Над ними сквозь неизвестно каким чудом образовавшуюся в тумане прогалину светило радостное языческое солнце. Выбравшись из воды, они снова упали на песок. Космос двух противоположных и взаимодополняющих начал, причудливо переплетая тела, сильнее впрессовывал их друг в друга. Никакие человеческие слова не могут описать эту вечную тайну, разве только музыка и стихи в состоянии воскресить в наших несовершенных душах малую толику всепоглощающих чувств.
Время перестало существовать, солнце словно застыло на месте, гасло оно или нет, Константин не помнил. Полеся тихо заплакала:
— Вот и все, я продлена, моя жизнь уже бьется в веках, а твоя качается у меня под сердцем.
Костя, ничего не понимая, медленно гладил ее пахнущие летним бором, солнцем и озером нежные волосы, целовал сладкие от слез глаза.
— Через час ты уплывешь к своим друзьям, и твой бездушный, несущий погибель всему живому железный мир разлучит нас. Пройдут отмеренные Праматерью священные девять месяцев, и солнце увидит новую жизнь. Это будет девочка с твоими серо-синими глазами. Когда ей исполнится семнадцать лет, она каждый год в июле станет появляться на этом спрятанном болотом острове, приводить в порядок древнее святилище и долгие годы ждать того, кто, презрев свою ученость и гордыню, подаст изваянию творца мира хотя бы кусок черствого хлеба. Я растворюсь в вечной жизни, когда тебе исполнится сорок три, но, когда бы ты ни вернулся после долгих скитаний на родную землю, буду всегда встречать тебя небесной драпежной птушкой, мой любимый…
Челн скользил в белом безмолвии. Спрыгнув на берег, Костусь очнулся у древнего святилища. Перед ним лежали его вещи, оставленные у озера. Все мышцы томительно ныли от перенапряжения, из неловко поставленного на камни ведра еще не успела вылиться вся вода. Хлеба у подножия идола не было. Вновь набрав воды, он спустился к палатке.
У костра, раздувая подернутые сединой угли, сидел Паша. После завтрака на берегу озера они нашли большую, выбеленную временем и солнцем лодку с веслами. Все так обрадовались, что никто не заметил на озерном песке неглубокие следы босых девичьих ног.
Костусь вздрогнул и вернулся к реальности. Прямо на него смотрела пронзительно-голубыми глазами большая хищная птица.
— По-ле-ся! — вырвался из горла не то стон, не то крик.
Птица, как ему показалось, виновато вздохнула и, взмахнув могучими крыльями, улетела в свое вечное, языческое небо.
Наместник Грома
Вениамин Алексеевич в эту ночь спал отвратительно. Стоило сомкнуть отяжелевшие от усталости веки, как крамольные сны начинали точить его черствую душу, ибо что может быть ужаснее для высокого, хоть и бывшего, федерального чиновника откровенной, вызывающей дерзости по отношению к могущественному начальнику. Он поначалу даже вскакивал, стирая сухой ладонью со лба, вместе с остатками кошмара, капли противного пота.
Отдышавшись и отделив явь от игры воображения, успокаивался и с полчаса лежал, с тревогой прислушиваясь к биению сердца. Усталость и духота брали свое. Он проваливался в спасительную яму освежающего сна, но, достигнув ее мягкого дна, опять попадал в знакомый всей стране кабинет. Господи, что он там вытворял! Размахивая руками, брызжа слюной, Вениамин Алексеевич что-то чуть ли не кричал опешившему от неожиданности человеку. В очередной раз, испугавшись, он попытался проснуться, однако собеседник волевым жестом остановил его, налил из хрустального графина казенной кипяченой воды, протянул стакан и пригласил присесть. На матовом глянце столешницы лежал листок с небольшим текстом, буквы расплывались, но по красному пятну герба вверху страницы он понял, что это важная государственная бумага.
Громко зазвонил телефон. Вениамин Алексеевич проснулся и по-детски обрадовался: все, включая пот и тревожные пробуждения, — обычный дурной, сложносоставной сон. Невзирая на кошмары, выспался он превосходно. Поднял трубку и бодрым голосом, предварительно удивившись, кого это в такую рань? — ответил:
— Доброе утро, вас слушают.
— Это хорошо, что ты меня слушаешь и, судя по голосу, уже успел сделать зарядку, — быстро, как обычно захлебываясь словами, зашепелявил Армоцкий.
«Только мне черта с утра и не хватало», — подумал Вениамин, но вслух скучающе-вежливо произнес:
— Рад слышать тебя, мне сдается, что ты и вовсе не ложился. Поражаюсь, просто Мефистофель какой-то.
— Старик, за Мефистофеля спасибо, ты же знаешь, что мне нравятся такие эпитеты. Так что в самое яблочко. А хрен его знает, может, это и не эпитет. Ты вот что, собирайся и срочно дуй ко мне на дачу. Тут, старик, такое заворачивается… — и трубка захныкала прерывающейся пустотой.
Ехать не хотелось, но и не поехать на зов самого Калиостро современности Вениамин, увы, позволить себе не мог, уж больно многим в последнее время был ему обязан.
Михаил Львович Армоцкий, в отличие от многих нынешних олигархов, начинал не с банальной фарцы застойными дефицитами, а являясь представителем инженерно-технического сословия, умудрился заработать первые капиталы на подшипниках, вернее, не на самих подшипниках, а на шариках к ним. Как это ему удалось при обвальном спаде отечественной экономики, остается загадкой. На дотошные расспросы журналистов он только отшучивался, мол, у кого чего не хватает, тот то и покупает, такая уж у нас страна. Раздобрев на шариках, он постепенно прибрал к рукам оптовую торговлю велосипедами, вошедшими в провинции на целое пятилетие в моду из-за поголовного обнищания населения, потом отхватил краюшку от нефтяного каравая, замутил сомнительную сделку с продажей военной техники в одну подгулявшую арабскую страну, а разразившийся скандал умело использовал для финансово-кредитных махинаций. Надо отдать ему должное, все это он проделывал открыто, на виду у онемевшей державы. Прикупив на деньги федерального правительства у этого же правительства несколько мощных теле- и радиопередатчиков, Армоцкий сконструировал крупнейшую моечную машину для наших мозгов. Недолгое время побыв заместителем министра стратегии и государственных секретов, он в одночасье стал личным другом страны. Дружбы с ним искали крупнейшие государственные мужи, именитые ученые и артисты, вконец обнищавшая творческая интеллигенция с безотказностью проститутки готова была за гроши кропать, музицировать, отплясывать канканы — словом, везде он был зван и желанен.
Отечественная литература да и история достаточно внимания уделили подобным персонажам, однако все новые Павлы Ивановичи Чичиковы и Гришки Распутины продолжают с завидной периодичностью возникать в нашем многострадальном Отечестве. Не можем мы без них, такая вот страсть.
Всю дорогу до Калиостровой дачи Вениамина Алексеевича одолевали терзания. Неопределенность — вот главный бич бюрократа, источник всех его напастей и болячек.
«Неужто и впрямь вернет место в министерстве? Да быть не может. — Сердце учащенно колотилось. — Обстановка уже не та, не та обстановка! — Длинные, покрытые рыжим волосом пальцы с ухоженными ногтями непроизвольно барабанили по острым коленкам. — А почему, собственно, нет? Все, прекрати себя накручивать! Приедешь весь дерганый, Армагедоныч (так Армоцкого частенько называли в народе) заметит — пиши пропало, пока не покуражится, хрен что скажет».
Но мысли, поблуждав в отдалении, вновь возвращались к заветной теме. «Если объявлен курс на преемственность, почему бы и нас, стариков… да какой ты старик, еще и пятидесяти пяти нет! Ну не могут же они в одночасье всю обойму в распыл…»
Оставим пока нашего героя один на один с его терзаниями, а сами, благо до Рублевки в субботу не всегда скоро доберешься, покружим над чиновничьей темой.
Вениамин Алексеевич, как и тысячи его единоверцев, свято исповедовал незыблемость такого понятия, как обойма или, по-старому, по-обкомовски — номенклатура. Считалось, что, однажды попав туда, человек переходил в новое качество, если ответственно относился к своей карьере, не переступал обусловленные рамки, дружил с кем положено и против кого положено, особенно не высовывался, а достигнув командных высот, приобретал бесценный опыт имитатора кипучей деятельности, и тогда ему светила бронза непотопляемого броненосца.
Много чего поменялось в стране, но закон обоймы, потрепанный первой волной больных демократией идеалистов, быстро восстановил свое действие на всей территории страны, да еще и весьма удачно приспособился к рыночным отношениям. К примеру, многие министерства и ведомства превратились в семейные, родственные и дружеские заведения, обросшие плотной паутиной карманных фирм и конторок. Двигатель прогресса — доллар занял почетное место в душах служивого люда. Ну и, конечно же, все это прикрывалось высшими государственными интересами. Вот почему Вениамин Алексеевич в тревогах и надеждах ехал на дачу: знал все заповеди обоймы и понимал толк в «рокировочках». Именно ее величество Дача сделалась основным действующим лицом нашей новейшей истории.
Ворота бесшумно распахнулись, и на площадке справа от дома Вениамин увидел с полдесятка машин со спецномерами. Большинство их хозяев он знал лично. Тоскливо заныло сердце: «Уж не тендер ли решил устроить, с него, циника, станется!»
Торопливо поднявшись на крыльцо, он чуть не столкнулся с главным редактором одной из популярных газет.
— Алексеич, — по-приятельски хлопнул его по плечу журналист, — мои поздравления, не могу говорить, лечу в редакцию, номер остановил, не обессудь. Все там, — махнул он рукой в глубь дома.
Сбор, как всегда, проходил в большой гостиной. Было накурено, на низких столиках стояли бутылки с выпивкой и легкие закуски. У большого, почти во всю стену окна в белой рубашке без галстука возбужденно метался Армагедоныч:
— Ну вот, наконец, и именинник! — всплеснул он руками.
Все сразу загалдели, потянулись с поцелуями и рукопожатиями. Вениамин, еще не понимая, что к чему, но повинуясь годами выработанному рефлексу, приосанился, напуская на себя слегка надменное, глуповатое выражение лица, однако, боясь переиграть, поспешил вырваться из ритуальных объятий и, представ пред Армоцким, подавленно выдохнул:
— Что?
— Слышите, он еще спрашивает: «Что?» Нет уж, милок, мы тебя, пожалуй, и потанцевать за такую новость заставим и песенки всякие похабные попеть…
— Да попою я, потанцую, ты только не томи, до инфаркта доведешь…
— Михаил Львович, голубчик, — проявляя чиновничью солидарность, почти разом взмолились присутствующие, — объяви ты ему высшую милость!
— Мягкотелые вы, господа, а ведь без куража да хорошенького пропердона товарищеская помощь забывается ой как быстро. Да воля ваша.
— Слушайте все! — рявкнул громоподобным голосом уже изрядно подпивший генерал. — Батька говорить будет!
— Спасибо, голубчик. Так вот, уважаемый Вениамин Алексеевич, мною, запомни это, мною исхлопотан тебе пост наместника в Ермецком округе, соответствующие бумаги подписаны. В понедельник об этом узнает широкая общественность.
Кровь бросилась в голову Вениамину, наливающимися злостью глазами он обвел восторженно хлопающую публику.
— Что же это вы так, некрасиво, — кривя тонкие губы в гадливой ухмылке, бросил он в пространство, — моей ссылке радуетесь?! Не по-товарищески это, господа!
— Какая ссылка?! Ты что, совсем рехнулся после того, как из министерства вышибли?! — закудахтал Армагедоныч. Резко остановившись, он зло зашептал ему в лицо: — Ну ты и придурок! Я это подозревал, но не думал, что до такой степени! Одноклеточный генерал и тот просек с пол-оборота. — Отпрянув от сконфуженного Вениамина, он громко обратился к собравшимся:
— Через Ермецк в свое время цвет нации прошел, так что путем вождей идешь, товарищ! Прошу всех к столу. Доброе дело сделали. Умному, проверенному человеку государство вручает свою кладовую и кузницу.
Постепенно до Вениамина Алексеевича стал доходить истинный смысл его назначения, предсказанного во сне. Действительно, он полный кретин, раз сразу не врубился в гениальность замысла Армагедоныча и не оценил колоссальную выгоду своего нового положения. Какое на хрен министерство могло сравниться с теми перспективами, что давала ему власть наместника!
Перед его внутренним взором промелькнули исторические примеры неограниченной власти наместников в Сибири, на Кавказе и в Средней Азии. Да, счастье и богатство сами шли ему в руки, да какое там шли! Их принес и положил к его неблагодарным ногам всесильный Михаил Львович.
Вениамин завертел головой. Благодетель стоял у окна и говорил по мобильному телефону. Прервав извиняющейся улыбкой губернатора, что-то твердившего про полагающийся ему персональный самолет, он бросился к Армоцкому.
— Армагедоныч, прости меня великодушно, это подлый врожденный гонор во мне возопил! Да я тебе готов руки целовать, ты же меня знаешь, все сделаю как надо!
Собеседник, не отрываясь от телефона, медленно выставил вперед левую руку, но вдруг резко спрятал ее за спину и, прикрыв трубку, прошепелявил:
— Деньгами отдашь, а то про целование рук доложат наверх, потом неприятностей не оберешься!
Застолье было недолгим, но бурным. Первый тост подняли за величие власти, кою им доверено представлять, потом — за благодетеля. Третий предложил Армоцкий:
— Мы часто смотрим на небо, и оно вылупливает на нас свои бараньи стекляшки. Это безмолвная пустыня, порой прекрасная, порой, напротив, отвратная, но, заметьте, всегда молчаливая. Кричи ей, что взбредет в голову, ставь эксперименты, дубась ракетами — ноль эмоций. Так и наш электорат: единственное, что приводит его в смятение — это мощные раскаты грома. Помни, Вениамин, эту притчу, тебе оказана великая честь быть наместником самого Грома, в богатом людьми округе. А там, глядишь, слава державы и наше богатство не Сибирью, а твоим уделом прирастать станут.
Выпили за наместника, потом и за самого Грома. Уже собрались расходиться, как кто-то предложил тост за великую Россию.
— Тогда не чокаясь, господа! — хохотнул Армагедоныч.
Все заржали и, довольные собой, нарочито скорбно подняли бокалы.
Исповедь
В храме было тихо, служба еще не начиналась, народ собирался не спеша, свечи, по традиции, незажженными ставили в подсвечники или клали рядом, один из послушников негромко читал Часы. Прихожане прикладывались к иконам, раскланивались со знакомыми, шепотом переговаривались. Полумрак, слегка размытый серым, затеявшимся предрассветом, живым разноцветным мерцанием лампадок, создавал атмосферу особой благостности.
Михаил открыл для себя эту церковь в одном из монастырских подворий совершенно случайно. Год назад, вечером, проезжал мимо, увидел купола над жилым по виду домом, притормозил и решил, повинуясь профессиональному любопытству журналиста, посмотреть, что внутри. Толкнув тяжелую, черную от времени дубовую дверь, он сразу очутился на широкой лестнице, круто поднимающейся вверх и упирающейся в такую же широкую растянутую арку, увенчанную иконой с горящей лампадой. Его поразил запах, которого он не чувствовал прежде в редкие торопливые посещения Божьего храма. На лестнице пахло жилым домом и церковью, это было настолько неожиданно, что ему не понравилось и он уже решил уходить, но вдруг его что-то остановило. Сверху полилось негромкое пение, мужские голоса протяжно, неторопливо перекатывались невидимыми волнами, заполняли собой все пространство, стены и своды раздвинулись, пропали, и небесная лазурь озарила душу опешившего человека. Михаил зажмурился. Дикая усталость прожитых лет навалилась на него, так бывает с выбившимся из сил путником, обретшим, наконец, долгожданное пристанище.
Он слушал, опершись о перила, и по-детски боялся открыть глаза: так ему не хотелось, чтобы смолкло это чудное пение. Оттолкнувший поначалу запах сделался щемяще милым. Из глубины памяти всплыли давно позабытые картинки деревенского детства, покойная бабушка, от которой тоже всегда по воскресеньям пахло ладаном, свечами и вкусной едой. Помнится, тогда он, совсем еще несмышленыш, думал, что так пахнет Бог.
Пение прекратилось, его сменил протяжный голос священника. Незнакомые древние слова словно алмазные резцы осторожно рассекали твердый, закоснелый панцирь неверия, гордыни и сомнений. Михаил медленно, как ему казалось, поднялся по лестнице и попал в небольшой коридор с окном. Молитва звучала откуда-то сверху.
— Молодой человек! — Негромко окликнула его полноватая, средних лет женщина в светлом платке. — Негоже по монастырю бегать! — Но, наверное, увидев что-то необычное в его лице, переменив тон, поинтересовалась: — С вами все в порядке? Может, помощь нужна?
— Нет, — приходя в себя, ответил Михаил, — мне только свечку поставить, а где, — он повел вокруг глазами, — не знаю.
— Подымайтесь в храм, я вас провожу.
Они повернули направо. Слева была свечная лавка, напротив лестница, дышащая незнакомыми, зовущими звуками. На небольшой лестничной площадке с низенькой лавкой у стены стояли мальчик и девочка, совсем еще крошки.
— Вы куда это собрались? — серьезно спросила детей Михайлова вожатая.
— Баська, — выступая вперед, громким шепотом, с чувством собственного достоинства принялся объяснять мальчишка, — богосавил свесечек купить.
— Ну, коли батюшка благословил, тогда, конечно, проходите! Какие вам свечки нужны?
— Басие.
— А сколько?
Мальчишка смутился и дернул за руку свою спутницу. Девчушка молча показала три пальчика.
— За длявие, за плякой и… — он опять дернул свою подсказку за руку.
— И к пьязнику! — смутившись, громко ответила подружка.
— Сиво ты в боженькином хляме кличись? — строго топнул ножкой мальчик.
Михаил внимательно слушал разговор. Забытым и обращенным соцреализмом в категорию пошлых словом «умиление» можно наиболее полно передать его состояние в те минуты. Детки, получив свечки, затопали по ступенькам.
— Вы записки подавать будете? Правда, сегодня уже поздно, можно только на завтрашнюю службу.
— Кому записки?
— Как кому? Поминальные, о здравии и упокоении, — удивленно вскинул косматые брови старый монах с длинной, широкой седой бородой. — Вот такие, — и он протянул Михаилу два длинных листочка.
— Вы не волнуйтесь, — подбодрила его женщина, — и, как человек невоцерквленный, не стесняйтесь спрашивать о том, чего не знаете. В записке о здравии пишите имена всех своих здравствующих близких, а в заупокойной — умерших, если сомневаетесь или точно не знаете, жив ли человек, лучше воздержитесь. Вот вам ручка.
Михаил отошел в сторону и начал торопливо писать. Столбцы имен всколыхнули память, предстали живыми образами, создавалось впечатление, что он только что побеседовал с каждым. Образы молчали, а ему было то стыдно, то радостно.
«До чего же мудрая процедура, хочешь не хочешь, а начинаешь ощущать себя частью своего рода. Сволочь я, родителям сколько не звонил, сына полгода не видел, на кладбище, наверное, уже лет пять не был».
Оставив сдачу на жестяном подносе, он поднялся в храм. Здесь тоже все отличалось от привычной церкви. Убранство, иконостас, слезящееся мерцание свечей, богомольцы — все было таким же, отличие заключалось в заведенном порядке и дисциплине прихожан. Во время службы никто по храму не ходил, свечи передавали стоявшим у икон монахам, и только те, осенив себя широким крестным знамением, с поклоном и молитвой торжественно ставили их в жирные от капелек воска и парафина латунные чашечки. Женщины стояли с левой стороны, мужчины — с правой.
Все это было давно. Целый год, день за днем, минута за минутой, прошли с того первого, наивного и восторженного прихода в новый для него мир. Церковь действительно стала для Михаила новым миром, постижению которого он отдавал все свободное время, как изголодавшийся волк, набросившись на чтение. Оказалось, что существует огромная литература, ранее им не открытая, гонимая и запрещаемая еще более сурово, чем скучные в своем большинстве книжки диссидентов. Читалось легко, чем сложнее была книга, тем больший вызывала интерес. Самым же сложным оказалось без посторонних мыслей, сосредоточенно прочитать простенькую молитву.
Воспоминания, как легкие мотыльки, порхали над свечой его памяти. Господи, чего только не произошло за этот год! Сегодня, стоя среди готовящихся к исповеди, он перебирал в уме эти события. Странная получалась картина, все прожитые ранее годы стояли особняком, и каждый вспоминался одним-двумя яркими пятнами, минувший же распадался на месяцы, недели, иногда даже выделяя отдельные дни. Отчего так получалось, Михаил не знал.
И вспомнилась ему его первая молитва — когда он впервые помолился, а не просто текст прочитал.
…Солнце стояло уже высоко. Набухшие жаром камни источали приторный, щекочущий ноздри запах, и, казалось, еще немножко — и эти пыльно-серые скалы, покрытые жухлой травой и низкими колючими кустами с неживыми на ощупь листьями, засветятся изнутри бледно-розовым цветом, разломятся и, засмердев серой, источат из себя истинный зной преисподней. Михаил и его оператор, друг и собутыльник Лешка сидели связанными спина к спине на самом солнцепеке. Их задержали накануне вечером местные страшноватого вида милиционеры. Банальная проверка документов закончилась, как водится, мордобоем, заламыванием рук и угрозами «расхреначить камеру». Документы и факт знакомства с высшими начальниками военной администрации никакого действия не возымели, а скорее усугубили дело. Погоркотав на своем клокочущем орлином наречии, горцы с гадливостью скинули мышиную форму и, облачившись в камуфляж, погнали их в горы. Ночевали в зловонной яме, куда журналистов столкнули, как падаль. Обсудив ситуацию, друзья пришли к выводу, что их прихватили обычные бандиты и, скорее всего, утром перепродадут другим головорезам.
Томная южная ночь, укутавшись в нежный темный бархат, безмятежно парила над миром. Миллионы людей жили этой ночью, смеялись, любили и понятия не имели ни о каких кровавых драмах, гноящихся ранах, предательстве и войне в кредит. Вон там, справа, судя по звездам — в нескольких сотнях километров, беззаботно веселилась бывшая всенародная здравница, а ныне набирающая обороты индустрия курортного бизнеса. Гремела музыка, трепетно паслись стада утомленных дневным солнцем граждан, властвовали любовь и тонкие чувства, вернее, их имитация. Как мы порой любим эту самую имитацию, жаждем, предвкушаем ее приближение, с каким упоением смакуем и лелеем нами созданный мираж. Но все это там, за горами, а здесь — смрад испражнений, сырость, холод, хищные сполохи автомобильных фар и полная неизвестность. Неопределенность всегда рождает страх, вернее, утробную тревогу, тяжелую и мрачную. Страх, он что? Вспыхнет, скует члены, подавит волю или, напротив, породит дикую деятельность и злобу, а вот тревога измотает, вытянет все жилы, загонит разум, как беговую лошадь, и превратит человека в живой труп, в зомби, в манкурта.
Рассвет они проспали. Утром их разбудил белобрысый хохол. Зной еще только рождался, приплясывая в рябом от испаряемой росы воздухе. У неказистых горских строений, совмещавших в себе и стойла для скота, и кухню, и опочивальню хозяев, стояло несколько легковых машин без номерных знаков. Ничего хорошего это не предвещало. Выбравшись из ямы, отряхивая солому, Михаил шагнул к охраннику, которого сразу узнал:
— Слушай, сын великого хохлятского народа, зови начальство! Ты что, не узнал нас?
— Для меня все москали на одно лицо, — с сильным украинским акцентом сказал светловолосый парень, — а за «хохлов» и дырку в башке прокрутить можно, штопор маю.
Доспорить им не дали: скрипнув дверью, на свет божий появилось обвешанное всевозможным оружием косматое рыжее существо. Пальцы, запястья, шея горели желтым пожаром, лихорадочный блеск исходил и от золоченых рукоятей кинжалов, хромированных и украшенных замысловатыми кубачинскими узорами пистолетов, даже гранаты, и те были ювелирно оформлены.
Михаил про себя чертыхнулся: к ним, покачивая широкими бабьими бедрами, двигался известный в здешних местах бандит по кличке Кохинор-папа. Активного участия в военных действиях его банда не принимала, промышляла разбоем, перепродажей оружия, поставкой наркоты и торговлей людьми; последнее, пожалуй, было основным видом их деятельности. Мусса Гудаев. Мальчик с таким именем и фамилией когда-то получал неплохие отметки в одной из грозненских школ, но, пройдя сложный путь становления преступного авторитета, обратился в закоренелого бандита, ненавидевшего любое проявление государственности. Грабил Мусса Кохинорович без разбора и был в старой ссоре с Джамалом — известным полевым командиром, идейным борцом, претендующим на политическое будущее, командиром, к которому и направлялась съемочная группа.
— Хорошего дня тебе, Мусса! — решил взять инициативу в свои руки Михаил.
— Откуда ты меня знаешь, вроде вместе нигде не чалились. — Говорил он без акцента.
— Люди много рассказывали…
— Кому люди, а кому, может, и суки позорные! Ты, журналисток, не финти. Влип, как лох, так помалкивай, я тебя тоже сразу узнал. Знаменитый, еще на зоне твои телемульки глядел. Я тебе, братан, прямо скажу, приятно познакомиться. Сам Поспелов. Не боись, кончать тебя не будем и корешка твоего тоже, сохраним и продадим, как нигеров в старые добрые времена в Алабаме.
— Мусса, мы же гости гор, а ты хозяин…
— Хозяин на зоне, ты меня, братан, не смеши, гость! Хрен ты вон с того бугра, а не гость. Ты помайся пока, пойду рассчитаюсь с ментами, так и быть, за двадцатник оптом возьму, — заржал рыжий и повернул обратно к хибаре.