Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Еврейский автомобиль [Das Judenauto] - Франц Фюман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Офицеры, вперед! — ревел какой-то фельдфебель.

Но ни один офицер не появлялся.

— Они удрали! — закричал пронзительный голос.

Колонна превратилась в кипящий поток. Корпуса машин колебались. Я вдруг почувствовал страх. Машины переполнили шоссе, поток начал переливаться через его края. Искаженные лица, орущие рты.

Я едва успел схватить ранец и винтовку, как меня подхватил поток и понес в задыхающейся толпе к большому шоссе. Меня уносило. Чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Это был мой друг.

— У тебя есть сигареты или шоколад, или еще что-нибудь? — закричал он мне в ухо.

— Коньяк, — ответил я и понял, что он имел в виду.

Мы кулаками проложили себе дорогу, пробежали немного вдоль большого шоссе и вскочили на подножку крытого грузовика.

— Слезай, стрелять буду! — заорал водитель, но я уже отвинтил крышку моей полевой фляги и сунул фляжку ему под нос.

Водитель втянул носом воздух, потом спросил:

— Полная?..

— Полная, — ответил я, завернул крышку и встряхнул флягу, в ней слабо булькнуло.

— Лезьте наверх, да поживей, — сказал водитель и засунул флягу за пазуху. — Быстро, и чтобы никто вас не видел, там имущество штаба армии.

— Имущество штаба? А ты еще грабишь нас, бедных? — возмутился ефрейтор.

Водитель угрюмо мотнул головой.

— Да нет, там не то, что вы думаете. Картины там и всякое в этом роде, — сказал он.

Мы забрались под брезент и устроились на запломбированных ящиках. Было темно, только сквозь отверстие в брезенте падал лучик света. Грузовик загромыхал дальше. Мы проехали всего несколько минут, как почувствовали сильный толчок. Машина остановилась. Мы покатились по кузову, затрещало дерево, заскрежетало железо, раздались крики, загремели выстрелы. Я рванул брезент и увидел, что мы снова стоим в лесу, натолкнувшись на переднюю машину. Дверца машины открыта настежь, водитель исчез. Из всех машин выскакивают солдаты и бегут в лес. Пока я смотрел, перед нашей машиной остановился покрытый коркой грязи мотоцикл.

Мотоциклист в серо-коричневой форме с красным на фуражке соскочил на землю и, размахивая автоматом, закричал:

— Криг капут, камрад, бросай винтовку, война капут!

Мне показалось, что я слышу голос самого сатаны. Я скатился с машины и бросился в лес мимо русского, который пытался схватить меня. В этот момент я был совершенно твердо уверен, что все это мне снится. Все это был только сон: я бежал во сне, мне всегда снилось, что я бегу через мрачный сосновый бор, что лицо мне царапают ветки и иголки, и я ничего не чувствовал, совсем ничего, потому что это был только сон, и я лежал в постели, и пора было в школу, и вот-вот зазвонит будильник. Еще пять минут, и я очнусь от этого кошмара, проснусь в солнечном свете, и все будет, как прежде: под окном цветущая груша, по небу плывут облака, нет больше боя и шума, нет войны и сражений, благословенный мир, и тут вдруг раздался звон, звон будильника — з-з-зз-зз, — он пронзительно звонил в моем сне, лоб раскалывался от боли, мимо мчались призраки, звучали призрачные вопли. Я стоял перед обломанной веткой дерева и ощупывал лоб, я увидел кровь на руке. Бежать дальше, только дальше, это не сон, теперь сзади нас слышались орудийные залпы, дальше, только дальше, только прочь от русских. Я бежал дальше, лес поредел. Я побежал медленнее, кругом во все стороны разбегались призраки. Лицо мое горело, словно я упал лицом вниз в колючий кустарник, гремели залпы. Вдруг я остался один. Я бежал, задыхаясь, дальше, только дальше. Я бежал и уже не чувствовал своего тела, я мог бы так бежать вечность.

Вдруг моя нога заскользила, на дороге лежало что-то блестящее, я поскользнулся, блестящее было металлом, я упал на кучу нагрудных знаков, которые носила полевая жандармерия. Металлические щитки звенели, я погружался в них, как царь Мидас в красное золото, и был выше любого царя. Бляхи жандармерии. Те, кто носил эти бляхи, были равны богам, подумал я. И вот эти божественные знаки сброшены, блестящие щитки превратились в отбросы, в позорные струпья, а те, кто их носил когда-то, блуждают по лесу, и жесть не позванивает у них на груди.

Они теперь никого не могут схватить, никого не могут повесить на первом суку, теперь они сами мчатся, преследуемые, сквозь чащу, загнанные гончие, и, гляди-ка, здесь валяются и знаки различий: офицерские погоны и звезды, — вот капитан, а вот и майор, и полковник. Теперь все они значат не больше, чем я. Теперь я не был больше солдатом, я был свободен, и вдруг я захохотал: я лежал на куче нагрудных блях, держал в руке полковничий погон и хохотал, как безумный, а вокруг гремели орудийные залпы. Вдруг ветка сосны, толщиной в палец, упала, словно срезанная, на землю рядом со мной. Я перестал хохотать. Рядом была яма, я залез в нее, и, лежа в яме на мягком мху, я почувствовал, что не смогу больше сделать ни шагу. Только тут я заметил, что забыл ранец и винтовку в машине. Ранец ничего, а вот винтовка… что я буду теперь делать, если придут русские? Вдруг в путанице ветвей мне почудились повешенные крестьяне с их обледенелыми босыми ногами, я снова вскочил и помчался по лесу.

Лес кончился сразу. Я увидел поле, на нем стояли солдаты, подняв руки вверх: пленные! Я бросился назад и увидел, что солдаты медленно опускают руки и молча садятся на землю, как стая ворон. Потом я увидел русского в длинной серо-коричневой шинели и с винтовкой с примкнутым штыком. Тень сосен упала на поле. Я все время бежал на запад, направление было правильным, значит, и на западе уже были русские. Путь к свободе отрезан!

Это конец, подумал я, как загнанный зверь. В лесу трещали выстрелы. Ясно, русские прочесывают лес, у них железный гребень, и им они прочесывают лес, а я вошь, которая повисла на волосах леса.

Я достал карманный нож и открыл его. Заблестело лезвие, очень ли будет больно? Я вошь, но живым они меня не возьмут. Я провел острием по ногтю, поскоблил немножко. Нож был тупым. Я уставился на лезвие: кусок серой стали с круглыми пятнами ржавчины. Ничего не выйдет, только зря буду мучиться. Пленные в поле зажгли костер. А если русские совсем другие? Если они оставят нам жизнь?

А может быть, отпустят на свободу? Чепуха. Это просто дешевая маскировка: гремят выстрелы — вот действительность! Я заставил себя подняться на ноги. Если уж суждено мне умереть, так пусть я паду от честной пули. Качаясь, я пошел по открытой пробеке. Кто-то тихо позвал: «Эй!» Я вздрогнул, перепуганный насмерть, и огляделся вокруг: на просеке никого не было. Снова кто-то тихо позвал: «Эй!» Зов шел из зарослей ежевики, я узнал голос ефрейтора.

Я подполз к зарослям, они казались непроходимыми, заграждение из гибких петель и колючих шипов. Все равно я полз. Кожа и одежда рвались в клочки, но вот я увидел в зелени глубокую яму.

— Здесь нас никто не найдет, — сказал ефрейтор. Его лицо было расцарапано, на шее и на руках запеклась кровь.

Я прохрипел, что русские уже стоят к западу от леса, мой друг молча кивнул головой. Я смотрел в его растерзанное лицо, и искорка надежды снова зажглась в моем сердце. Теперь я хоть был не один.

— Выше голову! — сказал мой друг, пока мы можем с…. еще не все потеряно. — И он шепотом объяснил мне свой план. Днем — мы будем прятаться, а двигаться только ночью. Американец стоит в сорока километрах отсюда, сам черт должен вмешаться, чтобы нам это не удалось! Пусть нам даже придется все ночи напролет ползти на животе, как змеям.

— А потом? — беззвучно спросил я.

Ефрейтор свистнул сквозь зубы.

— Германия лежит в дерьме, и на ближайшую тысячу лет ничего с этим не поделаешь, — сказал он.

Воздух в яме казался зеленым.

— Ну? — прошептал я лихорадочно.

— Мир велик, — сказал ефрейтор и вытащил свой портсигар, он зажал сигарету между пальцами, покрутил и, наконец, засунул в рот, но не зажег ее. — Мир велик, а Германия в дерьме, — сказал он и, пососав холодную сигарету, добавил, что запишется в иностранный легион или к англичанам в колониальные войска. Скоро будет спрос на немецких солдат.

Немцы — лучшие солдаты в мире и единственные, имеющие опыт войны на Востоке. Он сказал, что сам принимал во всем этом участие с тридцать шестого года, и перечислил: Австрия, Судеты, Польша, Франция, Югославия, Восточный фронт, Италия — он в армии уже десятый год. И я подумал, почему же он всего-навсего только ефрейтор. По правде говоря, когда-то прежде он хотел учиться, рассказывал ефрейтор, изучать философию и историю, но теперь ему плевать на все это, теперь он стал ландскнехтом, им и останется.

Выстрелы умолкли, но снова раздался шум: мальчики в солдатской форме промчались мимо наших зарослей ежевики к опушке леса и сейчас же бросились обратно, как будто за ними кто-то гнался. Я подумал о моих товарищах, которые остались на поляне. Их, конечно, группами уводят в лес и где-нибудь там расстреливают, лес велик.

— Германия в дерьме, — сказал ефрейтор.

Он снял сапоги, подложил их под голову и добавил мечтательно: — Целые годы мы жили как боги, я ни о чем не жалею. — И он стал вспоминать, какой была жизнь на этой войне: — Мы прошли господами по всей земле, и народы, сняв шапки, пригибались к земле перед нами, мы жили как боги, как фараоны топтали мы ногами наших рабов, мы глядели врагу прямо в глаза и всаживали нож в тело, мы швыряли их женщин на землю и насиловали их, держа за горло, пили шампанское в Бордо и Париже, где в борделях зеркальные полы. Да, эти дни мы прожили как боги, жалеть не о чем и не в чем каяться.

Я слушал его затаив дыхание и думал, что война кончилась, что для моего друга она была как счастливый жребий для игрока, что Германия теперь действительно в дерьме. Ее превратят в картофельное поле, так они решили в Ялте. Картофельное поле. Женщин в публичные дома, мальчиков и мужчин в Сибирь на свинцовые рудники, и я подумал, что туристы со всего света будут ходить по разрушенным дотла городам Германии и бойкие гиды будут выкрикивать: «Леди и джентльмены, вы видите здесь самые большие руины в мире, развалины Кельнского собора, а вот здесь развалины королевского замка в Аахене». Тут мне пришло в голову, что, кроме Бреслау и Оппельна, я ничего не знаю в Германии: ни Кельна, ни Аахена, ни Мозеля, ни Рейна. Я всегда только хотел «домой в рейх», а теперь рейх в дерьме.

Собственно говоря, какое мне до этого дело, я никогда не жил в Германии, я чехословак, я всегда был чехословаком. Меня все это не касается, а то, что я сижу в этой яме, — недоразумение. Мне незачем идти в иностранный легион, я могу отправляться домой, война кончилась, я не имею никакого отношения к Германии, никто ничего не может мне сделать. Но потом я подумал, что русские никогда не считались с международным правом и для них не будет различия между немцами из Германии, которые начали войну, и нами, которые только принимали в ней участие. И я подумал, что прежде всего мне надо добраться до американцев, сорок километров, один ночной переход, не больше, последний переход в этой войне. Ефрейтор завернулся в свое одеяло. Мы затаились в яме в ежевике. Германия лежала в дерьме, по лесу бродили солдаты, все еще раздавались выстрелы, может быть, они уже и вправду стреляли друг в друга, американцы и русские, и это был уже не последний день второй, а первый день третьей мировой войны, и Германия, моя священная Германия, завоюет еще в конце концов весь мир.

Слухи

Июль 1945 года, Потсдамская конференция.

Я ничего не знал о встрече премьеров Америки, Англии и Советского Союза, собравшихся в Потсдаме, чтобы решить судьбы Германии после войны, а если б и знал, вряд ли это меня заинтересовало бы. Германия была побеждена, теперь ее уничтожат, мы всю жизнь проведем в плену, и я примирился с такой судьбой. Пробраться к американцам мне не удалось.

Три ночи мы с моим другом бродили по лесу, пытались пробиться на запад, на юг и, наконец, на север.

На третий день мой друг ефрейтор попался полевым жандармам генерала Шернера, который приказал продолжать борьбу, и они повесили его, как дезертира, на первом же клене. Я видел это издалека с вершины холма, но ничем не мог ему помочь. Мы разошлись с ним по двум дорогам, чтобы разведать путь. Вскоре после этого меня задержал русский патруль, и я попал в многотысячную колонну, которая медленно тянулась на восток, и я тоже поплелся в восточном направлении, на восток, и спрашивал себя, не была ли бы быстрая смерть в петле избавлением от ужасов плена. Я плелся на восток, и постепенно все вопросы умирали во мне, и я больше ни о чем не думал.

Сверкала голубая вода, вдалеке прыгали тени, не дельфины ли? Я не смотрел туда, но видел это.

Я лежал с товарищами на палубе, ни о чем не думал и слушал вальсы, которые доносились с фок-мачты.

Беспрерывно играли вальсы: «Голубой Дунай», и «Вена, Вена, лишь ты одна», и «Это ты, мое щедрое счастье». Я слушал слишком громкие голоса певцов и певиц, они прерывались всегда на одном и том же месте, вероятно, на пластинке была царапина — я слушал их, как плеск волн и свист ветра, и не думал о том, ставит ли капитан пластинки с венскими вальсами, чтобы доставить нам удовольствие или помучить нас воспоминаниями об ушедших днях.

Я не думал ни о чем, я лежал в полусне. Почти полтора месяца мы ютились в товарном поезде, по двадцать четыре человека в вагоне, и катили на юго-восток, а сейчас мы лежали на палубе парохода, опьяненные морским воздухом, солнечным теплом и блаженным чувством сытости. Во время путешествия по железной дороге я все время страшно хотел есть, но теперь я был сыт. Я съел хлеб и рыбу: треть буханки хлеба, большой кусок вяленой рыбы и десять кусков сахару, хотя нас предупредили, что этого пайка нам должно хватить до лагеря, мне, как и всем остальным, было плевать на это. Я растянулся на палубе и съел весь хлеб, всю рыбу и весь сахар, запил водой, вдохнул морского воздуха, и вот теперь я был сыт и словно пьян, а пароход плыл по Черному морю.

«В волнах вальса кружусь, кружусь», — пел женский голос с фок-мачты. Небо сияло чистейшей синевой. Далеко в море сверкали быстрые тени дельфинов.

Мне кажется, мы плыли так два дня и две ночи, точно сказать не могу, так как я продремал все это время. Я не помню, как назывался пароход, и как выглядел капитан, и каким образом мы погрузились на борт. Я помню только, что уже на борту возник спор между капитаном и начальником караула, кажется, по поводу того, где нам находиться — на палубе или в трюме, помню, что потом мы растянулись на досках палубы и съели весь свой паек. Потом заиграли вальсы, и мир, заключенный между небом и водой, начали застилать сумерки, и я помню только то, что было, когда мы приблизились к земле.

Я вспоминаю, как кто-то закричал: «Земля!», я слышал крик, но продолжал лежать, и мне кажется, что я не видел, как подплывала и становилась все больше земля, я увидел ее, только когда она вошла в поле моего зрения. Я помню, что она заполнила все пространство, которое мог охватить мой взгляд, и ворвалась в меня, как поток врывается в узкую долину. Коричнево-зеленым коленом великана круглилась под светлым стеклянным небом гора, по ее склону грязными комьями снега взбегал вверх город.

Белизна его домов зияла дырами и тускло светилась в полуденном солнце, разбитая сказка на коричневом горном склоне, а в синей воде застыл ржавый остов.

Железный скелет, похожий на вытянутые скобы плоских ворот, погруженных в море. Как острые рыбьи кости, вонзались в небо четыре стержня, торчащих из его бока. Рядом лежала разбитая корма какого-то корабля. Наш пароход еле двигался, гавань была заполнена обломками. За разбитой кормой виднелись куски бетона, словно огромная галька, подальше — мачта, вонзившаяся в фюзеляж самолета, а сквозь звуки вальсов из города пробивался тяжелый запах холодного дыма. Я вскочил на ноги и с ужасом смотрел на город и гавань. Вода стала грязной, на ней плавали крупные цветные пятна нефти. Затаив дыхание, не произнося ни слова, мы смотрели на город-разбитую раковину, которая покрывала береговой склон своими выпуклыми створками. Мы, не отводя глаз, смотрели на город, а вальс «Вена, Вена, лишь ты одна» все звучал. Я сидел в отеле «Захер» и видел мерцающее лицо в хрустале зеркала, зеркало разбилось, и город лежал в осколках, я глядел на него, не отводя глаз, и у меня вырвалось: «Господи!» Пароход остановился, по его корпусу пробежала дрожь, вокруг торчали мачты, дома в гавани были распахнуты, как двери, и пробиты насквозь, от крыши до фундамента, и я, содрогаясь, подумал, что все это сделала война. Война прошла по земле, словно бородатый угольщик с железной кочергой, он ударил своей кочергой по городу и по гавани, и остались разбитые корабли и опустошенный город. Здесь прошла война — угольщик с железной кочергой, посланный каким-то божеством. Что значил рядом с этим человек!

Внезапно я почувствовал глухой голод. Пароход медленно подплывал к молу. Мол был завален мусором и щебнем. Мы вылезли, и, пока мы строились на молу, где-то возник слух: каждому транспорту военнопленных дадут разрушенный город, который они должны будут отстроить. Наш город здесь, перед нами — Новороссийск, и, когда мы его отстроим, нас всех отпустят домой. Слух волнами расходился по нашим рядам, как расходится звук по воздуху, он гудел мне в уши, а я смотрел на город и думал в отчаянье: «Нам никогда этого не сделать». Мы стояли на молу и молча смотрели на город, мой взгляд переходил с дома на дом, я видел балки, качающиеся как маятники на железных опорах, лестницы, лишенные лестничных клеток, стены с зияющими, словно разинутые рты, дырами, расколотые трещинами этажи, груды битого кирпича, и беспомощно думал, сколько же понадобится времени, чтобы перетаскать и выбросить в море хоть одну такую кучу, а потом надо строить дом за домом, улицу за улицей, квартал за кварталом. Да ведь это не под силу даже целому народу, а мы всего-навсего транспорт военнопленных, доставленный сюда слабеньким пароходиком. Я смотрел на город, на обломки и думал, что обречен всю жизнь тянуть лямку среди этого мусора, убирать обломки Новороссийска, катать тачку, как каторжник, навсегда прикованный к ней. И вдруг я подумал, что это только справедливо. Но эта мысль возникла в мозгу на сотую долю секунды, я тотчас же забыл ее. Она, словно молния, вспыхнула во мраке моего сознания, чтобы сейчас же погаснуть, и только спустя много месяцев она с большим трудом снова вошла в мое сознание. «Это только справедливо!» — подумал я и сейчас же позабыл об этом. В животе у меня бурчало. Мы неуверенно ступили на берег. Мусор на улицах кто-то сгреб в сторону, от каменных стен шла вонь. Мы медленно побрели дальше. Я опустил голову, мне не хотелось смотреть на разрушенные стены. Война слепо и долго била вокруг своей железной кочергой, и я подумал: за сколько времени можно построить стену дома: за день, за неделю, за месяц? Этого я не знал.

Мы брели дальше. Вдруг возле груды щебня появилась старуха. Она смотрела на нас. Я опустил глаза и стал смотреть на пятки идущего впереди, на медленно плетущиеся сапоги с каблуками, один сапог был разорван, кожа на нем лопнула. Мне показалось вдруг, что сейчас они вылезут из развалин, бросятся на нас и убьют, они, те, кто выжил, победители, кто живет сейчас среди камней. Я поднял голову и увидел мертвую пустыню, белые, опаленные фасады, в одном оконном проеме торчала половина ванны, потом я опять смотрел на каблуки, только на шагающие каблуки, больше ни на что.

Мы шли по городу, мы шли так, наверное, около часа, откуда-то, словно из невидимого тумана, выныривали люди, они молча смотрели на нас, а мы плелись все дальше среди развалин. Дорога пошла вверх, мы начали подыматься в гору по каменистой земле.

Глазам открылось ущелье. Я оглянулся, город исчез.

Значит, это неправда, что каждый транспорт военнопленных будет отстраивать город или наш город вовсе не Новороссийск? Неужели есть город, разрушенный сильней? Как сейчас выглядит Киев или Полтава?

Конечно, они тоже разрушены. Я вспомнил фильм: железная дорога и на колесах нечто вроде плуга, который вырывает за собой из земли рельсы и шпалы. Потом я видел взорванную плотину, хлынувший поток уносил глыбы бетона, как гальку. Большевизм никогда больше не оправится. Конечно, Киев разрушен, и я с раздражением подумал: а мне-то какое до этого дело?! Мы плелись дальше, вдруг что-то рвануло мои внутренности, казалось, там заворочался какой-то зверь. Я громко застонал, мы плелись дальше, все выше в горы, а зверь внутри меня вопил, требуя пищи.

Зверь ворочался и, не переставая, вопил. Потом я услышал журчание родника, оно прозвучало для меня, как плеск водопада, мы бросились к источнику и пили, пока не выпили весь ручеек.

— Здесь лагерь, спать, шлафен, — сказал начальник караула, молодой и коренастый, левой руки у него не было.

Я опустился на каменистую землю, поросшую травой. Ущелья темнели. Начальник караула достал из своего мешка маленький синий платок и стал его развязывать. Затаив дыхание мы смотрели на платок, там мог уместиться разве что кусок хлеба, которого не хватило бы даже на двоих, но мы смотрели на платок такими глазами, словно в нем были спрятаны все сокровища мира. Начальник развернул платок правой рукой, придерживая его на обрубке левой, и мы увидели три кусочка сахару. Он взял один кусочек, сунул в рот и потянулся за вторым, он держал его уже в руке, маленький желтовато-коричневый сладкий кубик, но потом он положил его обратно и снова завязал платок узлом. Конвоиры собирали хворост. Я не мог понять, зачем им нужен огонь, потом подумал, что можно было бы заварить чай, но этих растений с голубыми зонтиками на жестких стеблях я никогда раньше не видел. Группа парней из организации «Тодт», расположившихся рядом с мной, тоже разожгла костер. Я спросил, зачем им огонь, один из них пробормотал, что они хотят кое-что сварить. Он взял котелок и, согнувшись, стал подниматься по склону, время от времени что-то со стуком бросая в котелок.

Уж не собирается ли он варить камни? Я пожалел, что нельзя есть землю: броситься на нее, вонзить зубы и глотать, дополна набить желудок тяжелой землей. Она наша мать. Почему же она не кормит своих детей? В котелках что-то постукивало, что же все-таки они собирают? Над одним костром уже висел котел: в нем что-то бурлило. Я услышал бульканье воды, встал и подошел поближе. Сквозь пар я увидел бурлящую пену, потом разглядел пляшущие в воде скорлупки, похожие на епископские митры: солдат варил суп из улиток. Часовые тоже собирали улиток, они долго мыли их, а потом бросали в кипящую воду, которая мгновенно покрывалась клокочущей пеной.

Я не мог смотреть на это, голод превратился в яростную тупую боль. Я снова лег, вывернул наизнанку карманы брюк и мундира и стал ощупывать швы в надежде найти хоть крошку табаку. Но за время пути я уже сотни раз обшаривал все карманы и теперь не мог ничего найти. От котелков поднимался отвратительный запах. «Улиток надо бросать, только когда вода закипит, и сразу снимать пену. Ох, бараны, вы же так наглотаетесь улиточной слизи», ворчал кто-то из организации «Тодт». Внезапно мне захотелось вскочить, вырвать дерево из земли и разнести все вокруг, все, все: котелки с улитками, костры, наших ребят, и русских, и стены города, которые еще оставались стоять. Все — слизь, вонючая улиточная слизь, и человек улиточная слизь, слизь, и ничего больше, отброс земли, проказа, короста. Надо встать, вырвать дерево из земли, дуб и разбить все вокруг. Мой желудок вопил от голода, а варево из улиток шипело, проливаясь в огонь. Я встал, взял котелок и побрел вверх по склону — поискать улиток, но весь склон был уже обобран. Я пошел к ручью, принес воды, натаскал хворосту, разжег костер, подвесил котелок, а потом маленькими глотками пил горячую воду, и смотрел на море, и думал обо всей той еде, которую не доел когда-то. Я видел белую, густую, жирную, ароматную еду: перловую кашу, густую перловую кашу с мясом, а мы еще воротили морду — опять перловка, чертова бурда — корм для свиней, а теперь я видел целое корыто перловки. Кругом воняло, как из выгребной ямы, солнце медленно садилось за горой, на склоне которой мерцали огни костров.

Часовые тихо пели что-то, тени становились — все длинней. По морю плыл пароход, я видел, как он постепенно исчезал. Потом я, должно быть, заснул. На следующее утро мы двинулись дальше, голод перестал бушевать, осталось только головокружение. Несколько часов мы шли по горному склону, дороги здесь не было. Наконец мы дошли до шоссе, у которого в два ряда стояли палатки. Дорогу окаймляли дубы, деревья-великаны с ободранной корой и обломанными кронами, острые зубцы гор отливали фиолетовым.

Должно быть, был полдень. Из палатки вышел рабочий, его лицо, руки и рубаха были вымазаны нефтью.

Увидев нас, он сплюнул и что-то сказал, наверно, выругался. Я отвернулся и посмотрел на горы.

— Ну, фриц, где Гитлер? — сказал рабочий и опять сплюнул.

Мы, пошатываясь, побрели дальше. Рабочий подошел к нам, он схватил за плечи парня, который шел впереди меня. Я смотрел на руки русского рабочего, черные, волосатые, вымазанные нефтью русские руки, и, охваченный внезапной и бешеной ненавистью, подумал, что следовало бы отрубить эти грязные, перемазанные нефтью русские руки, пачкающие чистый немецкий мундир. Парень обернулся и испуганно уставился русскому в лицо, а русский сказал: «Эх вы, тейфели, возьми!», достал кусок черного хлеба и сунул его парню. Когда я увидел хлеб, голод снова взревел во мне. Парень взял хлеб, я, как и все мы, не отрываясь глядел на него, не поделится ли он с кем-нибудь, но он никому ничего не дал. Он вонзил зубы в хлеб и кулаком запихивал кусок в рот и жевал его, заглатывая куски целиком, как змея, он сожрал весь хлеб, а я кричал про себя, что никогда бы не взял у русского паршивого куска хлеба, а визжащая пила распиливала мое тело. Дорога спускалась в-, долину, мы повернули в дубовую рощу. Дорога сузилась, превратилась в узкую тропу. Она вывела нас на просеку, где стояли палатка и несколько грузовиков: там был колодезь, а кругом лежали штабелями листы фанеры. Мы остановились. Из палатки с красным крестом, нарисованным на белом фоне, вышел русский офицер, он подошел к нам, но мы смотрели не на него, мы не могли оторвать взгляда от грузовиков, на которых лежали картошка, и хлеб, и мешки, а в них, может быть, перловка. У меня в животе стало жарко, словно там варилось что-то. Вперед вышел переводчик, и я услышал сквозь наступающую дурноту, как он говорил, что мы прибыли на место назначения, что теперь мы начнем строить лагерь, а листы фанеры предназначены для финских домиков, где мы будем жить. Командир надеется, сказал переводчик, что мы будем хорошо работать, выполнять и перевыполнять нормы и поможем искупить тяжкую вину Германии. Потом он сказал, что часа через три будут суп и каша, и табак, и сахар, и хлеб, а пока будут заполнены опросные листы и всем нам сделают прививки против сыпного тифа и малярии. Офицер спросил, не будет ли вопросов. Кто-то спросил, можно ли писать домой. Офицер сказал, что скоро можно будет. Больше вопросов не было. Мы разошлись.

Товарищ, тот, который ел русский хлеб и стоял как раз рядом со мной, схватил меня за руку. Он был — очень бледен и тяжело дышал.

— Ты слышал? — еле выдохнул он.

— Что? — спросил я.

— Они нам кое-что впрыснут, — прошептал он и побелел еще сильней. — Они нам это впрыснут, — лихорадочно шептал он, а я растерянно смотрел на него, не понимая, о чем он говорит. — Они нам это впрыснут, — выдохнул он в третий раз и объяснил, что они впрыснут нам в вену воздух, кубик воздуха в поток крови, которая бежит по кругу, и этот воздух попадет в сердце, закупорит его, и мы умрем от разрыва сердца.

Я обалдело посмотрел на него и недовольно проговорил: «Чепуха!» Но мой товарищ сказал, чтобы я повнимательнее посмотрел вокруг: все здесь одна бутафория, чтобы нас успокоить и создать обманчивое впечатление, будто мы находимся в лагере. Он обвел рукой все вокруг, и я увидел: штабеля фанеры, палатка с красным крестом, грузовики с картофелем, хлебом и мешками… Он спросил, почему вокруг нас молчаливый лес, и почему дорога вдруг сузилась до узенькой тропки, почему кругом стоят часовые, и почему на пароходе все время играли вальсы, и почему русский капитан так хитро улыбался, и почему комендант лагеря сразу же произнес успокоительную речь и обещал, что разрешит писать домой. И вдруг я снова услышал вальсы и увидел, что кругом лес, густой, молчаливый, дремучий русский лес, а между стволами деревьев стоят часовые, я увидел грузовики, для вида нагруженные продуктами, которые повезут потом наши трупы в ущелье, а мой товарищ шипел мне в ухо: «Они нам впрыснут что-нибудь такое, кубик воздуха в вену или кубик фенола прямо в сердце!» Я поднял глаза: кругом были горы. Ведь это Кавказ, а где-то за Кавказом начинается Турция, ближайшая цивилизованная страна, граничащая с этим скифским царством, в котором людям впрыскивают смерть в вены. И тут я услышал мое имя.

— Военнопленный Фюман! — крикнул переводчик, поднеся руку ко рту.

Я шагнул к нему, и переводчик сказал:

— На допрос! — и кивком указал на палатку.

«Все», — подумал я и еще раз поглядел на горы, на огромные синие горы, исполинские горы. И тут я почувствовал толчок в спину и вошел в палатку.

Я ничего не видел больше, только темноту, я слышал вопросы, но был без сознания, и кто-то чужой во мне машинально назвал мое имя, место моего рождения, профессию моего отца, номер полка связи военно-воздушных сил, русские города, где я служил, где мы стояли Потом я услышал, как голос спрашивал:

— Вы были членом национал-социалистической партии или одной из подчиненных ей организации?

И тут сознание возвратилось ко мне. Без всякого удивления я заметил, что вопросы задаются мне по-немецки, и увидел в полумраке палатки русского комиссара, который меня допрашивал, рядом с ним за грубо сколоченным столом сидел писарь, а в глубине палатки я увидел одетого в белое человека, который возился со шприцем, и я подумал, что, наконец, наступит конец. Пустят ли они мне пулю в лоб или накинут веревку на шею, только бы это был конец, конец всему. Я поднял голову и громко сказал:

— Да, я был в штурмовом отряде.

Теперь, конечно, комиссар должен вытащить свой револьвер, комиссар подошел ко мне и сказал:

— Разумеется!

Разумеется, он меня сейчас застрелит.

— Само собой разумеется, что вы были в штурмовом отряде, при вашем социальном происхождении и при таком воспитании, — сказал комиссар. Он говорил, я не понимал ничего, я слышал его слова, но не понимал их смысла. Мне показалось, что капитан сказал еще: «Хорошо, что вы честно отвечаете на вопросы». Но этого не могло быть!

Потом я сразу очутился снаружи у палатки и увидел, как ребята сгружают с грузовиков картошку и хлеб, увидел горы, деревья и небо над ними и подумал, что весь мир, должно быть, спятил, спятил после этой войны, или сам я спятил. И котлы висели над огромными кострами, а один из товарищей толкнул меня в бок и спросил, слышал ли я, что нас собрали здесь, чтобы зарегистрировать, в Германии сейчас это невозможно сделать. Он знает совершенно точно.

Сейчас же после регистрации нас всех отпустят, и не пройдет двух недель, как мы будем дома.

На Кавказе дождь

21 апреля 1946 года, объединительный съезд КПГ и СДПГ.

Апрель. Дождь идет третий день, он льет так, как может лить дождь только на Кавказе. Небо низко нависло над землей — оно как черно-зеленая губка, которую беспрерывно выжимают. Кажется, что нас окружает своим влажным шумом водопад: небо стало водой, воздух стал водой, вода стекает бурными ручьями по лагерному плацу, наклоненному в сторону долины, и его сине-серый глинистый грунт закипает шипящей пеной. С первого дня дождя по плацу и лагерной дороге пройти невозможно, мы набросали между бараками чурбаки, плахи и целые деревья: чурбаки сразу погрузились в глину, а дубы с их широкими кронами удержались наверху. Из-за дождя мы, понятно, не работаем и вот уже третий день томимся в бараках и думаем, что при такой погоде англичане не прилетят.

Дело в том, что мы каждый день ждем прилета англичан… Мы уже почти год в этом лагере. Каких только слухов не наслушались за это время: и что нам уготованы бессрочные принудительные работы в Сибири, и что нас не сегодня-завтра освободят. Как и все остальные, я тоже каждый раз верил этим россказням, а когда они не подтверждались, с озлоблением решал не верить больше никаким слухам.

Но теперь в лагерь проникла новость, которая не может быть пустой болтовней, потому что ее напечатали в газете для военнопленных «Нахрихтен». Черчилль, прочитал я в этой газете, произнес в английском городе Фултоне большую антисоветскую речь, в которой он предлагал вновь вооружить Германию и предъявлял требования, которые означали попытку шантажировать Советский Союз. И все, кто прочел это, решили, как и я: Черчилль мог потребовать только одного — немедленного освобождения немецких военнопленных. Калле, слесарь по ремонту тракторов, который работал за лагерной зоной в поселке строителей и встречался там с пленными из других лагерей, на следующий день рассказал нам новые подробности. Англичане, говорил Калле своим медлительным голосом, предъявили Советскому Союзу ультиматум — освободить всех пленных в течение двух недель, в противном случае Англия высадит воздушный десант, чтобы освободить нас силой. Эта новость пьянила, как глоток рома, это уже не пустая болтовня, разве мы не прочли собственными глазами в «Нахрихтен» о «требованиях, которые означают попытку шантажировать Советский Союз». Значит, это правда! А на другой день мы уже называли друг другу шепотом срок предполагаемого десанта, а потом мы часами глядели в небо: не возникнут ли над лиловыми вершинами гор серьге фюзеляжи «харрикейнов»? «Харрикейны» в небе над вершинами гор снились нам по ночам, но теперь небо превратилось в зелено-черную губку, дождь лил третий день, и было ясно, что в такой ливень англичане не прилетят.

Мы торчали в бараках и старались, как могли, убить время от завтрака до обеда и от обеда до ужина.



Поделиться книгой:

На главную
Назад