате какого-то глупого недоразумения или чьей-то небрежности.

Первобытный человек не осознает этой противоречивости своего мировоззрения. Мои негры уверяли меня в том, что не знают, что с ними произойдет после смерти. Они умрут, перестанут дышать, их отнесут в буш, где трупы сожрут гиены. Так они думают днем; ночами же мир наполняется духами умерших, которые наводят порчу и болезни на людей и скот, нападают на ночных путников и душат их, и т. д. Европеец мог бы просто разорваться от подобных противоречий, присущих первобытному мышлению. Есть университеты, в которых мысль о божественном вмешательстве объявляется непререкаемой истиной, а при них существуют богословские факультеты. Ученый-материалист, который посчитал бы недостойным для себя приписывать даже мельчайшее изменение какого-либо вида животного акту божественной воли, может придерживаться установленной христианской религии, которая каждое воскресенье доказывает свое влияние. Тогда к чему нам возмущаться первобытной непоследовательностью?

Из первобытного мышления человечества попросту невозможно вывести какую-то философскую систему – лишь прозрачные антиномии, которые, однако, образуют неисчерпаемую основу всей духовной проблематики. Являются ли коллективные представления архаического человека глубокими или только кажутся таковыми? Существовал ли смысл с самого начала или он был сотворен человеком позднее? Я не могу ответить на эти сложнейшие вопросы, но хотел бы – в заключение – рассказать еще об одном наблюдении, которое сделал у горы Элгон. Я расспрашивал всех подряд о каких-нибудь следах религиозных идей и церемоний, но на протяжении многих недель не обнаружил ровным счетом ничего. Мне позволяли ходить куда угодно и охотно отвечали на мои вопросы. Я мог общаться без неуклюжей помощи туземного переводчика, ибо многие старики говорили на суахили. Сначала люди стеснялись и были весьма сдержанными и скрытными, но, когда лед удалось сломать, принимали меня вполне дружелюбно. Они ничего не знали о религиозных обычаях. Я не унимался, и однажды, в конце очередной бесплодной беседы, один старик вдруг воскликнул: «Утром, когда встает солнце, мы выходим из хижин, плюем на ладони и подставляем их солнцу». Я упросил показать мне церемонию и точно ее описать. Местные плюют или изо всех сил дуют на приставленные ко рту ладони, а затем поворачивают их к солнцу. Я спросил, что это значит, зачем они это делают, зачем дуют или плюют на ладони. Но все было напрасно: ответ был один – так делали всегда. Получить какое-либо вразумительное объяснение было решительно невозможно, и мне стало совершенно ясно, что туземцы и вправду знали, что они это делают, но не понимали, что именно делают. Они не видели никакого смысла в этом действе. Таким же образом приветствуют они и новую луну.

Давайте вообразим, что я – полный чужак и приезжаю в этот город, чтобы исследовать местные обычаи. Сначала я поселяюсь вблизи от нескольких вилл на Цюрихберге, с жителями которых регулярно сталкиваюсь. Теперь я спрашиваю господ Мюллера и Мейера: «Расскажите мне, пожалуйста, что-нибудь о ваших религиозных обычаях». Оба господина немало озадачены. Они не ходят в церковь, ни о чем не знают и отрицают, что соблюдают какие бы то ни было обычаи. На дворе весна, скоро наступит Пасха. Однажды утром я застаю господина Мюллера за странным занятием: он с деловым видом ходит по саду, втыкая в землю раскрашенные яйца и странные фигурки зайчиков. То есть я застукал его на месте преступления. «Почему вы не рассказали мне об этой чрезвычайно интересной церемонии?» – спрашиваю я. Он отвечает: «Какой еще церемонии? Это не церемония. Просто так всегда делают на Пасху». – «Но что тогда означают яйца, фигурки и ваши действия?» Господин Мюллер явно озадачен и растерян. Он сам этого не знает, в такой же мере, в какой не знает, что означает рождественская елка, но он ставит и украшает ее точно так же, как первобытные люди плюют на ладони. Может быть, предки первобытных людей лучше понимали происходящее? Это весьма маловероятно. Архаический человек делает так, как заведено, и только цивилизованный человек знает, что именно он делает. Что же, в таком случае, означает упомянутая мной церемония туземцев? Очевидно, что это жертвоприношение восходящему солнцу, которое только в этот миг становится «мунгу», исполняется маны, божественности. Слюна – субстанция, которая по воззрениям первобытного человека обладает целительной, колдовской и жизненной силой. Дыхание, или зохо (по-арабски «рух», на иврите «руах», по-гречески «пневма») – это ветер и дух. Действо как бы говорит: я предлагаю своему богу мою живую душу. Это немая молитва, молитва действия, и звучать она могла бы так: «Боже, в руки твои предаю дух мой».

Случайно ли все описанное или мысль о нем была продумана и осознана еще до появления человека? Этим вопросом, на который у меня нет ответа, и хотелось бы закончить мой доклад.

Стадии жизни[96]



Поделиться книгой:

На главную
Назад