— В прошлом годе ты с отцом Нилом ко мне приходил?
— Я, государь.
— Хвалил он тебя: расторопен и грамоте учен… Только грамота мне сейчас твоя ни к чему… На словах все передавать будешь через Ваську моего, понял? Справишь дело — награжу, не справишь… Чего ухмыляешься?
— Да служба государская известна: или сам в награде, или голова на ограде!
— Ну-ну… И не болтай много… Погодь-ка! Почему это меня Журавлем новгородцы прозвали?
— Не ведаю, государь, — потупился Матвей.
— Не лукавь!
— Верно, за высоту твою, ноги длинные, нос…
— Ладно, ступай! Болтаешь много, говорю… Жу-ра-вель, — протянул Иван Васильевич, когда Матвей вышел. — Я для вас лютым волком обернусь! Сам, поди, видишь, отче, что в наше время без лютости не обойтись…
Но отец Паисий уже ничего не видел. Он лежал, вытянувшись на своем ложе, устремив вверх широко раскрытые незрячие глаза…
Глава 2
ЗАГОВОР
С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый.
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточенным слезы,
С глупцом разумну речь ведет!
И пошел гулять слух по Москве, с каждым часом ширясь и обрастая новыми подробностями, словно снежный ком по первому липкому снегу покатился. В торговых рядах и на пятачках, где малый торг вертится, в церквах, корчмах я иных местах, где народу бывать случается, судили и рядили о нападении на великокняжескую дружину. Шамкали беззубые старухи, утирая слезливые глаза, стрекотали молодухи, перекатывая под глазами свои румяные яблоки, степенно подсчитывали урон мохнатые купцы, зубоскалили бражники.
В государевой корчме, построенной возле каменных палат купца Таракана, шум-брань и народу невпроворот. Счастливчики за столами устроились, прочие на ногах толкутся. На столах кружки, черепки, луковичная и чесночная шелуха, жирные доски к локтям липнут. Едят мало: щи да студень — излишняя трата, их и дома поесть можно; тут главное — выпить, а закусить и рукавом негрешно или общую луковицу понюхать, что над столом подвешена. Выпив, слушай, что говорят, или сам, чего знаешь, выкладывай.
Черный, словно грач, купчишка весь день в корчме — палит зельем, набит новостями.
— Ехал нынче утром великий обоз с добром новгородским, Налетели тут разбойники и все пограбили.
— Что пограбили-то?
«Грач» словно ждал этого вопроса и с радостью перечисляет:
— Сребро и злато, лалы и другие каменья, жемчуг я саженье всякое, соболя и шелковая рухлядь, вина медовые и фряжские, брашна скусвая, ягоды дурманные, птицы царские, кони быстрые — многось чего!
В темном и душном смраде эти слова переливаются, сверкают, дразнят, вызывают зависть.
— Погуляют теперь молодчики!
— Да не шибко-то! — умеряет восторги «грач». — Главного разбойничка споймали и в пыточный дом повезли, а тама не разгуляешься. Через него и до дружков-приятелей доберутся.
— А может, и не скажет ничаво.
— Еще как скажет! У Хованского, слышь, новый пыточник объявился из басурман. Наши-то кнутом бьют, на дыбу тянут, огнем жгут, словом, всяко изощряются. А тот, слышь, просто работает: вспорет брюхо и начинает кишки на руку наматывать. Поначалу терпишь, а потом видишь, что мало их в тебе остается, и все выкладываешь — жить-то охота.
— И живут?
— Если по делу что сказал, он все твое добро обратно запихивает, чего ж не жить?
— А вдруг не так запихнет?
— Бывает. Один, слышь, до сей поры через пупок дух пущает, однако живет.
Корчма взрывается гоготом.
— Врешь ты все! — доносятся с другого угла. — Не было никакого обоза, доподлинно знаю. Одни Князевы дружинники, с десяток, не боле.
— А кто ж их порешил?
— Вроде новгородские в отместку.
— Вовсе н-не от Н-н-нова г-города, — нетерпеливо стучит ближняя кружка, — а от К-к-к…
Помогают:
— Казани?
— Крыма?
Бедолага машет головой:
— К-к-казимира. Сто лыцарей — и все в ж-железах.
— Зачем же крулю польскому на княжеских людей идтить?
— П-п-п… — снова стучит кружка.
И снова помогают:
— Попугать, что ли?
— Полон взять?
Наконец справился:
— П-плесните медку, с-скажу.
— Тьфу ты! — плюются мужики и даже обижаются.
— Не, братва, этот разбой без татарвы не обошелся, — вплетается в гам новый голос. — У меня шуряк в Лопасне ям держит, так сказывает, что их недавно в наши места тучей налетело. Татарве же разбой учинить и кровь крестьянскую пролить — что нам водицы испить.
— Это верно, — вздыхают мужики, — недавно опять Коломну пограбили и великий полон взяли. Никак не найдут наши князья управы на басурман.
— Да им-то что? Денежки собрали и откупились, а вся истома нам достается…
На другом конце строения за глухой перегородкой гуляла чистая питейная половина. Близился Михайлов[7]день, когда по заведенному обычаю начинали отходить из Москвы торговые караваны на осеннюю ярмарку в Орду. Накануне собирались здесь купецкие артели для того, чтобы взять непременный посошок в дальнюю дорогу, а заодно и новых товарищей испытать: как пьют да как расплачиваются. Шли в Орду обычно по воде. Москва-река изукрашивалась на несколько дней разноцветьем парусов и неторопливо уносила суда, набитые хлебом, льном, кожей, меховой рухлядью и кузнечными поделками. У Коломны она передавала их своей старшей, коварной сестрице Оке. Та кружила купцов по извивам, ротозеев сажала на мели и топила в стремнинах, а умелых быстро доносила до матушки-Волги. Отсюда, если ее перехватят по пути разбойные ватаги волжских ушкуйников, можно было уж прямиком добраться до Орды. Удачливые поспевали как раз к покрову[8], когда открывалась ярмарка. Так и говорили: коли ласков покров, даст прибыток под кров.
Торговые люди и в веселье о деле ее забывают: похваляются своим товаром да купеческой сметкой. Те, кто меха везут, прихватили образчики для приценки. В Москве знатоков немало, но великокняжескому денежнику особая вера. Он, итальянец Джан Баттиста делла Вольпе, а по-простому Иван Фрязин, не только государевы деньги чеканит, но и счастливый глаз имеет. Поднесут к нему образчик: «Погляди-тко, Ван Ваныч!» Тот встряхнет шкурку, подует, на свет глянет. Коли в сторону отложит — плохи дела, коли к себе заберет да деньгой звякнет — жди удачи. Спорить не смеют. Однажды кто-то заикнулся, так Фрязин тотчас бросил ему шкурку назад. А на следующий день купец со всем своим товаром в реке потонул. С той норы молчат купчишки, во что обрядит Фрязин, то и принимают, лишь смотрят украдкой, сколько насыпал, и друг с дружкой равняются. Радуются, как дети, у кого хоть на грош больше, и отсылают к столу итальянца дорогие заморские вина.
Вот, крепко зажав в ладонь полученные деньги, отошел от него очередной приценщик. Княжеский приказчик Федька Лебедев дернул счастливца за полу кафтана:
— Ну-ка, покажь!
На потной ладони блеснули три серебряные монеты.
— Тьфу! — ругнулся Федька. — Недорого твой соболек пошел. Дурит вас фрыга, а вы, ровно щенята малые, только повизгиваете.
Купец отдернул ладонь и укорил:
— Сам ты дурень. Зачин не ценой богат, а покупщиком — знать надоть.
— Кто дурень, еще поглядеть будем, — встал на защиту своего артельного товарища Митька Черный. — Федька вчера драного кота за два рубля продал, а ты за соболя три алтына поимел — и доволен…
— Вре-е-шь! — послышались голоса, любопытные придвинулись ближе — Федька был известен Москве своими проделками — и попросили: — Расскажи.
Митька промочил горло и начал:
— Дело было вот как. Жил с ним по соседству мужик одинокий, помер он третьего дня, а перед смертью наказал Федьке дом свой продать и все, что с него возьмет, убогим раздать — по соседской душе молиться. Федька пообещал — грех умирающему отказать — и крест ему в том поцеловал. По как помер сосед, стал думать: что толку добро на ветер пущать? Однако ж волю последнюю не исполнить и крестоцелование нарушить — еще больший грех! Как тут быть? И вот что он удумал: пустил в соседский дом кота и пригласил покупщика…
Митька взял моченое яблоко и вкусно хрустнул, брызнув по сторонам ядреным соком.
— Ну? — поторопили его слушатели.
— Да… Видит покупщик, хорош товар, и спрашивает: «Сколь хочешь за дом?» Федька отвечает: «Два гроша». Удивился покупщик: «Продаешь ты али глумишься?»— «Истинно отдаю за два гроша, — отвечает Федька, — только без кота дом не продам, понеже решил отдать их купно и в едино время». — «А что за кота возьмешь?» — «Два рубля, не меньше». Покупщик размыслил: «Аще кот и дорог, но за-ради дома купить можно». И купил. Федька, как поклялся, все, что за дом выручил, убогим раздал, а что за кота своего взял — здеся просиживает и дурь вашу высматривает…
— Ай, ловко! — восхитились купцы. — Тебе, Федя, с этаким умом не тута, а за государевым столом сиживать.
— А что? — важно надулся Федька. — И тама посидим. Завтрева как раз наша артельная братва в дом великого князя приглашена…
— Ох и врать ты здоров! — смеются вокруг. — Как встретишь самого, так привет от нас передавай…
Позже, когда разошлись насмешники, к их столу сам Фрязин пожаловал. Угостил своим фряжским вином и спросил про приглашение.
— Вот те крест, не вру! — широко перекрестился Федька. — Наш артельный голова с боярышней Морозовой дело торговое имеет, вот она и наказала приехать, ване сама тама обретается.
Фрязин всплеснул от радости руками и воскликнул:
— Тебья сам божий господино ко мне послал! Тама теперь и мой друг Просини. Передавай ему маленький письмецо для привета.
Он полез в привязной кошель и загремел серебром.
— Ишь, — сказал Федька, увидев перед собой несколько монет, — поболе, чем за соболя, отвалил. Ладно уж, давай свой привет…
Неподалеку от государевой корчмы, в самом начале Великой улицы, стояли богатые хоромы князя Оболенского-Лыки. Хозяин тяжко маялся после вчерашней гульбы, голова его трещала и должна была вот-вот развалиться на куски, как старый, прогнивший дощаник. Услужливый дворский[9] еще с утра поставил к постели кадку с огуречным рассолом, по испытанное зелье не помогало, от него только пуще мутнели глаза да глуше плескалось в обширном княжеском чреве. Страдало тело, маялась душа, в голове мелькали разные лица, обрывки разговоров, картины вчерашнего невеселого застолья. Все это переплелось, как нити в спутанной пряже. Князь тряс головою, напрягался мыслью, пытаясь восстановить вчерашнее, но дальше начала спутки она не шла, все опять и опять возвращалось к обиде, полученной от великого князя.
Издавна повелось на Руси род свой в чести держать и ревностно следить, чтобы отчеству своему нигде порухи не было. Ныне, после недавней смерти отца, сделался Лыко старейшиной всему роду, а это значит — и по службе, и за столом должен сидеть выше прочих Оболенских. И вот вчера на большом пиру его, Лыку, как говорили тогда, посел двоюродный брат Стрига. Посел с одобрения великого князя, который держит Стригу в большой чести за воеводскую службу. Не смог снести обиды Лыко и выплеснул свой упрек государю: «Не по старине дело ведешь! Ты князя Стригу за его службу можешь всяко жаловать: и поместьем, и деньгами, — но посадить выше своего отчества не волен»[10]. А великий князь ответил ему с усмешкой: «Зато волен я за свой стол приглашать кого хочу. Если ж место тебе не нравится, то ступай с богом». И ушел князь Лыко, огневался и ушел, а придя домой, приказал устроить у себя такой стол, чтоб был получше великокняжеского.
Дворский постарался на славу. Рядом с бледно-розовой лососиной с капельками прозрачного жира на разрезе, заливною осетриной, украшенной зеленью и раками, икрою разных сортов, янтарною ухою и рыжиками, рдеющими под сугробами сметаны, горбилась на серебряных блюдах разная мясная ядь: зайцы в лапше и поросята с гречневой кашей, рябчики со сливами и индейки, начиненные белым хлебом, печенкой и мускатными орехами, журавли с пряным зельем и жаворонки с луком, тетерки с шафраном и перепела с чесночной подливкой. Меж блюдами потели облицованными боками кувшины с медом, пивом и заморским вином, ласкали глаз диковинные фрукты.
В тот же вечер потекли к нему утешители, родом разные, а масти одной: из обиженных. Стали они выплакиваться друг дружке да великого князя осуживать.
Боярин Кошкин опрокинул в себя полуведерный кубок и сказал, будто булькнул:
— Баба красна новиною, а Русь — стариною. Переиначь наши обычаи — и конец русскому племени. Поняли теперя, каков главный Иванов грех?
— Это ты… не того… — подал голос Дионисий, ризничий митрополита. Говорил он медленно, потому что между словами степенное жевание производил. — Задумал Иван… церкву нашу пограбить… Нила Майкова слухает… на монастырские земли… руку налагает… Вот каков… главный грех…
— Да-а, жадностью его господь-от сверх меры оделил, — вздохнул бывший стольник Полуектов, отставленный от двора после неожиданной смерти великой княгини. — Верите ли-от, послам ордынским баранов выдавал на пищу, а шкуры-от назад велел стребовать. Смехота!
— Бараны! Нашел об чем говорить! — злобно выкрикнул Яков Селезнев, высланный из Новгорода на дальнюю окраину Московского княжества и тайком задержавшийся в Москве. — По его указке боярам, как баранам, головы стригут. Скоро полное окорнение первейшим родам боярским будет, а мы только плачемся!
Сидевший тут же посланец польского короля князь Иван Лукомский долго слушал осудчиков и наконец сказал хозяину:
— Вижу, зело злонравен и суров у вас князь. Наш король Казимир сердцем чист, в речах ласков и с сеймом во всем совет держит. Отойти бы тебе со своею вотчиной к нему, да много вас теперь обиженных — коли разом воскричите, туго Ивану придется… Вон брат его, Андрей, чем не государь? Держал бы вас всех в чести и старину бы соблюдал!
— У нас великие князья не выбираются, — сказал заплетающимся языком Лыко, — у нас по наследию идет: перво-наперво старшой сын, — ткнул он в себя, — потом сын старшего сына — стало быть, Иван-молодой, — а потом уж братья. Андрей-то после брата Юрия четвертым будет, как ему в государи?
— Все мы смертные, князюшка, — обнял его Лукомский, — нынче живые, а завтра — поминай как звали. Ну как с Иваном такое случится? Сын после него тринадцати годков остается — до зрелости не всяк доживает. Брат Юрий кровью харкает — на свете не жилец. Кто тогда над вами великий князь по закону?
— Андрей, — согласился Лыко, — по закону тогда Андрей. Главное, чтоб по закону, по старине…
— Ну коли так, дело за малым: надобно Ивана с великого княжения согнать!
Стихли застольники, даже жевать перестали. Потом разом заговорили:
— Дык как согнать? Сызнова междоусобицу зачинать, как при Василии и Шемяке? У Ивана войско, а у нас руки голые!
— Эка важность — руки голые! — взвысил голос Лукомский. — Дурень махает, умный смекает. Кто давал Ивану ярлык на великое княжение, тот пускай и отберет его. Надо пожалобиться золотоордынскому хану, у того есть что в руках держать! Ныне послан к нему от короля Кирейка Кривой, чтоб общую унию супротив Ивана содеять. — Лукомский понизил голос: — Самое время и нам весть подать, что боярство московское другого себе в великие князья просит…
— Кирейка?! Не тот ли басурманец-от, кто допрежде при дворе нашем служил?! — воскликнул Полуектов. — Первостатейный плут, за то но приказу великого князя и был одного глаза лишен. Нашел король-от кого посылать — смехота!
— Чтой-то развеселился ты седни не в мере?! Сидел бы молчком и слухал, об чем князья толкуют! — одернул его Кошкин и влил в себя очередные полведра. — Князь верно сказал: Казимир с Ахматом в нашем деле первейшие помощники. Надобно Ахмату челом ударить и так все разобъяснить, чтоб внял он нашему слову. Токмо тута и есть самая загвозда: подручника кой-какого к царю не пошлешь, а первородные бояре все на виду, их Иван с Москвы не выпустит…
— Ну эту загвозду мы живо разгвоздаем, — сказал Лукомский и обратился к Лыке: — Вели, князь, писца кликнуть. Все, об чем тут давеча говорилось, на бумагу переложим и потом с верным человеком ее к Ахмату переправим— вот и вся недолга!
— Верно! — радостно зашумели гости и вернулись к прерванному.
Вскоре явился писец. Он деловито уселся в углу, откуда сразу же потек густой чесночный дух.
— Пиши! — крикнул Лукомский, недовольно покрутив носом. — «Царю царей, властелину четырех концов света, держащему небо и попирающему землю, великому воителю, притужившему всех, имеющих колени, преклонить их, повелителю семидесяти орд и Большой Орды, славному Ахмату московское боярство челом бьет!»
— Лихо закручено! — восхитился Кошкин. — Ахмат от радости слюной истечет — любит славословие! Сидит в помете, а все мечты о почете.