М. А. Дмитриев, современник Николаевской эпохи, рассуждал: «Нечего и говорить, что у нас не только берут взятки, но что без взяток не делается ни одно дело». Естественно, что формировались и методы противодействия этому порочному обогащению. Способы борьбы по прошествии многих десятилетий не изменились: «Давали шпиону пачку ассигнаций, которых нумера были записаны, что и служило уликой», — рассказывал мемуарист[277]. Эффективность подобных действий была невысокой: «По методе жандармов попадались не все и не главные взяткобратели, а только те, которые подвертывались случайно, или те, на кого шпион был сердит». Автор воспоминаний приводил пример с купеческим сыном Н. И. Золотаревым, который, желая досадить одному архимандриту, во время посещения его дома подложил под клеенку стола пронумерованных 500 руб. ассигнациями. Затем явился с жандармским офицером и стал требовать денег, указав, что архимандрит убрал их под клеенку, таким образом, «улика для офицера была налицо»[278].
При этом М. А. Дмитриев подчеркивал, что он противник подобных репрессивных, жандармских методов борьбы со взятками, потому что «взятки должно прекращать в их корне, то есть: устроить таким образом судебную часть, чтобы и нельзя было и не за что было брать взятки»[279].
Интересно проанализировать общественную реакцию на резонансные коррупционные скандалы того времени, в частности на дела чиновников Спасского и Дьякова.
Задержания, проведенные в Москве и Санкт-Петербурге, не на шутку переполошили столичное общество. Управляющий Третьим отделением М. Я. фон Фок информировал А. Х. Бенкендорфа, участвовавшего в коронационных торжествах в Москве: «Эти дни общественное внимание занято, почти исключительно, последними арестами. Во что бы то ни стало, стараются угадать их причину. Если, говорят, это простое лихоимство, — к чему та строгость, с какою производится следствие? […] Значит, дело идет о заговоре против правительства. Другие, напротив, думают, что делу этому придано особенное значение для того, чтобы, неожиданно напав на обвиненных, поймать их на месте преступления»[280]. Решительность антикоррупционных действий властей воскрешала параллели с недавними арестами участников и последователей антиправительственного выступления.
В то же время перечень имен арестантов не внушал опасения добропорядочным гражданам. «Надо заметить, что все арестованные личности известны за отъявленных взяточников и что все те, которые громче других кричат против их ареста, — одного с ними поля ягода. Это зловредное отродье вовсе не скрывает своего бешенства и явно выражает его в публичных местах. Пусть себе кричат, это даст возможность лучше отметить их», — отмечал М. Я. фон Фок, акцентируя внимание на поддержке правительственных мер большинством и именовании их мздоимцами[281].
Не зная деталей совершенных проступков, общество щедро конструировало последствия резонансных событий. 8 сентября 1826 г. М. Я. фон Фок вновь писал А. Х. Бенкендорфу: «Дело Спасского причинит, говорят, много неприятностей Министерству юстиции; следствие по этому делу поручено лицам, которые пойдут прямою дорогой и, вероятно, сделают новые важные открытия в судебном мире. Дельцы этого министерства не могут скрыть своего беспокойства: они сильно боятся, чтобы не были выведены на чистую воду все тайные происки коалиции. В среде бюрократии — общая тревога; пора и ей испытать на себе, что всему существуют пределы, и что, наконец, надо отдавать отчет, а это — вещь очень затруднительная для многих!»[282]
В последующие дни М. Я. фон Фок неоднократно обращался к резонансному делу, докладывая шефу жандармов различные мнения столичного мира. С одной стороны, звучал бесспорный тезис о том, что «обуздать лихоимство и воровство — дело столь же справедливое, как благоразумное и необходимое; кто не преступен сам и не слеп, тот должен согласиться с этим», с другой — опасения, что «чем строже будут наказывать […] тем больше будет людей оскорбленных и, следовательно, затронутых личных интересов»[283] (9 сентября 1826 г.). Почти через две недели: «Некоторые говорят, что придется слишком много наказывать, и что самая многочисленность виновных будет причиной их безнаказанности. Вздор! Говорят другие: тот, кто творил зло, должен быть выведен на чистую воду и заклеймен позором. Для подобных людей не должно быть никакого снисхождения, так как и они не оказывали его для общего блага»[284] (22 сентября 1826 г.).
Общественные настроения были не только реалистичны в оценке ситуации, сложившейся в чиновном мире, но даже конструктивны в способах ее разрешения. М. Я. фон Фок писал о столичных разговорах: «Виновные будут постоянно повторять один и тот же припев: „Дайте нам обеспеченное положение, соответствующее той службе, какую от нас требуют, и тогда удвойте строгость во всем, что касается точности исполнения наших обязанностей“. В то же время всеми понималось, что средств для повышения окладов в государственной росписи нет, поэтому выдвигались идеи, как найти средства (обложить 10 %-м сбором пенсии свыше 1000 руб., увеличить судебные пошлины, взыскивать налог с отдельных видов земельных пожалований и др.)»[285].
Глобальность общественного зла не позволяла верить в скорое его искоренение. М. Я. фон Фок пересказывал наблюдение столичного общества о коррупции в чиновной среде снизу доверху: «Возможно ли требовать, чтобы какой-нибудь чиновник, избалованный роскошью и образом жизни нашего времени, устоял бы против соблазна и разыгрывал бы, весьма некстати, роль Катона, тогда как начальники его подают ему пример и загребают обеими руками?» Взяточники хоть и «всеми презираемы, […] но они сильны своими денежными средствами и своими связями»[286].
Неизвестность, отсутствие какой-либо информации о ходе следствия над лихоимцами порождали пугающие взяточников слухи. М. Я. фон Фок писал: «Зная дурной характер Спасского, многие находятся теперь в смертельной тревоге, […] так как заранее предвидят, что Спасский не задумается компрометировать своих сообщников или тех, кто также вкусил от запретного плода»[287]. Через несколько дней фиксировался новый слух: «Уверяют, что Спасский указал на многих значительных лиц, как на действовавших заодно с ним или занимавшихся доходным, но бесчестным ремеслом вымогательства». Страх перед разоблачением, возможным доносом о ранее совершенном преступлении рисовал мрачные картины: «Говорят, что подсудимые и сообщники их громко ропщут и заявляют, что доносы до такой степени размножаются, что под конец придется допрашивать стены». В то время, когда одни роптали на то, что «не следует прибегать к окольным путям для разоблачения их происков», другие шутили, что «нет ничего проще, как одним чортом погнать другого»; что «широкая сеть закинута на всех сторонников бюрократии. Кажется только […] что сеть эта не Евангельская и что все, попавшее в нее, будет выброшено»[288].
Что же на самом деле выявилось в истории со Спасским? 31 августа 1826 г. Сенат получил следующий высочайший указ: «Обер-секретарь 7-го департамента Правительствующего Сената статский советник Спасский по достоверным уликам, до сведения моего дошедшим, обнаружен виновным в лихоимстве и сам в том добровольно признался; вследствие того повелеваю: отрешить его, Спасского, от должности и отослать в Московскую уголовную палату для суждения по законам»[289]. Спасский обвинялся в том, что взял с мануфактур-советника Кожевникова 2 тыс. руб. асс. по делу К. Ю. Измайлова.
При служебной проверке выяснилось, что дело было решено в пользу Измайлова, и Спасский взял деньги в благодарность за выигранное дело и за ускорение объявления решения. Московская уголовная палата, лишив чинов и дворянства, приговорила его к ссылке в каторжные работы. Московский генерал-губернатор посчитал возможным смягчить наказание, заменив каторгу ссылкой в Сибирь на поселение. Это решение было принято Правительствующим сенатом и одобрено министром юстиции. Однако при рассмотрении дела в департаменте гражданских и духовных дел Государственного совета его председатель, Н. С. Мордвинов, указал на ряд «ощутительных отступлений от законов»[290].
В частности, Н. С. Мордвинов обратил внимание на то обстоятельство, что в законе нет точного определения лихоимства. По буквальному пониманию слова это то, что «излишне взято», следовательно, рассуждал он: «Сам закон допускает имать (брать), но только не излишнее»[291]. Другое суждение заключалось в том, что было бы несправедливым, если равному наказанию подвергались те, «кто получил награду из признательности за дело, правильно решенное, так и тот, кто правду продал на суде»[292]. Указал он и на то, что не только денежные посулы ведут к неправедному суду: «По большею частию оный происходит или из угождения по каким-либо связям, или по ожиданиям через то для честолюбия своих каких-либо выгод и наград, и сего рода лихоимство гораздо чаше, нежели денежное, случается, но только оно удобнее бывает сокрыто и не подвержено. законному преследованию»[293]. «Лихоимственное преступление», которое помимо лишения всех гражданских прав повергает осужденного в каторжную работу, когда обвиняемые будут изобличены «в решении дела с нарушением правды и законов», сокрытии или искажении документов, «в употреблении обмана и хитрости к потемнению истины в деле», «в умышленной проволочке дела»[294]. Н. С. Мордвинов полагал, что за взятки и подарки, приносимые подсудимыми судьям и судебным чиновникам, «неправедно» их сурово наказывать. Такие подношения не могут быть даже запрещаемы «доколе они не будут получать достаточного жалования для удовлетворения необходимым, как их самих, так и семейств их, нуждам, самою природою и степенью служения их требуемым»[295].
В результате последовало решение департамента: «По падающему на Спасского сомнению, признав его к службе неблагонадежным, оставить навсегда отрешенным и впредь на службу не определять», было представлено 30 мая 1827 г. Общему собранию Государственного совета. После чего голоса разделились поровну и участь Спасского была облегчена.
Другая резонансная история связана с делом Дьякова. Какие-то обстоятельства задержания чиновника были известны в обществе и породили слухи о доносчике, мстящем корыстолюбивым чиновникам. 14 сентября 1826 г. М. Я. фон Фок писал А. Х. Бенкендорфу о петербургских разговорах: «Подсудимые не имеют за себя никаких шансов, особенно если это правда, что донесший на Спасского тот же самый, который донес и на Дьякова, то есть некий Бачишкарев, настоящая ядовитая гадина; страшно безнравственный сам, он тем опаснее для людей не совсем чистых, что, кажется, задался целью вывести всех их на чистую воду, так что приверженцы бюрократии не имеют врага более опасного и более способного разоблачить их тайны, — как этот господин»[296].
Страх разоблачения явно демонизировал фигуру Бочечкарова. История же преступления такова: статс-секретарю Комиссии прошений Кикину поступила жалоба коллежского асессора Бочечкарова на коллежского советника Дьякова, который требовал у просителя 1000 руб. за ускорение хода дела. Комиссия выдала заявителю 500 руб., переписав номера ассигнаций. При выходе со службы Дьяков был арестован, ассигнации с переписанными номерами найдены у него в кармане. Петербургская уголовная палата приговорила его к каторжным работам, с этим решением согласились и санкт-петербургский генерал-губернатор и Правительствующий сенат. Прошения Дьякова и его жены о смягчении наказания были переданы на рассмотрение Государственного совета[297].
При обсуждении дела в департаменте гражданских и духовных дел Н. С. Мордвинов указал на то, что передача денег проводилась без свидетелей и Дьяков утверждал, что деньги были даны ему взаймы. Н. С. Мордвинов демонстрировал свое ораторское искусство: «Закон […] повелевает, дабы в уголовных судах обвинения были столь ясны, как свет солнца, и чтобы в оных словам подсудимого даваемо было больше веры, нежели словам доносителя или обвинителя»[298]. По закону для безошибочного разрешения дела надо иметь либо собственное признание обвиняемого, либо ясные, не подлежащие сомнению доказательства. Как же поступить в этом случае? «Сохранить ли предпочтительно силу законов или, дав веру словам доносителя, подвергнуть подсудимого каторжной работе?» — обращался 18 октября 1826 г. Н. С. Мордвинов к членам Общего собрания Государственного совета[299]. В итоге Совет поддержал решение департамента: Дьякова, «исключив из службы, впредь, яко подозрительного, ни к каким делам не определять»[300].
Дебаты в Государственном совете выявили правовую коллизию и существенно затруднили показательное преследование взяточников. Решительные намерения правительственных кругов по искоренению взяточничества, поддержанные общественным мнением, не привели к назидательным результатам справедливого возмездия над преступившими закон лицами. Попытка сурового преследования взяточников закончилась фактически публичным (в Государственном совете!) оправданием их действий. Более чем мягкий приговор должен был разочаровать сторонников показательного возмездия. В результате защита лихоимцев по нормам права воспринималась как оппозиция власти и правительственному курсу. В годовом отчете Третьего отделения Н. С. Мордвинова отметили как столпа «партии русских патриотов» и причислили к разряду «недовольных», политических противников («критикуют все шаги правительства»), не преминув упомянуть, что он «оказывал покровительство Дьякову и Спасскому»[301].
Впрочем, вполне гуманный исход коррупционных дел не снизил жандармской активности.
5 апреля 1827 г. А. Х. Бенкендорф направил министру юстиции Д. И. Лобанову-Ростовскому отношение, составленное в самых изыскано-деликатных тонах: «Государь император, убежден будучи в правилах справедливости, отличающих действия Вашего Сиятельства, и в усилиях Ваших способствовать искоренению злоупотреблений по подведомственным вам местам, Высочайше повелеть мне изволил сообщать на благоуважение Ваше, Милостивый государь, все те сведения, которые в сем отношении до меня доходить будут». В письме подчеркивалось, что А. Х. Бенкендорф только передавал высочайшую волю, а государь, будучи убежден в «правилах справедливости», не сомневался в возможности министра искоренить злоупотребления. Собственно речь шла о направлении для принятия мер полученных полицией сведений. При этом особо оговаривалась просьба — принять записку «благосклонно, в таком виде, в каком я ону получил, то есть как указывающую на следы предосудительных намерений, за основательность которых я ручаться не могу»[302]. Передавалась информация о преступных намерениях, не проверенная, но компрометирующая чиновников министерства, и все расследование предстояло провести ведомству самостоятельно.
В приложенной записке сообщалось: «Помощник столоначальника в департаменте Министерства юстиции в экспедиции г. Солоницына Павел Гриневич имеет родственника Петра Филипповича Гриневича в Глухове. Который хлопочет об ходатайствовании чина коллежского асессора некоему Дмитрию Степановичу Примакову, который намеревается прислать сюда 500 руб. к Павлу Гриневичу для успешного ходатайства по сему делу»[303].
7 апреля 1827 г. министр уведомил шефа жандармов о начатой проверке, посетовав, что «обороты в подобных случаях злоупотреблений бывают столь хитры, что при всем неусыпном наблюдении начальства за подведомственными местами и лицами не всегда могут быть замечаемы, тем паче открываемы преступные лихоимства»[304]. 19 мая министр повторно писал шефу жандармов о том, что по результатам проверки выяснено, что по почте на имя Павла Гриневича ни от кого денег не поступало, кроме того, в департамент герольдии дело о производстве в чин Примакова не передавалось.
В сентябре 1827 г. дело Примакова дошло до рассмотрения в Сенате, однако принятое решение о производстве при увольнении от службы в коллежские асессоры было приостановлено, так как отсутствовали необходимые документы о принадлежности просителя к дворянскому сословию. Внесение дела при неполном комплекте документов герольдмейстер объяснял большой загруженностью чиновников, так как к заседаниям подготавливается зачастую более 200 дел. Впрочем, такое упущение не влекло «никаких зловредных последствий»[305]. Дело было направлено на повторное рассмотрение при получении полного комплекта документов. Каких-либо злоупотреблений со стороны подозреваемого чиновника обнаружено не было.
4 января 1829 г. шеф жандармов А. Х. Бенкендорф направил уже новому министру юстиции А. А. Долгорукову записку, представленную, видимо, жандармским штаб-офицером, о вятском губернском прокуроре Веймарне. Начиналась записка сведениями о его стремительном карьерном росте: после петербургской гимназии взят на службу в канцелярию к своему родственнику губернатору фон Братке, затем определен в горные исправники по Вятской губернии: «В течение сего времени состояние его до того поправилось, что уже мог из казанского университета получить аттестат, дающий ему право на получение без экзамена чина коллежского асессора». Вскоре Веймарн «через сильных покровителей в Санкт-Петербурге получил место вятского губернского прокурора и вскоре чин коллежского советника и награжден орденом Св. Владимира 4 ст. и Св. Анны 2 ст. в один год»[306].
«В продолжение двадцатилетней его службы, — продолжал автор записки, — он из бедного состояния приобрел значительное богатство и теперь содержит на аренде железоплавительные заводы г. Осокина, находящиеся в Вятской губернии […] Веймарн имеет одно только звание блюстителя законов и правосудия, в самом же деле он почти вовсе не занимается службою, но своими оборотами: содержит под чужим именем почтовые станции, торгует винами и пр. Он показывает вид, будто намерен оставить должность, но между тем увеличивает свой капитал и торгует правосудием. Все сие подтвердить может местное купечество и прочие сословия»[307].
Казалось бы, вскрыт нарыв, обличен стяжатель, и возмездие должно свершиться. Однако ответ министра был весьма категоричен: «[Веймарн] доныне известен был мне совсем с противоположной стороны. В бытность мою в 1824 году в Вятке для ревизии, я довольно коротко узнал его. Хотя он и имеет обеспеченное состояние, но чтобы стяжал оное какими-либо непозволительными оборотами и средствами, о том ни слухов, ни жалоб до меня ни от кого не доходило; улучшение же состояния своею бережливостью и не противными чести мерами благоразумных распоряжений ни в каком случае никому в порок поставлено быть не может»[308].
Система защиты довольно специфичная: вы слышали, что он взяточник, а я такого не слышал, значит, он чист. «Веймарн по определению должности своей, как тогда был мною замечен, так и ныне продолжает быть усердным, деятельным и попечительным о скорейшем ходе дел, имея к тому нужные к отправлению звания Прокурора сведения и способности, в чем удостоверяют меня дела управляемого мною министерства, по коим я могу судить о действиях прокуроров и степени заботливости каждого из них по должности; а потому помещенное в означенной записке изъяснение, что будто бы Веймарн вовсе не занимается службою, есть несправедливое», — опровергал жандармские суждения министр юстиции[309]. В ответе сквозит явное раздражение, недовольство жандармскими измышлениями, на которые министерство должно было реагировать.
Шеф жандармов периодически сообщал во всеподданнейших отчетах о подозрениях на лихоимство чиновников различных ведомств.
В 1829 г. в отчете Третьего отделения в числе порицаемых мер нового министра внутренних дел А. А. Закревского упоминалось изменение кадрового состава медицинского департамента, из которого были уволены опытные чиновники. Новые служащие, по мнению шефа жандармов, «внесли путаницу в дела», а поскольку «это одна из наиболее доходных областей, то в нее проникает больше интриг». В результате А. А. Закревский «облек своим особым доверием двух известных и всеми презираемых взяточников гг. Дьяконова и Кусовникова. Недавно он назначил еще директором этого департамента некоего Швенсона, который тоже не пользуется хорошей репутацией»[310].
Критиковался министр юстиции: «Канцелярии министра и Сената полны взяточников и людей неспособных, и министр вынужден сам рассматривать всякое сколько-нибудь значительное дело. Дашков жалуется на то, что он бессилен уничтожить все это лихоимство, не будучи в состоянии уследить за всем лично и не имея возможности положиться на прокуроров, которые все закрывают на это глаза. Что касается общего хода дел, то лихоимство и применение ложных принципов внесли в него такую путаницу и воздвигли на его пути столько препятствий, что необходимо его преобразовать на новых началах»[311].
О Главном управлении водных и сухопутных сообщений: «Все единодушно сходятся на том, что управление этой отраслью государственного хозяйства находится в самом скверном состоянии. Лихоимство и взяточничество — там обычное явление, а отчетность — в хаотическом состоянии»[312].
Если чиновники роптали на высшую полицию, то простой народ видел в жандармах защитников. В феврале 1827 г. в Пензенской губернии Наровчинский городничий разбирался с сообщением о том, что уездный землемер Пекарский списал у своего знакомого текст секретной инструкции А. Х. Бенкендорфа жандармскому полковнику Бибикову[313]. Объяснения Пекарского интересны восприятием этого документа. Он считал, что инструкция дана Бибикову «насчет преследования им и открытия законопреступных действий по части гражданского правосудия, и о прочем», и кроме того, «инструкция не заключает в себе ничего противного не только закону благочиния и нравственности, […] только обуздывает по злоупотреблению власти неблагомыслящих людей», и он даже ходил в земский суд для «удостоверительной выправки, нет ли таковой инструкции в том суде»[314]. Тайные намерения властей по преследованию злоупотреблений в судах казались ему очень созвучными чаяниям простых людей.
Главноуправляющий Третьим отделением А. Х. Бенкендорф докладывал императору в 1828 г.: «Должностные лица и лихоимцы, несомненно, настроены против жандармерии, но народ в целом стоит за это учреждение, принесшее, конечно, немало пользы. Частные и доверительные письма свидетельствуют о том, что в провинции, где нет жандармов, все классы желают их присутствия как защитников от чинимых властями неприятностей и раздоров между ними. До сих пор все интриги и глухие инсинуации разбивались о порог надзора, который внушает страх честолюбцам, интриганам, лихоимцам и взяточникам»[315].
Удалось ли энергичным жандармским участием в борьбе со взяточниками исправить ситуацию? По слова М. А. Дмитриева: «Думали, что страх удержит и других; но вместо того другие делались только осторожнее»[316]. Кроме того, опасный промысел и боязнь попасться с мечеными или переписанными по номерам ассигнациями порождали различные оригинальные решения, о которых рассказывал мемуарист. В Архангельске придумали денежную купюру разрывать надвое, у каждой из сторон оставалась половина. При благоприятном исходе дела проситель приносил вторую половину, а если нет, то «не доставайся же никому!». В другой губернии судебный чиновник брал с каждой стороны пакет с деньгами, в процессе ни во что не вмешивался, а после решения проигравшему «как честный человек, возвращал его пакет с деньгами». «Наконец, — писал М. А. Дмитриев, — решились иначе не брать, как золотом, которого перенумеровать невозможно, и потому оно безопасно»[317].
В отчете Третьего отделения за 1831 г. откровенно признавалось: «Принятые в начале царствования государя императора строжайшие меры к прекращению лихоимства никакой видимой пользы не произвели; лихоимцы сделались лишь осторожнее, но число их не уменьшилось. Мудрости правительства принадлежит изыскать средства к уменьшению сего зла, но одно лишь постепенное распространение просвещения в средних классах людей, коими наполняются судейские места, может со временем оное зло уничтожить»[318].
Шеф жандармов отмечал, что борьба с злоупотреблениями в присутственных местах «всегда встречает самое ревностное содействие со стороны управляющего Министерством юстиции»[319].
Тем не менее до искоренения взяточничества в учреждениях судебного ведомства было еще далеко. В отчете Третьего отделения за 1832 г. сообщалось: «Что касается до губернских и уездных судебных мест, то об них должно сказать, что они представляют самую грустную картину. Решительно нет в них правосудия, и корыстолюбие существует в самой сильной степени. Губернские прокуроры и стряпчие, постановленные для наблюдения за правильным ходом судебных дел, нередко сами причастны к злоупотреблениям». Отмечая, что высшая полиция «беспрестанно открывает производимые […] неправильности» и уже многие чиновники по выявленным фактам взяточничества устранены от должности, но «при всех стараниях лихоимство не уменьшается, ибо законная улика лихоимцев едва ли когда возможна, и они, избегая всякий раз заслуженного наказания, беспрепятственно продолжают вредные свои действия, угнетая истца неимущего, находящегося в невозможности удовлетворить их корыстолюбие». «Не мудрено после сего, что везде слышен ропот, везде жалуются на судебные места»[320], — сетовал А. Х. Бенкендорф.
Борьба со взятками в правовом поле была затруднена особенностями судебного рассмотрения дел о лихоимстве. Именно на это обстоятельство обращал внимание императора шеф жандармов. В отчете за 1835 г. он писал: «Лихоимство не прекращается и, ограждаясь формами закона, укрывается от должного наказания. При существовании нашего законоположения, подвергающего лиходателя одинаковому наказанию с лихоимцем, нередко случается, что давший деньги для получения себе надлежащего удовлетворения подвергается наказанию, тогда как взявший или, лучше сказать, исторгнувший оные остается свободным от всякого взыскания за недостатком улик. До сведения нашего доходило неоднократно, что таким образом бедные крестьяне подвергались тягчайшему наказанию, когда приносили жалобы, что с них взяты были деньги»[321]. В качестве примера А. Х. Бенкендорф приводил случай с новгородским штаб-офицером корпуса жандармов Кованько, который, обнаружив какие-то злоупотребления винного откупщика, доложил о них губернскому начальству. После начала следствия откупщик, желая прекратить расследование, передал штаб-офицеру 2000 руб. Кованько эти деньги передал местному начальству. Дело о подкупе было направлено на рассмотрение в губернское правление, которое определило, что «за неимением достаточных доказательств в даче Кованько денег, откупщика от всякого изыскания освободить; деньги же отдать в пользу Приказа Общественного Призрения»[322].
Любопытный пример жандармской борьбы с бесстрашным взяточником приводит мемуарист Е. П. Самсонов, служивший адъютантом у А. Х. Бенкендорфа. По его словам, старший адъютант штаба отдельного корпуса жандармов, полковник А. Ф. Львов, купил дом, для перестройки и реконструкции которого ему нужны были дополнительные средства. По совету казначея собственного е. и. в. конвоя Х. Я. Пономарева он обратился в Казенную палату за займом под залог дома. Не получив ответа, А. Ф. Львов попросил Х. Я. Пономарева сходить в палату. Ведавший этим делом чиновник сразу обратился к ходатаю с вопросом: сколько Львов даст ему лично за получение необходимых денег. Пономарев робко назвал сумму 500 руб.
Е. П. Самсонов вспоминал, что именно он предложил вручить чиновнику при свидетелях требуемые деньги, а потом рассказать о взятке шефу жандармов и просить наказать мошенника. «Кому же, как не нам с тобою, служащим у источника правосудия и карателя всякого зла и неправды, выводить на чистую воду подобные деяния, вошедшие, как видно, в обычай?»[323] — убеждал он А. Ф. Львова.
Когда Пономарев и его товарищ пришли с деньгами, то были поражены тем, что чиновник принял посул не стесняясь, открыто; на виду у всех пересчитал принесенную сумму, а в ответ на слова о том, что Львов служит у шефа жандармов, сказал: «О! это для нас все равно, были бы денежки; а от кого они приходят, для нас безразлично»[324].
На следующий день, как и было обещано, комиссия провела оценку дома, подписала бумаги, а потом отправилась в трактир: «Там наелись, напились и прислали счет для уплаты Львову»[325].
По словам Е. П. Самсонова, А. Х. Бенкендорф молча выслушал рассказ А. Ф. Львова о случившемся, а после возвращения от императора поручил написать министру финансов Е. Ф. Канкрину отношение, обязывающее его по высочайшему повелению создать при министерстве следственную комиссию для выяснения обстоятельств противозаконного поступка чиновника Ф., включив в нее жандармского штаб-офицера.
Через несколько дней министр финансов прислал ответ, в котором сообщал: «Лично зная с давнего времени г-на Ф-ва за отличнейшего во всех отношениях чиновника, я счел нужным предварительно назначения формального следствия, согласно высочайшей воли, допросить его лично о происшествии, по которому он обвиняется в лихоимстве и так как он положительно отвергает всякое вводимое на него нарекание, то я нахожусь в необходимости покорнейше просить […] прислать ко мне полковника А. Ф. Львова, как подкупателя, для очной ставки с Ф-м, обвиняемом во взяточничестве»[326].
Такой поворот дела сильно расстроил А. Ф. Львова, знавшего, что «дающий взятку (подкупатель) подвергается одному и тому же наказанию, как и берущий». Оставалось надеяться только на то, что граф А. Х. Бенкендорф — «рыцарь чести, не выдаст он честного человека на поругание мошенникам». И действительно, А. Х. Бенкендорф продиктовал Е. П. Самсонову новое отношение к Е. Ф. Канкрину. В нем сообщал, что по докладу императору письма министра о присылке к нему А. Ф. Львова для очных ставок «Его Величеству благоугодно было приказать мне передать вашему сиятельству собственные его слова: „Скажи от меня графу Канкрину, что я не хуже его знаю Русские законы; но в настоящем случае приказываю смотреть на действия Львова как мною разрешенные и потому оставить его в покое и к следствию не привлекать“. Кроме того, император предписал следственной комиссии провести „и тщательное расследование настоящих средств жизни Ф-ва со способами, которые он имеет на приобретение оных“»[327].
Заседания комиссии выглядели довольно абсурдно. Чиновник Ф. все обвинения отрицал. Представитель корпуса жандармов указывал, что его показания могут опровергнуть А. Ф. Львов и еще два свидетеля. А председательствующий заявлял, что «мы имеем высочайшее повеление не привлекать А. Ф. Львова к следствию, а потому ни он, ни его агенты спрошены быть не могут»[328]. Таким образом, чиновник Ф. Был признан… невиновным. При рассмотрении второго вопроса — о способах жизни члену комиссии — жандармскому полковнику удалось доказать, что «за неимением ни за собой, ни за женой, ни наследственного, ни благоприобретенного состояния, и никогда не получая за службу более двух тысяч рублей в год содержания, г. Ф-ву невозможно было (как оказалось) жить в двухтысячной квартире, держать экипаж, своих лошадей и многочисленную прислугу, без темных, сокрытых им источников»[329]. В этом случае комиссия вынуждена была признать чиновника «заслуживающим сильного подозрения»[330].
По представленному докладу последовало высочайшее повеление: отставить надворного советника Ф-ва от службы и отправить его на жительство в город Вятку. Мемуарист прибавлял, что как говорили, «он выехал из Петербурга на великолепном дормезе на шестерке лошадей!»[331]. Даже высшее покровительство не позволило наказать взяточника по суду.
О бесперспективности этого способа привлечения к ответственности А. Х. Бенкендорф вновь докладывал императору в 1837 г.: «Судебное же преследование и обнаружение лихоимства представляется, как мы уже неоднократно замечали, совершенно невозможным; оно всегда прикрывается формами закона и всегда остается ненаказанным. Оно видимо, но недосягаемо»[332]. На этот раз он анализировал сенатскую практику рассмотрения судебных тяжб: «В Правительствующем Сенате дела равномерно производятся и решаются не даром. Несправедливо было бы упрекнуть сенаторов в корыстолюбии; мы по самой истине скажем, что ни одного сведения не доходило до высшего наблюдения, которое могло бы подать в сем отношении и тень подозрения на них; но здесь сильно влияние канцелярий, обер-секретарей, повытчиков». Он отмечал то обстоятельство, что не все сенаторы «отлично дельные и рачительные», есть среди них и те, кто «равнодушно взирают на дела» или имеют «о делах весьма слабое понятие или вовсе никакого». Этим и пользуются корыстные сенатские канцелярские чиновники «улавливая» «летние вакантные месяцы […] для исполнения беззаконных видов своих»[333].
Подобную практику подтверждает отношение шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа к министру юстиции Д. Н. Блудову, направленное 23 февраля 1839 г.: «До сведения государя императора дошло, что по делу о снятии запрещения с имения Курского помещика Полторацкого, дано одному из обер-секретарей Правительствующего Сената 4 тыс. рублей, и сверх того обещано еще столько же, по окончании дела»[334]. Он просил обратить внимание на ход дела и «стараться по возможности самым негласным образом обнаружить истину» для последующего доклада императору[335].
28 февраля министр юстиции информировал, что первый департамент Сената постановил «признать жалобу его [Полторацкого] не уважительною и в домогательствах его [Полторацкого] отказал»[336]. С определенной гордостью Д. Н. Блудов мог отвечать шефу жандармов: «Следовательно, такое противное желанию Полторацкого решение не возбуждает подозрения на обер-секретаря, производившего дело. Если, однако же, ваше сиятельство имеет во ввиду какие-либо более положительные по сему предмету сведения, то покорнейше прошу вас […] сообщить мне оные для дальнейших изысканий и обнаружения истины»[337].
Назначение графа В. Н. Панина управляющим Министерством юстиции было положительно оценено в отчете Третьего отделения. Указав на «хорошее направление» дел в Сенате и ожидание «много полезного в будущем», А. Х. Бенкендорф отмечал: «Лучшим доказательством его деятельности и распорядительности служит то, что мелкие чиновники и стряпчие вопиют против него»[338]. Подтверждением слов отчета о том, что «новая деятельность» графа Панина не могла еще «достигнуть до провинций, где по-прежнему совершаются многие несправедливости»[339], являются сохранившиеся в архиве многочисленные записки, содержащие информацию из перлюстрации и жандармских донесений, которые посылались руководством высшей полиции в министерство.
11 января 1840 г. А. Х. Бенкендорф направил управляющему Министерством юстиции В. Н. Панину на «усмотрение» выписку из таких сведений: «Воронежская па лата гражданского суда обращает на себя внимание с весьма дурной стороны, ибо дела в оной производятся большею частию пристрастно и из корыстолюбивых видов. Таковые противузаконные действия главнейше происходят от того, что по неимению в сей палате председателя, исправляющий должность эту товарищ его коллежский советник Попов, будучи человек не знающий своего дела, слабый и руководимый очень способным, но неблагонадежным и пристрастным заседателем от дворянства Катаевым позволяет себе много дел недобросовестных»[340].
Следом «из полученных частным образом достоверных сведений» графу В. Н. Панину было сообщено о злоупотреблениях саратовских чиновников: губернский прокурор Селивачев, «будучи человек несведующий в делах, исправляет должность свою под руководством других лиц; корыстолюбив и в публике пользуется весьма невыгодным мнением»; уголовных дел стряпчий Головачев, «при весьма ограниченных сведениях в делопроизводстве замечен неблагонамеренным»; заседатель уголовной палаты Ступин «корыстолюбив и в публике вообще пользуется весьма невыгодною репутациею»[341].
6 февраля 1840 г. В. Н. Панину направляется записка А. Х. Бенкендорфа со сведениями, «полученными из достоверного источника». Правда, переданная информация была очень абстрактна: «По случаю Высочайшего указа о представлении дворянам Западных губерний в Герольдию доказательств на носимое ими звание, из тех губерний отправляют в Санкт-Петербург значительные суммы, для получения посредством оных покровительства со стороны чиновников герольдии»[342].
7 февраля 1840 г. вновь с указанием «из полученных частным образом достоверных сведений» присылается информация о харьковском губернском прокуроре Первове и советнике тамбовской гражданской палаты Ярцове.
По сведениям информатора, Первов «замечен в корыстолюбии по занимаемой им должности и непозволительном ходатайстве со стороны его в присутственных местах по частным делам, для извлечения в пользу свою выгод»[343]. Второй фигурант записки — Ярцов «поведения не трезвого, корыстолюбив до крайности и посредством непозволительных выгод по службе приобрел себе недвижимое имение и значительный капитал, частные же лица, имеющие по Тамбовской палате дела, в заведывании его Ярцева, терпят проволочку»[344]. Подобные обращения требовали незамедлительной реакции. В делах министерства сохранились сведения о ведомственной проверке. На запрос В. Н. Панина о личности Первова тамбовский вице-губернатор 21 марта 1840 г. косвенно подтвердил выдвинутые обвинения: «Не смею умолчать перед Вашим Сиятельством, что репутация г. Ярцева в губернии не много приносит ему чести»[345]. Несколько позже уже тамбовский губернатор писал об этом чиновнике: «Слухи на счет корыстолюбия и лихоимства нисколько не преувеличены и совершенно справедливы. Впрочем, формальных жалоб на лихоимство этого чиновника ко мне не поступало и достаточных к обвинению его в том законных фактов в виду не имею»[346]. Тем не менее решено было перевести его на службу на Кавказ. В отношении харьковского чиновника, по согласованию с генерал-губернатором Н. А. Долгоруковым, было решено перевести его из Харькова губернским прокурором в Курскую губернию, а курского прокурора — на его место в Харьковскую[347].
28 февраля 1840 г. из Третьего отделения вновь поступили полученные «частным образом достоверные сведения»: «Состоящий на службе в Херсонской губернии в Бобринецком уездном суде судья Крусер и заседатель Маковеев, отлучаясь самопроизвольно каждый месяц от должностей, живут в своих имениях по неделе и более, а секретарь того суда Фетисов, неоднократно замеченный в неблаговидных и вредных по службе действиях, через кои и приобрел имение в 40 тыс. руб., ложно показывает означенных чиновников по журналам на лицо присутствующими. Сверх того судья Крусер присваивает себе из опек принадлежащие сиротам деньги»[348]. Проведенная проверка вскрыла существенные упущения в делопроизводстве уездного суда. В результате новороссийский генерал-губернатор информировал министра (18 апреля 1841 г.), что «за сокрытие в Бобринецком уездном суде от начальства и ревизии дел и показание их в числе 7, тогда как оказалось действительно 131, судья Крусер и секретарь Фетисов удалены от должности и преданы суду уголовному»[349]. Как видно, уволенным чиновникам в вину были поставлены не корыстные, а служебные нарушения.
Следом из Третьего отделения была направлена записка, полученная от полковника корпуса жандармов К. Влахопулова о беспорядках, происходящих в Екатеринославской гражданской палате[350], затем еще одна. На них В. Н. Панин ответил 19 апреля 1840 г. довольно раздраженной репликой: «О беспорядках сих получено в Министерстве юстиции еще в феврале сего года от местного начальства донесение, почему и предложено о том Правительствующему Сенату на рассмотрение и законное постановление»[351]. Негодование управляющего министерством могло вызвать настойчивое вмешательство высшей полиции в обычный, правовой порядок ведения дел, не требовавший оперативного реагирования.
Постоянные указания высшей полиции на реальные или мнимые злоупотребления требовали обязательной реакции, рассмотрения по существу, выяснения обстоятельств и установления важных деталей инкриминируемых действий, что еще больше затрудняло деятельность перегруженной системы правосудия. 14 октября 1841 г. министру юстиции В. Н. Панину была направлена А. Х. Бенкендорфом «записка о полученных частным образом сведениях». В ней сообщалось, что служащий в Правительствующем Сенате в Москве чиновник И. С. Ивановский получил из г. Суджи от А. Кривошеина деньги «для устранения препятствий по делу, и ему, Ивановскому, сделан Кривошеином вопрос: сколько еще нужно выслать?»[352]. В ходе внутренней проверки было выяснено, что этот чиновник служил в канцелярии 7-го департамента Правительствующего Сената младшим помощником секретаря. По уверению обер-прокурора, «несмотря на достаточное время, употребленное им, для собрания сведений о Ивановском, он не открыл никаких предосудительных его действий по службе; что же касается до поведения его, то оно всегда было безукоризненным». Никаких дел А. Кривошеина в департаменте «не производится, и не производилось с 1834 г., за каковое время собраны им справки»[353]. Поэтому было решено переписку оставить без дальнейших последствий, так как полученные об И. С. Ивановском неблагоприятные сведения ничем не подтвердились.
Еще один документ, показывающий, что «достоверные сведения» не всегда таковыми являлись, а могли быть средством сведения личных счетов. 20 января 1842 г.
А. Х. Бенкендорф писал министру юстиции «о доходящих слухах» о том, что «председатель черниговской уголовной палаты статский советник Михно человек корыстолюбивый, но старается прикрывать свой порок смирением, на дела же имеет весьма малое влияние. Товарищ его коллежский асессор Гримбецкий играет главную роль в палате, он человек не глупый, но хитрый, пронырливый и имеющий самую невыгодную репутацию в губернии»[354].
Министр сделал запрос местному губернскому начальству. В ответ губернатор В. А. Шереметев ничего определенного сообщить не смог, а черниговский губернский прокурор разъяснил, что по сложившейся практике слушаний никто особого влияния на производство дел не имел, дела обычно решаются единогласно. За время его службы «не было слышно, дабы в палате уголовного суда, по делам в оной производящимся, было кому-либо стеснение, или же решалась участь кого-либо, или освобождался бы кто от положенного законом взыскания, из видов корысти»[355]. Что же касается до личности Грембецкого, то прокурор отметил, что «он имеет отличительный порок — злоязычность — чернит людей без всякой цели, за что многие из круга здешних чиновников стараются удаляться его сообщества, считая его злым и вредным. Он вдов, имеет двоих детей, которых воспитывает на своем иждивении, живет в собственном доме и жизнь ведет трезвую»[356]. На основании данного заключения было решено: «Не приступая ни к какому особенному распоряжению по сему предмету, иметь оный в виду на будущее время»[357].
В отчете Третьего отделения за 1841 г. представлена буквально катастрофичная ситуация произвола чиновников-лихоимцев: «В прежние годы слышны были жалобы на лихоимство в присутственных местах, как духовных, так и светских, но никогда жалобы сии не были столь многочисленны, как ныне! Это язва, поедающая благоденствие нашего Отечества, и общий вопль возносится в сем отношении со всех концов России»[358]. Позитивным результатом антикоррупционной деятельности представлялась деятельность Правительствующего Сената. «Теперь Сенат совершенно в другом виде, нежели был за двадцать пять лет пред сим, — и ежели секретари могут взять деньги, то редко, тайно и, по крайней мере, с некоторою благопристойностью»[359], — писал не без иронии А. Х. Бенкендорф.
Благодаря оперативной информации удавалось бороться не только с последствиями неправовых действий, но и предупреждать возможные нарушения.
8 февраля 1844 г. исполняющему обязанности министра юстиции В. А. Шереметеву из Третьего отделения была направлена информация, полученная «частным образом», о том, что проживающий в Одессе П. Поливанов просит москвича И. Н. Давыдова заняться делом купца А. Теплицкого, производящимся в 8-м департаменте Правительствующего Сената. Упоминалась фамилия секретаря Королькова, которому обещалось за содействие 5000 руб., а тому, кто выведет на Королькова, — 1000 руб.[360]. В. А. Шереметьев поручил обер-прокурору 8-го департамента сената «обратить особенное внимание на означенное дело, дабы оно получило правильное разрешение, так и на действия по оному секретаря Королькова»[361].
16 февраля 1844 г. отношением шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа к В. А. Шереметеву было обращено внимание министерства на дело помещицы Головинской, убитой в конце 1841 г. мужем ее воспитанницы, помещиком Быковским, желавшим скорее воспользоваться завещанным жене его имением. На пристрастное ведение дела тогда же поступила жалоба родственника убитой помещицы, и дело было «переследовано штаб-офицером корпуса жандармов, вместе с советником губернского правления»[362]. «Ныне до сведения моего дошло, — писал шеф жандармов, — что по окончании суда, которым Быковский признан виновным и осужден к ссылке в каторжную работу, приговор о нем представлен 31 декабря, на утверждение Правительствующего Сената, и что между тем по всей губернии распространились слухи, будто бы мать Быковского отправила в Санкт-Петербург пять тысяч червонцев на ходатайство по сему делу и остается в совершенном убеждении, что сын ея, вместо ссылки будет оставлен в подозрении на месте жительства. Молва эта дает повод к повсеместным там суждениям, что здесь за деньги все можно сделать и переиначить»[363]. На ход этого дела было обращено особое внимание, что должно было исключить возможность неправового решения.
Таинственные «достоверные» источники информации, загадочные фразы из текстов жандармских отношений заставляли министров и высших чиновников спешно реагировать на поступавшие сигналы, проводить внутренние проверки. Следовавшие административные решения по высылке или удалению со службы обвиняемых чиновников порождали ропот недоумения и суждения о всесилии и произволе тайной полиции. Служивший в Сенате М. А. Дмитриев сетовал на текучесть кадров: «Случалось, что не успеет чиновник принять дела от другого, как его уже переводят в другой департамент»[364]. Небольсин, молодой человек, рекомендованный директором департамента как «отличный чиновник», через пять месяцев по высочайшему повелению, сообщенному министру В. Н. Панину графом А. Х. Бенкендорфом, был исключен со службы. Для общего негативного отношения М. А. Дмитриева к Третьему отделению этот эпизод ничего нового не добавлял. Однако в данном случае речь не шла о жандармском произволе.
Сохранившееся архивное дело раскрывает причину скорой отставки. 16 октября 1841 г. шеф жандармов направил отношение к графу В. Н. Панину, в котором, вопреки правилу не раскрывать источники сведений, указывал на перлюстрацию почтовой корреспонденции, давшей ценную информацию. Он писал: «Случай доставил в мои руки письмо Секретаря 7-го департамента Правительствующего Сената Павла Небольсина, к отцу его, в коим он изъясняет о лихоимственных и противузаконных своих действиях по службе. По всеподданнейшему докладу Государю Императору его письма Его Величество Высочайше повелеть мне соизволил сообщить о сем Вашему Сиятельству, чтобы секретарь Небольсин немедленно был исключен из службы»[365].
Перлюстрированное письмо было великолепно по беспечности автора[366]: «Любезный батюшка! Только что вчера я почти освободился от своей работы и в понедельник принимаюсь за новую, которая мне предстоит на два доклада в этом месяце в Департаменте и на два в Общем собрании. И сентябрь месяц пролетел, а я все-таки ни при чем: существенного со мною случилось только то, что я получил десяток живых стерлядей, 5 фунтов чаю, серебряную солонку, прибор литого полированного серебра, соболью шубку и больше ничего. Да еще то, что один добрый человек, которому я сделал доброе дело, которое уже и кончилось, надул меня на 500 рублей, по крайней мере на 500, если не больше. Знаете ли что, любезный батюшка, я по делам своим заметил, что кто попросит меня об деле, тот наверное выиграет, а кто попросит одного Об[ер-] Секретаря, тот наверно проиграет. Таким образом я ему с сентября по 2 октября перепортил, старому черту, 7 дел и надеюсь, что это будет ему хорошим уроком. А то ведь просто собака на сене лежит, сам почти не пьет и другим не дает. Теперь, бог даст, будет умнее»[367].
Далее чиновник сделал приписку для своего брата Николая: «Не знаю, как и быть, а все проклятые чистые дела: делу дают направление какое угодно, а они, скоты, и глаз не кажут и как видно меня обходят и идут прямо к Андрееву, только и я не промах, все эти дела я, признаюсь тебе, так порчу, что ну да на! кроме всего прочего весьма часто встречаются надуванья, а это чертовски меня расстраивает, ждешь, ждешь обещанного, и сделаешь дело, а выйдет шиш, особенно один каналья меня надул так, что просто я бешусь, когда вспоминаю, а впрочем, почем знать, может быть, и сдержит слово. Да странно, уже столько времени глаз не кажет, узнавши, что все хорошо кончено. А! куда кривая не вынесет»[368]. Вынесла она его прочь из Сената.
Сменивший А. Х. Бенкендорфа новый шеф жандармов А. Ф. Орлов продолжал традицию постоянного преследования взяточников, инициировав, в свою очередь, и системные меры по наказанию лихоимцев.
25 августа 1846 г. А. Ф. Орлов направил В. Н. Панину на его «усмотрение» вполне традиционные сведения — выписку из вскрытого письма, в котором шла речь о тяжбе в рязанской гражданской палате по делу о деревне Коренца: «Хотя Анна Григорьевна ничего не предпринимает, но ходатайствующий по этому делу Николай Горбов уверяет ее, что указ Сената гражданской палатой не будет исполнен до тех пор, пока она, Анна Григорьевна, не примет мер, известных от чиновника палаты, и что Лош… [так в тексте] негодует на означенную просительницу за табакерку»[369]. Отрывочные сведения, понятные адресату, не разобранная перлюстратором фамилия были не сложным ребусом для министерских чиновников.
5 декабря 1846 г. А. Ф. Орлов уведомлял В. Н. Панина, что после его сообщения об обстоятельствах конфликта наследников помещика Мальцева и госпожи Ермоловой поручил «удостовериться под рукою о степени справедливости сведений на счет злоупотреблений по этому делу» и выяснил, что данное дело тянется более 40 лет, несмотря на неоднократные указы Сената, гражданская палата, находя решение егорьевского уездного суда неправильными, не исправляла их сама, а шесть раз возвращала дело для нового рассмотрения. Хотя состоявшееся в мае 1846 г. решение Общего собрания Правительствующего Сената определило пропорции раздела земли между тяжущимися, были основания полагать, что и это решение не будет исполнено[370]. А. Ф. Орлов, основываясь на сведениях, собранных местным жандармским штаб-офицером, отмечал, что в губернии негативно отзываются о членах рязанской гражданской палаты: «Председатель действительный статский советник Горин, по преклонности и слабости здоровья, решительно не в состоянии заниматься делами; товарищ его статский советник Лошаков известен целой губернии за человека неблагонамеренного и корыстолюбивого, хотя законных фактов к улике его не представляется, а дворянские заседатели в палате суть лица не сведущие в делопроизводстве»[371].
Нашлось объяснение и таинственной табакерке из перлюстрированного письма: «Что же касается до золотой табакерки, обещанной г. Лошакову, то дар сей не состоялся, ибо хотя поверенный г-жи Ермоловой, Парижский, взяв у г. Лошакова, будто бы на память, бумажную табакерку, обещал ему, взамен оной, прислать золотую, но доселе того не исполнил, а г. Лошаков, негодуя за это, говорит, что Парижский обманул его»[372].
Дальнейший ход дел имел весьма серьезные последствия. О результатах проверки информации, изложенной в письме, и выявленных злоупотреблениях чиновников шеф жандармов доложил императору. Помимо увольнения с должности товарища председателя рязанской гражданской палаты Лошакова министру юстиции было сообщено секретно о монаршей воле — «дабы чиновник сей не был принимаем на службу». А. Ф. Орлов прибавлял, что «о не определении в службу ст. сов. Лошакова я известил г. статс-секретаря Танеева[373] с тем, чтобы означенное повеление имелось в виду по секрету, на случай представления от какого-либо начальства об определении г. Лошакова в службу и за тем полагаю возможным не сообщать другим гг. министрам и главноначальствующим, дабы более сохранить упомянутое означенное повеление в тайне»[374].
Кроме того, А. Ф. Орловым были доложены императору подготовленные В. Н. Паниным предложения «относительно общего руководства насчет чиновников увольняемых от службы по их неблагонадежности», получившие высочайшее одобрение. В представленной Николаю I записке перечислялись существующие сложности преследования таких чиновников по нормам права. Прежде всего, «при всем убеждении о неблагонадежности сих чиновников, начальству редко представляется возможность обнаружить действия их в той мере, чтобы повергнуть их взысканию по суду, для которого необходимы установленные законом доказательства». Такие чиновники действуют «с особенною осторожностью ограждая себя единственно на случай ответственности перед судом»[375]. Сведения о них доходят до министерства не в виде жалоб или доносов, при представлении которых доноситель обязан представить доказательства своих изветов, а в виде отзывов, которые, «если они повторяются в течение известного времени и не ослабляются другими сведениями, внушают по роду и свойству оных сомнение в благонадежности чиновника», но говорящие о чиновниках с невыгодной стороны «затрудняются в представлении достоверных улик в неблагонадежности порицаемого чиновника»[376].
Тем не менее «для пользы службы […] чиновники сии увольняются иногда от службы без прошения по распоряжению начальства, которое, однако, при увольнении не может указать и не указывает причины оного. Меры сии неоднократно принимаемы были министерством юстиции, но при подобных распоряжениях увольняемому чиновнику представляется возможность по безгласности причин его увольнения относить оное к личному его преследованию, жаловаться на притеснения и просить суда, а суд, по неимению в виду доказательств неблагонадежности чиновника, то есть таких действий его по службе, которые могут быть обнаружены исследованием, вынужден оправдать его, тем самым и открывается ему снова путь для вступления на службу»[377].
Для достижения указанной императором цели — «освобождения службы от вредной для оной чиновников»[378] министр предлагал, чтобы в случае получения всеподданнейших жалоб, удаленных от службы по рас поряжениям начальств чиновников, Комиссия прошений до представления доклада запрашивала бы сведения с последнего места службы. Министры и главные начальники ведомств могли бы тогда сообщать Комиссии прошений те причины и обстоятельства, по которым последовало удаление чиновника, в случаях «особой тайны» такие сведения представлялись бы с высочайшего разрешения[379]. Император согласился с предложением В. Н. Панина. Канцелярская тайна и келейное рассмотрение участи «неблагонадежных» стало нормой.
Инициированный комплекс очистительных мер вызвал, в свою очередь, ответную реакцию чиновной касты, умело саботировавшей любое непопулярное решение. «Гонение или улучшение чиновников дело не бесполезное»[380], — отмечал К. Н. Лебедев. Предлагаемые действия, по его мнению, являлись полумерами, относились к лицам, не затрагивая служебных установлений. «Так например, частное правило о непринятии на службу уволенных и бывших под судом произвело то, что нынче менее предают суду (как будто это должно зависеть от произвола) и даже в тех мерах, когда должно предавать суду»[381], — рассуждал К. Н. Лебедев. Кроме того, «не предусмотрено, что делать с этими отставными. Они без средств и должны или бедствовать, или ябедничать, или искать способов жизни в преступлениях». По его мнению, «мера сия весьма часто лишает ведомство людей специальных, которые, при хорошем надзоре, могли бы с большею пользою оставаться на своих местах, нежели новобранцы, которых ручательство часто состоит в том, что они заменили исключенных»[382].
Для императора Третье отделение и корпус жандармов были трансляторами настроений сословий, источником сведений о язвах и бедах России.
14 октября 1848 г. А. Ф. Орлов сообщал В. Н. Панину: «Частным образом дошло до моего сведения, что в недавнем времени, при совершении в Полтавской гражданской палате раздельного акта имению, оставшемуся по смерти помещицы Базилевской, председатель палаты надворный советник Терещенко иначе не соглашался совершить упомянутый акт, как за 3 тыс. руб. сер., и наконец, только по убедительной просьбе наследницы означенного имения, окончил это дело за половинную сумму; что обстоятельство это не долго оставалось тайною в Полтаве и между жителями произошел сильный ропот; действия Терещенко называли разбоем, а его самого бичом Полтавской губернии»[383]. Указание высшей полиции на общественное недовольство побудило затребовать отчет о делах полтавской палаты гражданского суда, после рассмотрения которого министр юстиции принял решение освободить Терещенко от должности «с оставлением при министерстве»[384].
Еще один любопытный пример, уже из эпохи «оттепели» Александра II. Полученное в июне 1858 г. Министерством юстиции анонимное письмо послужило основанием для запроса В. Н. Панина в Третье отделение с просьбой «собрать негласным образом сведения о чиновниках ведомства […] председателе бессарабского гражданского суда коллежском асессоре Руссо, советнике того же суда надворном советнике Лоране, секретаре Крыжановском и секретаре уголовного суда Пахаловиче»[385]. Старший чиновник Третьего отделения Ф. Ф. Кранц подготовил требуемую информацию. Удалось выяснить, что Руссо «в исполнении служебных обязанностей усерден, в решениях дел […] справедлив, далек от всяких корыстных видов и ведет себя прилично своему званию», Лоран «не столько усерден к службе, сколько деятелен к изысканию средств к получению противозаконных приношений с просителей и лиц, имеющих тяжебные дела». По мнению чиновника, удаление Лорана «могло бы иметь благоприятное нравственное влияние на других членов оного и принесло бы пользу службе». Крыжановский «чиновник очень способный и мог бы быть весьма полезен, ежели бы не был руководим корыстолюбием, он слывет там за взяточника», Пахалович «к занимаемой им должности способен, но иногда позволяет себе также пользоваться противозаконными выгодами»[386].
На основании информации Третьего отделения министр юстиции принял решение об увольнении Лорана от должности «с причислением к департаменту министерства», вопрос о секретарях посчитал необходимым передать на усмотрение генерал-губернатора А. Г. Строганова. Последний, не желая в эпоху гласности ненужной огласки, «полагал бы достаточным предложить им немедленно подать просьбы об увольнении от службы по болезни и только в случае неисполнения уволить по распоряжению начальства»[387].
По словам современника, при Николае I «преследовались особенно взятки, и были люди, пострадавшие от малейшего подозрения»[388], однако позитивный результат не был достигнут. Ни судебные преследования, ни административные наказания, ни отстранение от службы «по подозрению» не останавливали мошенников от рискованных авантюр. Тайная жандармская «гласность» позволяла бороться со следствием, не замечая причин, консервируя правовую отсталость государственного механизма и особенно судебной системы. Судебная реформа 1864 г. изменила принципы и основы судоустройства, ввела гласность и состязательность в процессуальную практику, существенно потеснив сферу возможного корыстного влияния на ход дел. Утверждение принципов открытости и добросовестности в правовой системе способствовало переносу очагов коррупционной привлекательности в иные сферы, непрозрачные с точки зрения принятия решений (например, железнодорожное строительство[389] и др.).
Глава 3. За закрытыми дверями: семейные конфликты и происшествия
Семейная жизнь россиян регламентировалась как неписаными традициями, так и кодифицированными нормами гражданского и церковного права. Социальный контроль, духовный и государственный надзор не могли обеспечить семейную идиллию. В своей личной жизни россияне позволяли себе достаточно радикальные отклонения от идеальных отношений, зафиксированных в праве. Насколько такие вариации были существенны, многочисленны, как влияли на общий нравственный климат модернизирующейся России, позволяют судить материалы российской политической полиции — Третьего отделения.
Как уже отмечалось, направляемые в губернии жандармские штаб-офицеры получали особую инструкцию. Это предписание позволяло жандармам в целях государственной и общественной безопасности вмешиваться в личную жизнь граждан. А. X. Бенкендорф поучал своих подчиненных, что как только дойдут до их сведения «слухи о худой нравственности и дурных поступках молодых людей», «предварите о том родителей […] или добрым вашим внушением старайтесь поселить в заблудших стремление к добру и возвести их на путь истинный прежде, нежели обнаружить гласно их худые поступки перед правительством»[390].
Специфика жандармского интереса и участия в частных делах россиян заключалась не только в его превентивном характере, гарантирующем тишину и спокойствие в империи. А. X. Бенкендорфом создавалась система внесудебного и оперативного рассмотрения семейных споров и конфликтов.
А. X. Бенкендорф обращал внимание императора на то, что практика административного рассмотрения дел получила широкое распространение: «В обществе не обращают внимание на то, что в губерниях нет ни одного штаб-офицера, к которому не обращались бы обиженные и не искали бы его защиты; не говорят, что нет дня в Санкт-Петербурге, чтобы начальник округа, начальник штаба, дежурный штаб-офицер не устраняли вражды семейные, не доставляли правосудия обиженному, не искореняли беззакония и беспорядков»[391].
Современник-москвич М. А. Дмитриев, вспоминая первые годы существования новой полиции, отмечал общее впечатление, что город наполнился шпионами, которые сновали повсюду и даже проникали в дома, никто не чувствовал себя защищенным от доноса, люди стали бояться своих слуг и подозревать друг друга. Возвышенные цели жандармской инструкции не казались ему убедительными. По мнению мемуариста, уже самим фактом существования такого учреждения «нарушалось первое необходимое право гражданина — безопасности и домашнего спокойствия»[392]. Надзором за нравственностью молодых людей «нарушалась уже и семейная безопасность». Этот надзор «по законам и божественным и гражданским должен принадлежать только родителям»[393], — писал М. А. Дмитриев.
Хотя если у родственников не получалось, то они сами обращались к полиции за помощью. 5 июля 1848 г. шеф жандармов А. Ф. Орлов информировал министра Л. А. Перовского о сведениях, дошедших до него «частным образом» (так нередко маскировались результаты перлюстрации): «Жительствующий в г. Симбирске недоросль из дворян Николай Арапов буйным своим нравом и нетрезвым поведением порочит звание дворянина, не оказывает матери и дяде своему коллежскому асессору Арапову должного повиновения; удалился в деревню, где продолжает бесчинствовать, стреляет между строениями, однажды бросился даже с ножом на человека, которого прислала к нему мать»[394].
Глава тайной полиции полагал необходимым принять меры «для предупреждения несчастий, могущих произойти от неистовых поступков недоросля Арапова». Было запрошено мнение губернского предводителя дворянства, который объяснял поступки юноши «как бы некоторым помешательством ума», происходящим от неумеренного употребления крепких напитков[395]. Тем не менее этому делу был дан законный ход. Учитывалось то обстоятельство, что дела об оскорблении детьми родителей подлежали разбирательству губернского совестного суда, обеспечивавшего моральное воздействие и примирительный исход дел между родственниками. В конечном счете, после рассмотрения дела о его предосудительных поступках в Корсунском уездном суде, дворянин Арапов по собственному желанию, совпавшему с желанием матери, отправился на Кавказ для вступления в военную службу.
Беглое знакомство с материалами делопроизводства Третьего отделения показывает, что «семейные сюжеты» довольно часто становились предметами внимания политической полиции. Третье отделение, как орган высшего надзора, значительное внимание уделяло сбору информации о происшествиях (выявлялись факты, фиксировались слухи, а при их важности уточнялась достоверность и детали произошедшего, после чего следовали меры реагирования). 10 августа 1842 г. шеф жандармов А. Х. Бенкендорф сообщал министру внутренних дел Л. А. Перовскому о собранных по высочайшему повелению сведениях о проживавшем в Москве отставном штабс-капитане Александре Певцове.
По данным надзора оказалось, что «офицер сей, живя с женой своей в разлуке, предается порокам безбрачных людей и был задержан полицией в банях с распутною женщиною, вообще ведет жизнь праздную, в сообществе дурных людей, разделяя с ними все занятия, свойственные подобным лицам, и в недавнее время один из его знакомых, в доме его нанес себе ножом раны»[396]. После доклада этих сведений последовало высочайшее повеление: «Следует отдать в монастырь на покаяние»[397].
Правда, покаяние в Берюковской Николаевской пустыни был недолгим, 23 января 1843 г. министр Л. А. Перовский уведомил московского генерал-губернатора о повелении императора освободить Певцова из монастыря.
Обращения россиян в полицию необходимы были не только для защиты своих прав, но и для исходатайствования скорого «всемилостивейшего» решения.
Внезапное появление Николая Киреева вызвало такой ужас в семьях его родных братьев, что те вынуждены были искать защиты у высшей полиции. Причины страха видны из официальной переписки главы Третьего отделения с министром внутренних дел. 15 августа 1842 г. А. Х. Бенкендорф сообщал Л. А. Перовскому: «Отставной флотский капитан Николай Киреев, с давнего времени ведущий беспорядочную и развратную жизнь, скитался по питейным домам из города в город, ходил по монастырям, пересылался, за преступления, из одной тюрьмы в другую, и наконец прибыл в Санкт-Петербург, продолжая оказывать пристрастие к распутству и мотовству, лицемерие, при первом случае переходящие даже в богохульство и ненависть к братьям своим, коллежским советникам Александру и Михаилу Киреевым, до такой степени, что они и семейства их опасаются, дабы от него не произошли гибельные для них последствия»[398].
О грозящей опасности и безнравственном поведении скитальца было доложено императору. В результате последовало высочайшее повеление о заключении Николая Киреева в один из отдаленных монастырей и установлении за его поведением строжайшего надзора. Братьев же обязали высылать в монастырь средства на его содержание.
Однако монастырское уединение не изменило нрав и привычки Николая. 11 января 1843 г. Л. А. Перовский сообщал А. Х. Бенкендорфу, что находившийся в Казанской Седмиозерской пустыни Н. Киреев, «предавшись пьянству, ведет жизнь буйную, делает много неприятностей игумену и даже угрожает опасностью обители […] Для удержания Киреева от подобных поступков приставлен был к нему жандарм. Но вскоре после этого Преосвященный Епископ вновь отозвался, что Киреев предается по-прежнему пьянству и буйству и потому просит командировать для бесперебойного за ним наблюдения четырех жандармов или взять его из пустыни и отдать под присмотр полиции»[399].
Церковным покаянием смирить нрав Н. Киреева не удавалось. Материалы дела свидетельствуют о его заключении за буйство в тюрьму казанского ордонанс-гауза, последующем переводе в Валаамский монастырь, затем в Суздальский Спасо-Евфимиевский монастырь, где его предписано было содержать в отдельной келье, чтобы исключить влияние на братию и послушников. Дело в том, что, помимо своего буйного поведения и периодических побегов, заключенный еще занимался обличением нравов и злоупотреблений монастырского начальства.