— Ясно.
— Докладывайте нам обо всем. Ваш фельдшер на борту?
— Да.
— Возьмете на борт и врача. Мало ли что там…
Волны швыряют корабль как щепку. Так пишут в романах. Ерунда. Корабль не щенка. На корабле опытные люди, и он послушен их воле, как будто ему передаются их мужество и упорство.
Ветер гонит огромные, невидимые во тьме валы навстречу кораблю. Прожектор выхватывает пенные вихри на гребнях. Валы норовят обрушиться на корпус корабля, смять его чудовищной своей тяжестью. Корпус содрогается, скрипит, но скрип тонет в грохоте и свисте воды и ветра. И когда кажется, спасения нет и грохочущий вал уже навис над кораблем, корабль вдруг подымает нос, будто хочет опрокинуться навзничь, волна ударяется об острый форштевень, крутые борта раскалывают ее пополам. Палубу окатывает соленым дождем. Корабль переваливается через волну, соскальзывает с нее; теперь он подобен пловцу, ныряющему со стартовой тумбочки. Вот-вот следующая волна поглотит его! Но не успеет она нависнуть над кораблем, как тот уже выпрямляется и нацеливается острым форштевнем на ее упругое, сверкнувшее в свете прожектора тело.
Жалобно звенит посуда в буфете, падают со столов и с полок книги, незакрепленные предметы. Мириады брызг оседают на палубе и, схваченные морозом, превращаются в лед. Матросы в спасательных жилетах поверх теплых курток скалывают его топорами и скребками; скользя по обледеневшему металлу, с трудом удерживаются на ногах, то и дело хватаются за леера, на которых ежеминутно нарастают сосульки.
Лохов и штурман старший лейтенант Антипов — на ходовом мостике. Мостик продувается ветром. Слезятся глаза. Мгла сомкнулась вокруг корабля. Берега не видно. Эхолот мерно отщелкивает глубины.
Антипов на корабле недавно, на Север переведен с Балтики. Там тоже нередко бывают шторма. И довольно свирепые. Но чтобы море плясало под чертову дудку ветра вот так, во мгле, в течение нескольких месяцев? Нет, такого на Балтике не было.
Впереди возникает белая пелена. Она мгновенно закрывает гребни волн. И вот уже ничего не видно. Как говорят, видимость равна нулю. Луч прожектора наталкивается на белую плотную завесу, будто кто-то трясет перед кораблем огромной выбеленной холстиной. Снежный заряд. Снег забивается в каждую щель, метет сухой крупкой на палубе, хлещет по лицам матросов.
— Старший лейтенант, возьмите радиомаяки.
Лохов не всматривается в снежную мглу. Знает — бесполезно. Щелкает эхолот. Вахтенный радиометрист аккуратно докладывает дистанции. На столе в штурманской — подробная карта района. Сверяешь точку, полученную от скрещения пеленгов радиомаяков, с данными эхолота и локаторов. И снова идешь как бы ощупью.
На карте проложен курс. Самый короткий, какой только возможен через этот ад. Если снежный заряд не прекратится, придется маневрировать в районе Черного Камня. Сквозь этакую пелену людей не разглядишь. Носа своего корабля и то не видно.
Антипов вернулся на мостик из штурманской рубки. Доложил:
— Вышли в точку. Время поворота.
Лохов кивнул. Скомандовал в переговорную трубу громко и четко:
— Право тридцать… Так держать!
Казалось, корабль не изменил направления, просто волны, будто поняв, что, нападая в лоб, ничего не могут поделать с ним, ударили слева. Сигнальные огни на клотике закачались, описывая дуги в снежной мгле. Корабль начал переваливаться с борта на борт.
Владимир сдал вахту Ивану Куличку и с трудом спустился вниз, в кубрик. Здесь качало меньше. А может быть, так казалось. Вообще-то Владимира почти не укачивало, только чуть больше обычного клонило ко сну. И есть не хотелось. Но он научился бороться с сонливостью и заставлял себя глотать борщ, держа миску на весу, чтобы не расплескать.
Вот Коган — тот тяжело переносил качку. Лежал на койке с зеленым лицом, сжимая зубы, сдерживая тошноту.
В первый же шторм мичман Зуев сказал Когану:
— Вам надо списываться на базу. Какой из вас моряк!
Коган испугался:
— Что вы, товарищ мичман. Я справлюсь! Адмирал Нельсон и тот не переносил качки. Мутило. А однако был знаменитым адмиралом!
Как ни храбрился Коган, ничего не получалось. Качка укладывала его на койку. Кто-то сказал, что, если съесть глину с якоря, когда его подымут, не будет так укачивать. Но Когану не везло. То ли дно морское было каменисто, то ли глину смывало, только лапы якоря неизменно оказывались чистыми.
Вот и сейчас Сеня лежал на койке, стиснув зубы, бледный и беспомощный, проклиная день, когда родился на свет, и эту проклятую бортовую качку. Людей надо спасать, рыбаков, выброшенных на скалы. Корабль к скалам не подойдет — опасно. Значит, спустят шлюпку. А он, Сеня Коган, в шлюпочной команде. И боцман может не пустить. Очень даже просто. Скажет: на кой мне гребец, который будет каждую секунду переваливаться за борт. Проклятый вестибулярный аппарат! И кто его только придумал!
— Слушай, Джигит, у тебя что, нет вестибулярного аппарата?
Джигит сидел на нижней койке и преспокойно читал толстый роман Диккенса. Когана бесило, что тот может вот так сидеть во время сумасшедшей качки и читать.
— Разве это качка! — поднял голову Джигит. — Вот на коне скачешь — это качка! С непривычки все кишки запутаются.
В кубрик спустился мичман Зуев. Прищурившись, он медленно оглядел лежащих на койках и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Киснете? Кто угостит папироской?
Никто не откликнулся. Мичман вздохнул, присел прямо на ступеньку трапа:
— Портятся матросы!
Коган свесился с койки, протянул пачку папирос:
— Джигит, передай-ка боцману!
— О! Единственный живой человек. И качка ему нипочем. Оморячиваетесь, Коган?
— Стараюсь, — бодро ответил Коган и откинулся на подушку, потому что подволок кубрика начал падать. А это дурной признак. Удержаться, удержаться при боцмане во что бы то ни стало! А то не возьмет на шлюпку.
Боцман взял папиросу, помял ее в пальцах:
— Море любит сильных. А сильный — он до конца сильный. Его как хочешь болтай-мотай, а он переборет. — Зуев замолчал и стал наблюдать, как тает снежная крупка, набившаяся в швы меховой куртки. Ему явно хотелось поговорить, но он любил, чтоб его попросили, «завели», как он сам выражался.
Коган попросил громко:
— Рассказали бы историйку из жизни, товарищ мичман. Очень вы картинно рассказываете!
«Держаться, держаться во что бы то ни стало, а то в шлюпку не пустит!»
— Что ж, рассказать, конечно, можно, ежели просят. Отчего не рассказать. И расскажу я вам про одного одинокого матроса, который мне до самой смерти как маяк будет.
Весной это было, в сорок третьем.
Высадили нас на норвежский берег. Троих. Лейтенанта Плещеева, старшину второй статьи Митю Иванова и меня. Я тогда еще в матросах ходил.
Мотались мы по чужим тылам дней восемь. Замучились — спасу нет!
Лейтенант дюжий парень и то осунулся. Обо мне и говорить нечего. Я, как видите, не хлипкий, но и не двужильный.
А когда назад подались, старшина Иванов ногу подвернул. Сильно опухла. Перетянули мы ему ногу тельняшкой, палочку срезали. Потащился он потихоньку.
Наконец вышли мы к морю. Вернее, выползли. Хоть по разведданным в этих местах противника не значилось, но осторожность блюли. Чтобы не нарваться. Ну, залегли в скалах. Стали ждать катера. Как условлено было.
Есть хотелось — хоть камни грызи. А оставалось всего несколько сухарей. И пить хотелось. Даже еще больше, чем есть. Потому — вода перед нами была. Море. Поди попей ее!
Стали вахту держать по очереди. Чтобы сигнал с катера не проворонить. Сперва лейтенант. А мы с Ивановым завернулись в маскхалаты, прижались друг к другу и прикорнули. Кто не лежал на холодной скале, тот не знает, как кости ноют. Упаси боже от этой радости! Холод от скалы прямо в нутро проникает, пронизывает. Тут не только ревматизм — холеру запросто получить можно!
Ночью сменил я лейтенанта. Стал дождик накрапывать. Я язык, поверите, высунул, капли ловить. Пить-то охота. Сижу, как собака в жару, с высунутым языком, а с моря глаз не спускаю. Боюсь сигнал проворонить.
Через три часа бужу лейтенанта. Старшину мы освободили от вахты. Прилег я снова возле него. Долго заснуть не мог, но все-таки задремал.
Чую, кто-то меня в плечо толкает:
— Катер идет!
Мы со старшиной сели разом. Катера не увидели. Пусто кругом. Только серое море да мутное небо. А у лейтенанта цейс был.
Лейтенант выдал нам по последнему сухарю. Мы их грызем и все на море глядим не отрываясь. Наконец увидели: серая точка пляшет на волнах. Катер. Мы глаз с него отвести не могли. Все. Задание выполнено. Скоро будем дома, в базе! Чуете? Даже Иванов улыбнулся, хоть и сильно болела нога.
И тут внезапно справа и слева грохнули орудия. Мать честная, ведь их не было тут! Перед самым катером стала рваться шрапнель. Катер проскочил. Противник перенес шрапнельную завесу ближе к берегу.
Катер снова проскочил сквозь белые облачка. И вдруг накренился и начал описывать петлю. Попадание. Катер уходил в сторону, будто слепой, будто шрапнелью ему выбило глаза. Лаг-дал, видать, перебило. И флаг не полоскался как положено — развернутый, гордый, — а тащился по ходу скомканным куском материи.
Людей на катере не видно было. Неужели, думаем, все погибли?
И тут на палубе появился матрос. Мы отчетливо видели его. Двигался он как-то странно, боком, скорчившись. Спервоначалу показалось, что он просто укрывается от осколков. Потом, когда он, прижимая руку к животу, с трудом пополз на корму, поняли мы, что он ранен.
И тут, братцы, мы увидели страшную картину. Да, для нас, моряков, страшнее картины нет. Флаг упал. И упал не по своей воле, не сам по себе. Матрос сдернул его. А это значило, что корабль сдается!
И тотчас умолкли вражеские пушки.
— Флаг спустил, шкура, — сказал старшина. — Сдался. — И закрыл лицо руками.
Никогда не забуду той минуты. Стыдно было смотреть друг другу в глаза, будто это мы спустили флаг, будто это мы позорно сдались врагу.
А потом увидели мы, как из-за скал выскочил вражеский катерок и попер к подбитому нашему.
А матрос добрался до мостика и сидел под мачтой скорчившись. Потом шевельнулся. Ухватился за мачту. Встал на ноги. И вверх, на гафель, пополз, развертываясь на ветру, наш государственный Военно-морской флаг пограничных частей Советского Союза, а под ним затрепетал другой — небольшой, алый, с двумя косицами флаг «наш». «Наш» — значит, «веду бой».
Катерок противника рыскнул в сторону, будто флаги ожгли его.
А матрос снял бескозырку и стал медленно оседать. Силы, видать, оставляли его.
Потом катер приподнял нос, будто хотел последний раз глянуть на землю, и исчез в волнах.
Мы обнажили головы.
Старшина сказал:
— Прости, брат.
Будто просил у того одинокого матроса прощения за то, что худо о нем подумал. Посмел подумать.
Вот так…
Зуев умолк.
И матросы молчали.
Потом Коган спросил.
— И как же вы добрались?
Боцман только рукой махнул:
— И не спрашивай. Трое суток брели не евши. Только как совсем худо становилось, вспомнишь того матроса на катере, зубы стиснешь — и идешь.
Снежный заряд оборвался так же внезапно, как и начался, и вновь прожектор выхватил из тьмы кипящие гребни волн.
— Подходим к Черному Камню, — сказал Антипов.
— Стоп левая.
Стрелка оборотов левого двигателя медленно поползла к нулю.
— Право руля… Отводить… Одерживать… Так держать!
Лохов решил, сбавив обороты, подойти ближе к берегу. Иначе людей на скалах не обнаружишь. Даже с прожектором.
Сигнальщики со своей площадки напряженно всматривались во тьму.
Теперь волны нагоняли корабль, хлестали в корму, но качало от этого не меньше.
Еще сбавили обороты. Пошли на самом малом. Берег был где-то рядом, но с корабля не видели его, только приборы осторожно прощупывали каждый выступ. А берег щерился, разверзал пасти многочисленных бухточек и проливчиков, готовый сдавить корабль острыми каменными зубами, если тот зазевается.
Но корабль не зазевается. На мостике — Лохов, и корабль послушен каждому его слову, каждому движению.
Лохов ощущал это единение с кораблем, с его сложными механизмами, приборами, людьми.
На мостик поднялся замполит Семенов:
— Какие новости?
— Идем на самом малом, — сказал Антипов. — Чуть не вплотную к берегу. — Он скосил взгляд на Лохова. Семенов уловил в этом взгляде восторг, почтение, даже обожание, и усмехнулся. Что ж, Лохов свое дело знает. Не новичок.
— Никаких примет?
— Никаких.