Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Низверженный ангел - Пер Энквист на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Потом снова заснул. Позднее перечитал, что написал в дневнике за многие часы работы. Обнаружил только одно слово: "гастроскопия".

Сразу сообразил, что это значит. Рутинное обследование стенок желудка, мне его делали однажды в Академической больнице Уппсалы. Своего рода обследование с помощью миниатюрной телекамеры. Я мог наблюдать за всем в отводную оптику.

Сперва мне сделали анестезию горла, я лежал на боку, шланг с отводной оптикой был прикреплен к левому глазу; и вот крошечную, в виде шарика, телекамеру ввели через гортань в желудок. Она была, наверное, полтора сантиметра в диаметре, но прошла легко, совсем легко, и я все видел в прямой съемке, в цвете, все-все.

Видел все с внезапным, растущим, сухим, легким, странно экзальтированным возбуждением.

Сначала камера скользила по громадной, чуть ли не бездонной шахте, колодцу с почти белыми, слегка кольцеобразными стенками; но в колодце имелось дно своеобразный рыбий рот с мягкими, похожими на лепестки губами, которые медленно раздвинулись, и глаз опустился в рыбий рот, раскрывшийся прямо-таки зазывно: беззубый рот просто раскрылся, словно лаская глаз, - губы и лепестки проплывали мимо, ласково терлись о стенки глаза.

И вот вдруг мы оказались в пещере.

Это была гигантская пещера, громадная подземная пещера под бело-голубым мерцающим куполом, кое-где мягко отливавшим розовыми оттенками; он вздымался огромной аркой над озером, покрывавшим пол пещеры: это было скорее море, желтое пузырившееся склизкое море, живое море, которое шевелилось и преображалось, море Солярис, море, которое, как казалось, говорило, хотя и молча, другими способами, не поддававшимися моему разумению и толкованию. Потом глаз снова начал двигаться, очень медленно, вплотную приблизившись к поверхности этого живого моря, которое пыталось сообщить мне что-то, чего я не понимал, но хотел понять, хотел. А глаз просто продолжал двигаться, близко-близко от поверхности моря, и осторожно опустился в дальний конец пещеры, где можно было разглядеть очертания входа, рот, шевелившийся, как и все остальное шевелившееся, пульсировавшее и говорившее. И тут внезапно, впервые, с силой, которая чуть не убила меня, я осознал, что нахожусь внутри самого себя.

Именно тогда, в тот самый миг, я увидел самого себя. Пусть и не в обычном облике, не в том, к которому я привык и который, возможно, был истинным, но, быть может, только потому, что я к нему привык, - нет, не в обычном. Я увидел. Это был не только человек, анатомия, - это был я сам.

Это был я. Так я выгляжу. То, что двигалось, пульсировало, разбухало, опадало, говорило беззвучно шевелившимися губами, - я сам. Я был наивным, все принимал за чистую монету. Теперь впервые я увидел самого себя, конечно, лишь часть себя, но так, как мне следовало бы увидеть и все другое тоже, другое, что было мной.

Впервые. Никакой математики.

Я лежал в состоянии полного паралича и мало что помню из дальнейшего. Глаз скользнул в нижний рот, прошел сквозь красные покачивающиеся растения, ласково тершиеся о стенки глаза; потом мы снова стали подниматься, выбрались из гигантской пещеры и шахты цвета слоновой кости. Думаю, мне делали анализы. Наверное, так и было. Но поскольку я не совершал путешествия к центру Земли сквозь Хеклу, а увидел всего лишь частичку самого себя, то точно не знаю.

На этом все закончилось. Я долго лежал на столе для обследования, уставившись в потолок, надо мной склонилась медсестра и спросила, хорошо ли я себя чувствую. И я кивнул. Да. Почему бы мне не чувствовать себя хорошо.

Несколько минут за мной наблюдал я сам. Почти увидел себя так, как все время видели меня другие, не говоря мне об этом. Это вселяло страх. Я увидел физическое, но все же не только. Мне хотелось пробудиться от паралича, но я был не в состоянии пошевелиться. Я лежал один в комнате и думал: значит, это был я. Частичка самого сокровенного, но только физического, но не до самого дна. Если это был я, значит, существует и что-то другое, возможно, континенты чего-то другого: еще один рот, который мог бы раскрыться и впустить в себя глаз, и еще один, и еще.

Все возможно. То, что видел, только начало. И я почувствовал, как колотится сердце.

Теперь я редко сплю после четырех утра. А зачем?

Когда я бодрствую и, сидя у окна, смотрю, как рассвет растекается над озером, то записываю слова. Короткие слова-коды, они постепенно составят тайный язык для той действительности, которую я так хорошо знаю и которую раньше никогда не понимал.

Этим утром слово "пловец".

Я мгновенно соображаю, что это. Это однажды виденный мной фильм, очень плохой, по-моему, с Бертом Ланкастером. Я опоздал минут на пять и не уловил сюжета начальных сцен, но речь, кажется, шла о человеке из Калифорнии, который внезапно оказывается в нескольких километрах от дома. Между ним и его домом тянется ряд вилл, все с бассейнами. И тогда он решает плыть домой, от бассейна к бассейну, через все эти десятки бассейнов, принадлежащих его соседям и друзьям.

У каждого бассейна он встречает друга, или подругу, или бывшую любовницу. Со всеми друзьями он беседует. Однако по ходу действия фильма тон его друзей становится все враждебнее, все злобнее; это происходит незаметно, но происходит. Внезапно, - похоже, слово "внезапно" постоянно возникает у меня в памяти, как будто оно и есть грозный ключ к происходящему, - внезапно выражения лиц всех друзей героя делаются глубоко враждебными. Можно спросить, а любили ли эти друзья его когда-нибудь. Или - можно спросить, видел ли он когда-нибудь самого себя.

Помню, это был очень плохой фильм, запомнившийся мне, в отличие от других плохих картин. И вселявший ужас. Конец в памяти не отложился. Ужас был связан с риском быть внезапно увиденным, а может, и наоборот.

Идентичны ли эти две точки зрения? Страх быть увиденным и страх не быть увиденным?

Я лежал на столе, уставившись в потолок, а сердце все колотилось и колотилось.

По-моему, однажды я уже видел самого себя. Какой-то краткий миг, мне было тогда шестнадцать.

Отца я совсем не помню, потому что он умер, когда мне было полгода. Это случилось в марте; потом маму высадили у строгальни, и она побрела, утопая в снегу, к опушке леса, где стоял дом, был поздний вечер, дом погружен во мрак, а соседка, взявшая меня к себе, пока отец умирал, жила в километре оттуда. За месяц до этого кто-то из деревенских напророчествовал, что умрут трое мужчин, и трое мужчин умерло: этому человеку приснилось, что свалилось три сосны, и, проснувшись, он понял. Это был знак. В тех краях все было полно тайных знаков, и они вполне поддавались толкованию, но любопытно все же, что еще могло каждую ночь сниться этим норрландским лесорубам, как не падающие деревья: ведь деревья падали все время. У нас был сосед, на которого свалилась сосна, и он пролежал, придавленный ею, в глубоком снегу двадцать часов, а когда его нашли, он уже замерз до смерти. Правая рука у него была свободна, и на снегу он пальцем оставил свое последнее послание: милая Мария я, а дальше не дотянулся. Деревья падали постоянно, но не все имели смысл; в деревне научились различать сны.

Шофер, это был Марклин, остановился у строгальни и, обернувшись к пассажирам, спросил, не может ли кто ее проводить, но она не захотела.

Когда мне исполнилось шестнадцать, я впервые увидел посмертную карточку отца. Она лежала среди других фотографий, их я уже видел. Какие-то мне нравились, какие-то были непонятными. На одной карточке отец сидел на лужайке, перед ним стоял поднос с кофе, он в выходном шевиотовом костюме и белой рубашке, а в глазах - странно-легкомысленный блеск, который совсем не соответствовал тому, как я себе это представлял, что-то тут было не так, я про себя давно решил, что его сокровенное будет и моим сокровенным, и на фотографии что-то не сходилось. Когда он вечерами возвращался из леса домой, то садился писать стихи в блокноте; после его смерти блокнот сожгли, потому как стихи считались грехом. Пока все сходилось.

И вот вдруг, когда мне было шестнадцать, я увидел посмертную карточку.

В тех краях существовал обычай фотографировать лежавших в гробу покойников. Иногда фотографии вставляли в рамку и водружали на комод - своего рода горизонтальные портреты, катакомбы Вестерботтена. Но посмертной карточки отца я никогда не видел. И вот внезапно обнаружил ее в белом конверте.

Я никогда этого не забуду. Это был словно удар в челюсть. Я уставился на карточку, точно на меня напал столбняк, поскольку сперва не понял, кто на ней изображен. Я держал фотографию в руке, воображая, что вижу самого себя. Конечно, это я, никаких сомнений, один к одному, ошибка исключена. Каждая черточка моя. Наверняка это я. Одного только я не мог взять в толк: почему я лежу в гробу.

Потом я сообразил, что это мой отец.

Никогда не забуду тех секунд. Я впервые увидел самого себя. Мне было шестнадцать тогда, и пройдет тридцать лет, прежде чем я увижу себя во второй раз.

III

ПЕСНЯ О ШАХТЕРСКОЙ ЛАМПОЧКЕ

Мальчик смотрел на К., они шли, держась за руки, по больничному парку, точно мальчик был отцом, а К. - ребенком, и мальчик неотрывно смотрел на К. из глубины своего чудовищного страха, и его глаза говорили: ничего страшного. Я прощаю тебя.

Хотя должно было бы быть наоборот. Милосердие. Вот как все просто бывает.

Когда-то я считал, что история - это река, что все - река, величественно и спокойно несущая свои воды вперед, как необыкновенное повествование, в котором все неумолимо ведет вперед, к морю.

Но совершенно несовместимое, то, что дарит тебе самое тяжкое и труднодоступное озарение, вовсе не река, оно необязательно с неумолимостью ведет от одного к другому.

За ним надо бдительно приглядывать, пока внезапно...

Жену К. положили в больницу Уллерокер 12 октября 1981 года, тем же вечером, когда убили их дочь.

История следующая.

Годом раньше они формально развелись, а до этого с год прожили отдельно. Девочку, которой было тогда восемь лет, оставили матери. Развод проходил нелегко, я наблюдал за ним с близкого расстояния, можно сказать: этот развод был жестоким, не знаю даже, как описать его. Через несколько месяцев после того, как К. ушел из дома, его жена прочитала статью о молодом убийце, явном психопате, которого поместили в закрытое отделение в Сетере. Ему было двадцать два года, и за ним закрепилось прозвище Волк из Сетера. Он был интеллигентным, чувствительным юношей, вызывавшим всеобщие симпатии; только что отслужил в армии и тут, совершенно необъяснимо и на первый взгляд без всякого повода, убил шестилетнюю девочку.

Просто взял и убил. Не мог объяснить почему. Никаких сексуальных мотивов вроде бы не было, он не изнасиловал ее. Просто убил.

Его поместили в Сетер.

Однако через какое-то время среди пациентов поползли слухи о том, что он изнасиловал девочку, а потом задушил ее. Как-то ночью, через два месяца после того, как его поместили в больницу, два других пациента проникли к нему в камеру. До этого момента он отказывался разговаривать с кем бы то ни было. К этому следует добавить, что убийцы детей на сексуальной почве - он не был насильником, но его таковым считали - пребывают в последнем, даже в тюрьмах и психбольницах, круге ада. Они существуют в теневой зоне, сами по себе, подвергаясь не имеющему себе равных презрению со стороны остальных заключенных.

Два человека вломились к нему в камеру.

Вероятно, они были пьяны или накачаны наркотиками; желая проучить парня, они набросились на него, пригвоздили к месту и, прижав подушку к голове, зашептали, что сейчас ему будет преподан особый урок, на всю жизнь, если такая жизнь вообще чего-нибудь стоит. И стащили с него штаны. И пометили его. Или, как сказано в протоколе следствия, нанесли тяжелое ножевое ранение в пах.

Когда вбежали охранники, он сидел один на постели и кричал, почему-то обмотав голову простыней.

Точно ему было стыдно, как выразился один из охранников.

Об этом случае довольно много писали. Почему он получил прозвище Волк из Сетера, никому не известно. Он совсем не был похож на волка. Бывают преступления и пострашнее того, которое совершил он. Это не было сексуальным преступлением. Просто оно было необъяснимым, что, возможно, и пугало больше всего.

К. предполагает, что именно необъяснимое во всей этой истории и заставило его жену завязать переписку с мальчиком. Когда его перевели в Уллерокер, она навестила его.

Так все и началось.

Записываю в дневнике: ледяная могила.

Должно означать: Финн Мальмгрен в ледяной могиле. Они шли на юг, за помощью. Два его итальянских товарища вырубили могилу во льду и, сняв с него кое-какую одежду, бросили на произвол судьбы, еще живого. В детстве именно эта картина глубже всего врезалась в мое сознание: я представлял себе, как нахожу Финна Мальмгрена в его ледяной могиле, мертвого, и тонкая ледяная корка покрывает его тело, голову и лицо, представлял себе, как он лежал там с открытыми глазами, глядя вверх сквозь эту ледяную корку, и как умирал, видя высоко в небе, возможно, альбатроса, гигантскую белую птицу, которая все кружила и кружила, словно слабая белесая тень под ледяной коркой.

Картина, возвращающаяся с таким маниакальным упорством. И ужас, смешанный с наслаждением, при мысли о том, чтобы жить и умереть под ледяной коркой. Быть может, наслаждение сильнее ужаса.

Кабинет К. выходит на больничный парк. В окно ему видно, когда она появляется. Их отношения ненормальны. Но с другой стороны, что сейчас нормально.

Его жену положили в больницу, она сама настояла, я не уверен, что она нуждается в этом. Можно сказать так: она замыкается в больничных стенах, прячется там. Если ей хочется повидать К., она приходит, в одном и том же зеленом плаще, и стоит неподвижно под деревьями, глядя на его окно. Сам же он в это время прячется за шторой, и через какое-то время, убедившись, что он ее увидел, она идет к корпусу 32, в подвал, твердо зная: он придет.

Страшно трудно понять ненормальное, хотя оно так обычно; с рациональным злом можно справиться, а с беспричинным нельзя, я знаком с К. и его женой больше двадцати лет, но не понимаю их одержимости. Более того, эта одержимость вызывает у меня усиливающееся с каждым днем отвращение. Они ненавидят друг друга, но не в силах освободиться друг от друга.

К. поведал о том, что происходит. Она спускается в подвал корпуса 32, в чулан, где хранятся джутовые мешки и газонокосилки. Направляется именно туда. И туда же следом идет он.

И вот она ложится на джутовые мешки, слева от газонокосилок, и стаскивает трусы. Через несколько минут появляется К. И они предаются любви.

Вот так. Она больна. Он ненавидит ее. Они предаются любви.

Мальчика - они почему-то называют его просто мальчиком - перевели в Уллерокер. Она навестила его, и спустя некоторое время с ней что-то случилось - не знаю что. Она тоже не знает. Думаю, это была своего рода влюбленность.

Своего рода. В тот год я жил за границей и не наблюдал за развитием событий с близкого расстояния. Во всяком случае, не с такого близкого, как позднее. Не так, как сейчас.

Вот что случилось. Мальчику начали разрешать покидать стены больницы. Жена К. жила на Скульгатан с дочерью и все более регулярно встречалась с мальчиком. Она говорит, что любила его, он получил собственный ключ от ее квартиры. Как-то в пятницу в октябре 1981 года он пришел на пару часов раньше положенного, дома была одна девочка, которая, кстати, замечательно к нему относилась. Они играли, точно двое ребятишек, мальчик пришел слишком рано, в квартире была только девочка, они стали собирать мозаику, занимались этим около получаса, выкладывая большую мозаичную карту Швеции, а через полчаса он внезапно задушил девочку. Задушил. Правда. Он задушил ее.

Никакого сексуального насилия.

Без всяких причин.

Когда жена К. вернулась домой с пакетом из винного магазина в руках, он сидел на раскладном диване, подтянув под себя ноги и обхватив руками колени, в комнате царил полумрак, он включил проигрыватель.

Он крутил пластинку Рода Стюарта "Sailing", ставил ее явно снова и снова, просто протягивал руку и ставил опять, в комнате гремела "Sailing". Жена К. убавила звук и спросила, как дела, но ответа не последовало. Никакого. Он лишь мурлыкал "Sailing". И тут она обнаружила дочкину сумку и поинтересовалась, ушла ли та куда-нибудь, но он промолчал, а она спросила еще раз и еще.

И наконец он посмотрел на нее взглядом, переполненным таким ужасом, что ей этого никогда не забыть, этот взгляд прожег ее насквозь, навечно, испепелил ее, превратил в ад последующие годы и выжег в ней все. И вот тогда она закричала и, бросившись к телефону, позвонила К.

Пластинка закончилась, но мальчик не стал снова ставить ее. Она позвонила, и пришел К.

Мальчик рассказал обо всем в общих чертах, но в детали не вдавался. Придя, К. начал искать девочку. Ее нашли засунутой в ящик под диваном, на котором сидел мальчик. Мертвую. Он задушил ее, запихнул в ящик раздвижного дивана, сел и принялся крутить "Sailing".

Так было дело. Как ни странно, К. ударил жену. Не мальчика.

Я понимаю его в каком-то смысле.

Не очень-то приятно писать о ненависти или наблюдать ее.

Когда все было позади, два дня спустя я впервые увидел К. С какой же одержимостью он живописал, что хотел бы сделать с мальчиком, как сетовал, что пациенты Сетера уже сотворили с ним то, что он, К., желал бы сделать сам, как был поглощен - чуть ли не наслаждаясь - деталями мести.

Когда я думаю о том, что произошло потом, я много чего не могу взять в толк. Да, забыл про одну вещь: про интонацию. В словах К. сквозило невысказанное, но явное обвинение в адрес жены, что она, мол, сотворила это совершенно хладнокровно. Поскольку ей хотелось отомстить мужу за то, что тот ее бросил, она связалась с мальчиком. Прекрасно сознавая последствия. Своего рода убийство с помощью заместителя, абсолютно не поддающееся раскрытию, но убийство. Месть. Она ведь знала, что К. любил девочку.

Абсурд, конечно. Любопытно, а может, она, стоя с прижатой к уху телефонной трубкой и ничего не говоря, воспринимает это как песню, злобную песню, висящую в воздухе? А потом они встречаются в подвале, среди джутовых мешков и газонокосилок, и трахаются, или предаются любви, что называется.

Это верно - как выплюнула она мне в лицо, - что я не понимаю. Не надо пытаться объяснить любовь. Но если бы мы не пытались, что с нами было бы?

Сегодня ночью во сне короткий разговор с Рут Б. Она, похоже, обвиняет - я энергично защищаюсь. Согласился: думаю, ты права, я был трусом. Но впервые в жизни я пытаюсь всерьез.

Она сомневается. Я повторил: правда. Честно.

У нее была с собой шляпная картонка, как всегда. Во сне у нее всегда с собой шляпная картонка с головой Брехта.

Удивительно, что она так никем и не стала. Выпустила лишь один небольшой сборник рассказов под псевдонимом. Ну и письма, разумеется. Интересно, что бы она написала о Пиноне. Интересно, что бы она написала о Пиноне.

Последние годы в Берлине она вечно была пьяной, отталкивающей, совсем не такой, как прежде, ей не разрешалось навещать Брехта, его никогда не было дома, хотя она и знала, что он дома. Она ведь знала, что стоит ей только поговорить с ним, и он поймет, что они неразлучны. Но когда однажды она попыталась заговорить с ним в фойе "Берлинер ансамбль", в антракте премьерного спектакля, он отказался отвечать, и тогда она плюнула ему в лицо, прилюдно.

На глазах у всех. О ней много болтали.

Он в ней больше не нуждался. И все же она вспоминала очень ясно на старости лет, каким одиноким он был; как-то раз она увидела его стоящим в кромешной тьме совершенно одного, в саду, он мочился, плакал и бормотал, что, мол, только пес и Рут понимают его. Остальным нужны лишь роли. Он сказал это, стоя под березой. Но в фойе отказался говорить, и тогда она плюнула.

Они так и не избавились друг от друга.

После его смерти, когда ей вновь было дозволено дать волю своим чувствам к нему, опять наступили в общем-то хорошие времена. Он умер, она была жива, испытывая одновременно и странное чувство свободы, и близости к нему.

Собственно говоря, это был самый прекрасный период в их жизни - когда он умер.

Она заказала гипсовую голову, которую сделали по его посмертной маске. Эту голову она и носила с тех пор с собой. Всегда, всегда.

Носила ее в шляпной картонке. Когда Рут проходила курс лечения от далеко зашедшего алкоголизма в психиатрической лечебнице Восточного Берлина, она то и дело разыгрывала небольшие представления для пациентов, обязательно ставя голову Брехта посередине стола.

Вечерами можно было наблюдать, как она сидит на кровати с шляпной картонкой на коленях, крышка снята, но голова по-прежнему внутри, и тихо, проникновенно разговаривает с ним, хотя иногда, чем-то возмущенная, начинает поносить его непотребными словами; бывали моменты, когда она считала его поведение непростительным, и в таких случаях швыряла на картонку крышку и запихивала ее на верхнюю полку гардероба, грязно ругаясь и грозя, что больше никогда не вытащит его оттуда.

Персонал знал, кто она, и препятствий не чинил.

Но, как правило, она позволяла Брехту находиться рядом с собой, со снятой крышкой; иногда она вынимала его из картонки. И при этом частенько бывала несколько навеселе, что для персонала представляло сплошную загадку, потому что ей строжайше запрещалось потреблять спиртное; у нее немедленно отбирали бутылку, если ей удавалось каким-то образом таковую раздобыть. Но тем не менее она сидела в палате, всхлипывая и покачиваясь, перед картонкой с его головой: малыш Брехт, бормотала она, малыш Брехт, ты все-таки был таким милым, только мы с псом любили тебя по-настоящему, остальным лишь роли нужны были, малыш Брехт, малыш Брехт, ведь правда, нам сейчас так хорошо.

А он, спокойно прикрыв глаза, пребывал в своей картонке, и на губах у него застыла ласковая улыбка. Позднее обнаружилось, что Рут велела выдолбить в голове дыру, а на затылке сделать дверку, и в этом полом пространстве в середине головы Рут хранила бутылочку виски.

Это по поводу посмертной карточки папы или меня самого, как вам будет угодно.

Его звали Паскаль Пинон, он родился с двумя головами.

Вторая голова была женской.

Как только речь заходила о Пиноне, сразу же возникало некоторое замешательство - непонятно было, говорить ли "он" или "они". Когда первые слухи об их поразительной любовной истории стали известны миру - где-то в феврале 1922 года, - они находились в шахте на севере Мексики. Там они жили, там выполняли свое предназначение, которое в первую очередь состояло не в работе, а скорее в существовании.

Они существовали. И еще они были пленниками. В этом заключалась задача их жизни.

Можно сказать так: весной 1922 года они стали видимыми. Слухи достигли цивилизации и докатились до импресарио из Сан-Диего по имени Джон Шайдлер. Он навестил их, он сделал их видимыми, когда он увидел их, они стали видимыми. Они существовали и раньше, но были невидимыми. Так ведь происходит со многими. Но он сделал их видимыми. Он назвал их супружеской парой, самой знаменитой любовной парой на Западном побережье Америки, сперва примером нерасторжимого несчастья, а потом нерасторжимого счастья.

Неразлучны и в смерти, брак со всеми его плюсами и минусами, но брак, который невозможно расторгнуть. Можно сказать так: Шайдлер показал нам символ.



Поделиться книгой:

На главную
Назад