Энквист Пер Улов
Низверженный ангел
Пер Улов Энквист
Низверженный ангел
Любовный роман
Перевод со шведского А. Афиногеновой
ЗАЧИН
До сих пор храню одну из странных записочек мальчика. В ней всего три слова: "Выдыхаю свое лицо".
Молитва?
Проснулся в 3.45, сон по-прежнему стоит перед глазами. Невольно провел пальцем по лицу, по коже щеки.
Был совсем рядом с ответом.
Встал.
Там над водой висел удивительный утренний туман, мрак рассеялся, оставив парящее серое покрывало, не белое, а как бы с отблеском темноты; оно висело метрах в десяти над поверхностью воды - блестящей и совершенно неподвижной, как ртуть. Птицы спали, ввинтившись в самих себя и в свои сны. Неужели птицы способны видеть сны? Туман стелился так низко, что открывал взору лишь воду и птиц, противоположного берега не было, только черная неподвижная поверхность воды, беспредельное море. Я мог вообразить, что нахожусь на краю земли и впереди - ничего.
Последний предел. И птицы, ввинтившиеся в свои сны.
Внезапно движение; взлетела птица. Я не слышал ни звука, видел только, как она била кончиками крыльев по воде, вырвалась, взлетела наискось ввысь: это произошло внезапно и так легко, невесомо. Я видел, как она поднималась все выше и выше к серому потолку тумана и пропала. И не слышал ни единого звука.
Я стоял как вкопанный и ждал, но больше ничего, абсолютно ничего. Должно быть, именно так было, когда умер Пинон. Как птица, которая взлетает, устремляется ввысь и внезапно исчезает.
Свобода. Или одиночество. Восемь минут - сколько это? Он оставил после себя Марию, и восемь минут она была в одиночестве.
Записываю в дневнике: "Посмертная карточка. Он вдруг видит самого себя".
Сигнал.
Когда Брехт пришел к Рут Берлау в психиатрическую клинику в Нью-Йорке, намереваясь забрать ее домой, она потребовала, чтобы он забрал и всех других пациенток в палате. Он отказался, и она осталась.
"Лучше вместе с осужденными, чем с оправданными".
Она жила только им. Сначала это было правильно, единственно возможный способ жить. Потом внезапно сделалось - недействительным. Как это произошло, она по-настоящему не знала, просто вдруг она превратилась в змеиную кожу, брошенную на лесной прогалине. Он перестал ее видеть. А ведь ей хотелось, чтобы ее видели. Человек может жить без зрения, слепой тоже человек. Но если тебя не видят, то ты - ничто.
Человек не может жить как змеиная кожа.
Все, чем она была, прошло через него. Она сама ведь так и хотела. А он сказал: если появляется зависимость, то это уже не любовь.
Змеиная кожа, не человек. И тогда она плюнула ему в лицо, на глазах у всех.
Записываю теперь тщательно все сны. Важно заметить, как они меняются.
Пытаюсь вспомнить старый сон в деталях.
По-моему, было так. Человек в ледяной могиле, я не знал, кто это, он лежал с открытыми глазами, уставившись в серый космос. Подтаявшая, а потом вновь замерзшая вода образовала на его лице тонкую, прозрачную ледяную корку. Через нее он мог видеть части предметов, которые вроде были ему знакомы: глыбы льда, свинцовые тучи и птицу там, высоко, двигавшуюся словно тень; но ледяная корка была плохим стеклом, и он был не уверен. Все описания вдруг перестали существовать, когда он умер, но все равно он не мог четко видеть. Когда выпал снег, человек стал совсем непрозрачным и детали исчезли: и он наконец обрел свободу. Последнее, что он видел, - альбатроса там, в вышине, если то был вообще альбатрос: ему казалось, что это паук, который медленно полз по его лицу.
Это старый сон.
К., его жена и я договорились встретиться в кабинете К.; мы намеревались сообща уладить все, что требовалось после смерти мальчика, отослать его немногочисленные вещи его родным. Когда я пришел в кабинет, и К. и его жена были уже на месте.
Они стояли в темноте лицом к более светлой плоскости окна, обнявшись, похожие на сплетшийся силуэт. Именно в тот вечер его жена обрушилась на меня с гневными нападками. Я до сих пор помню ее искаженное яростью лицо, почти вплотную придвинувшееся к моему, поток слов и обвинений, которых я вначале совершенно не понимал.
Это верно, что я ничего не понимаю. Но я ведь стараюсь, впервые, честное слово. Если бы она выслушала, то, может быть, и поняла. "Невозможно объяснить любовь", - кричала она.
Но если не пытаться, если бы мы не пытались, где бы мы были?
Спасение Паскаля Пинона из рудника. Альбатрос кружил там, в вышине, описывал круг за кругом, точно там, на высоте тысячи метров, хотел отметить место, подавал знак. Он качал из стороны в сторону своей большой, украшенной хохолком головой: это здесь, не бойся.
Проводник уже вошел в штольню и, стоя внутри, делал нетерпеливые жесты, точно был жутко взволнован или просто напуган. Шайдлер в нерешительности топтался снаружи. С него градом лил пот. Внизу, в руднике, находилось чудовище, он знал это, и ему было страшно. Ему не хотелось спускаться, хотя он понимал, что придется.
Наконец он все-таки вошел. Полчаса они медленно спускались вниз по деревянным ступенькам, время от времени сталкиваясь с анонимными тенями, карабкавшимися наверх. Никто не произнес ни слова.
И вот они у цели.
Сперва он ничего не увидел. В слабом свете шахтерской лампочки были различимы лишь неясные тени, но в конце концов в середине вырисовалась одна определенная тень, которая шевелилась почти как живое существо. Свет шахтерской лампочки пробежал по пещере, расширению штольни размером, наверное, четыре на три метра. На полу стойло, сколоченное из досок и заполненное соломой и тряпками, рассмотреть точнее было трудно. Может, это были куски кожи или одеяла.
На кровати существо, которое начало медленно двигаться, село.
- Это не человек, - сказал проводник.
Это было существо со своего рода головой, из черноты блестели глаза. Большая часть головы заросла волосами. Под головой имелось туловище, круп, напоминавший лошадиный, и конечности, похожие на руки, которые оканчивались копытами или ладонями? Разглядеть было невозможно, но внезапно в нос проникла вонь, тяжелая, едкая вонь, от которой Шайдлер чуть не задохнулся.
- Это не человек, - сказал проводник.
Голова существа была обмотана тряпкой. Вернее, черной, свалявшейся массой, когда-то бывшей тряпкой. Проводник шагнул вперед и начал дергать за свисавший конец, а существо, руками обхватив голову, в панике отбивалось. Проводник не отступал.
- Ему стыдно, - сказал проводник. - Он так всегда делает, потому как стыдится, не хочет показывать.
Неожиданно кусок тряпки отстал, потом еще один и еще один. Раздался гортанный стон, словно рев агонизирующего зверя, хрип умирающего быка. Но вот тряпка отвалилась совсем, и проводник, торжествующе держа ее в руках, спокойно и неумолимо направил лампу на существо, грузно опустившееся в темную массу, представлявшую собой солому или рваные одеяла.
Стало ясно видно, что это было. Совершенно ясно.
- Это отродье Сатаны, - сказал проводник. - Не человек. Мы поймали его, когда он упал.
Поразительно: до сих пор не рассвело. Озеро черное. Туман, как и прежде. Я чуть ли не затаив дыхание считаю секунды; так оно должно было быть. Впервые одна.
Восемь минут она была одна.
II
ПЕСНЯ О ПОСМЕРТНОЙ КАРТОЧКЕ
Прежде у меня было всего три сна. Я всегда считал, что у человека, которому снится только три сна, что-то не в порядке, - и тут я имею в виду не обычные сны, те, что рождаются предыдущим днем и эхом бьются в темноте. Я имею в виду настоящие сны, отчетливые и потому совершенно не поддающиеся пониманию.
Таких у меня долгое время было всего три. Человек, которому снится только три сна, наверное, умер в младенчестве, чуть ли не зародышем, и у него осталось лишь тело.
Один из снов: маниакально повторяющийся. Я вместе с незнакомой женщиной иду по заснеженной равнине где-то в российской глубинке. Солнце стоит высоко. Женщина смотрит на меня, смеется, берет в руку льдинку. И острым предметом рисует на ней контур птицы.
Потом подносит льдинку к губам, дует на нее. Ледяная птица медленно исчезает. Чуточку тепла, и произведения искусства нет.
Значит?
В последний год появились сны с Пиноном. Они снятся все чаще. Нередко они переплетаются со старыми. Он - миниатюрная, размером с шарик, фотокамера, которая опускается в меня, разглядывает меня и мои старые сны изнутри, дружелюбно и критически.
Потом он говорит со мной через Марию.
Один пример: очень короткий сон с Пиноном. Мы вдруг, взявшись за руки, идем по улице какого-то чужого города. Во сне я, судя по всему, совсем маленький, мальчишка, но все-таки наши отношения неясны: ребенок ли является отцом, или отец ребенком? Мне все хорошо знакомо, я нахожусь в центре сна, который совершенно очевиден и в то же время нов. Во сне Пинон поворачивается ко мне, поворачивает ко мне свою голову с громадной шахтерской лампочкой на лбу, я вижу, как шевелятся губы Марии, но пока ничего не слышу.
Тем не менее понимаю: я прощен.
Милосердие. Вот как все просто может быть.
Нас было всего четверо, включая священника, на похоронах мальчика. Там были священник, я сам, К. и его жена.
Трое близких людей, можно, пожалуй, сказать, и в определенной степени ошибочно. Близкие. Но разве у него не было других, настоящих?
Кладбище в Уппсале, самое западное и самое новое, где еще не успели вырасти деревья, и откуда начинается равнина, и где, как мне всегда казалось, ни один покойник не захочет жить; шел теплый, липкий дождь, который постепенно прекратился, священник, очевидно, понятия не имел, кого он хоронит, и потому произнес обычное надгробное слово, какое, вероятно, говорят над могилами молодых людей, раньше времени ушедших из жизни, - неописуемая чушь о том, как ужасно, когда оказывается загубленной жизнь юного человека.
Я стоял сбоку, позади К. и смотрел на него. Он не плакал и не подпевал во время пения псалма, а я думал о том, как страшно он ненавидел этого ребенка или как можно еще назвать труп там, в могиле, да, ребенка, как страшно он в свое время ненавидел этого мальчика, с холодным, отчаянным бешенством, которого мне никогда не забыть.
А потом: необъяснимая любовь.
Его жена, может, была права. Я мало что понимаю. Но я пытаюсь, впервые вполне серьезно. Это ей следовало бы уразуметь.
Молодой человек ушел из жизни. И еще в таком же роде: о жестокости и несправедливости, а после псалом, и бац - книга псалмов захлопнута, и все закончилось.
Интересно, что случилось бы, если бы я заметил, что этот наложивший на себя руки молодой человек убил еще и двух молодых, теперь, стало быть, мертвых людей.
Никаких близких, только мы. Им, верно, стыдно. Интересно, кстати, а есть ли близкие. Быть близким - это труднее, это не биология. Да, пожалуй, мы были его близкими, по крайней мере один из нас.
Кошка сидит на полу, в полутора метрах от меня, глядит на меня. Если я ухожу в другую комнату, она идет следом и усаживается на том же расстоянии. Когда я пытаюсь погладить ее, уворачивается.
Она не может жить без меня, она не позволяет дотрагиваться до себя. Не так все просто. Кто сказал, что должно быть просто.
Мальчика обнаружили мертвым в камере. Он надел на голову пластиковый пакет и затянул его; и на этот раз ему так хорошо удалось затянуть пакет, что вредный воздух не смог взорвать эту оболочку и наполнить мальчика своим смертельным ядом.
Сообщили К. Он позвонил мне. Когда я пришел, и он, и его жена были уже там. Стояла тишина, ничего особенного, ведь было ясно, как все произошло. В конце мальчик с силой стукнул одной рукой по стене, но другую все-таки сумел не разжать. Мне не хотелось ничего говорить, тем двоим тоже. Я предполагал, что есть достаточно вопросов, расплывчатых и бессмысленных, о том, для чего нужна была эта человеческая жизнь и что значит быть человеком; плохие вопросы, а если не знаешь вопроса, тогда трудно. Ведь это не совсем математика, тут нельзя сложить один и один, даже если бы нам всем хотелось, чтобы именно так и было.
Я, кстати, понял постепенно, что не все в жизни математика.
Он лежал там, и вид у него был пригожий, светлые, прежде всегда аккуратно расчесанные волосы взлохмачены.
Да, и еще лицо.
Мы сидели, глядя друг на друга. Думаю, им хотелось, чтобы я сформулировал для них вопрос, вопрос, на который можно ответить, но ведь не все так просто.
Вопрос, в который вместились бы и мальчик, К. и его жена, Рут, Паскаль Пинон и Мария - и в какой-то степени я сам, если Хайзенберг прав, утверждая, что тот, кто видит, портит картину.
Итак, вот вопрос, пусть и деформированный.
Я знаком с К. и его женой больше двадцати лет. Он - врач в отделении судебной психиатрии при больнице Уллерокер в Уппсале и сейчас, кстати, уже развелся с женой.
К слову сказать, довольно сомнительно, можно ли вообще развестись.
Более трех лет назад она сошла с ума, что бы эти слова ни значили, или, во всяком случае, у нее произошел тяжелый срыв. Они разведены, но в определенном смысле ее можно считать его пациенткой, что делает ситуацию противоестественной. Но ситуация и на самом деле противоестественная.
Двадцать лет я их знаю и ни черта не понимаю.
Сам я убежден, что она абсолютно здорова, а странны их отношения. Он не в силах освободиться от нее. К. говорит, что она часто звонит ему, он знает, что это она, хотя она не произносит ни слова. И он тоже. Самое удивительное, что, похоже, оба смирились с этим. Он не переносил ее, развелся с ней, а такой ненависти, которую она испытывает к нему, я думал, вообще не бывает. Теперь она звонит ему, и они молчат, прижав к уху телефонные трубки.
Он утверждает, что это своего рода сообщение, хотя и без слов. Если это бессловесное сообщение, тогда я, откровенно говоря, не понимаю, зачем им телефон. Песня без слов, утверждает он. Иногда грязная, иногда чистая.
Я их не понимаю. Если бы у них были слова, мальчик сегодня был бы жив и я бы всего этого избежал.
Миссис Портич больше меня не жалует.
Историю про Пинона и его жену я услышал от двух людей, но миссис Портич главный свидетель. Когда-то я был знаком с ее внучкой, Кэтрин, подарившей мне постер, на котором были изображены две божьи коровки, и стихотворение к нему. Она рассказала, что у бабушки был очень странный пациент. Я послал миссис Портич письмо с вопросами, в ответ получил несколько писем, но в конце концов переписка оборвалась.
Она меня больше не жалует, но я не виню ее. Последнее письмо было совсем коротким. Она устала, или у нее возникли подозрения. Может быть, я написал что-то не то. Она отказывается от задания, пишет она, как будто я когда-нибудь давал ей какое-нибудь задание. Кстати - от некоторых заданий нельзя отказаться, во всяком случае я не могу отказаться от Пинона.
Теперь уже не могу. После сложившейся ситуации.
Короткое письмо. Она пишет, что изложила все, что знала, и других сведений, кроме тех, которые она предоставила, добавить не может. Она ухаживала за Пиноном весь последний год, это было переворачивающее душу переживание, после чего заботы о нем с нее сняли, поскольку он умер, а ее уволили из больницы.
Больше прибавить было нечего. Она, похоже, сожалела о том, что Кэтрин рассказала мне в свое время об этом случае. Но с тех пор, как все это случилось, прошло пятьдесят лет, и она больше ничего не может вспомнить.
Враждебный тон письма меня удивил. Она утверждает, что не понимает этого моего упорного, болезненного ("извращенного") интереса к умершему пятьдесят лет назад монстру, которого она сама, к слову сказать, вовсе не считает монстром (неужели я хоть раз употребил слово "монстр" в письмах к ней?). Никаких научных или общественно-медицинских воззрений по этому поводу у меня ведь быть не может, пишет она.
Так оно, наверное, и есть. Тут она права.
"Однако, - пишет она в P.S., - посылаю Вам в знак окончательного прекращения нашей переписки фотографию Пинона и его жены. С уважением, Хелен Портич".
Фотография расхожая, та, которую обычно публикуют в прессе и которая помещена на обложке книги Джона Шайдлера "A Monster's Life" (Бостон, 1934). У меня она уже была.
В письме ни слова о ребенке Пинона.
Часто просыпаюсь рано и, пока свет неспешно растекается над озером, пишу дневник. Сердце точно мешок с песком, так проще.
Кажется, как-то ночью я долго писал, помню, что взял щетку и подмел пол под фикусом в углу комнаты. Листья облетали каждый день, фикус был болен или же следовал смене времен года, хотя и стоял в комнате. Кто знает.
Скоро он умрет, успокоится в своей смерти, как птица. К весне, возможно, появятся новые листья. Это своего рода надежда, откуда мне знать, как думают деревья, если я вряд ли знаю, как думаю сам.