Луис Линг
Оскар Небе
Самуэль Филден
К концу речи Грайе я знала то, о чём догадывалась с самого начала: чикагцы были невиновны. Им предстояло умереть за свой идеал. Но в чём заключался их идеал? Иоганна Грайе говорила о Парсонсе, Шписе, Линге и других как о социалистах, однако я ничего не знала об истинном значении социализма. То, что я слышала от местных ораторов, казалось мне шаблонным и надуманным. С другой стороны, газеты называли этих людей анархистами, бомбометателями. Что такое анархизм? Всё это было мне непонятно. Но у меня не было времени для дальнейших размышлений. Люди выходили из зала, и я поднялась с места, чтобы последовать за ними. Грайе, председатель и группа друзей всё ещё находились на сцене. Повернувшись к ним, я увидела, что Грайе жестом подзывает меня. Я испугалась, моё сердце отчаянно колотилось, а ноги будто налились свинцом. Когда я подошла, она взяла меня за руку и сказала: «Я никогда не видела лица, которое отражало бы такое смятение чувств, как ваше. Вы, наверное, сильно переживаете надвигающуюся трагедию. Вы знакомы с этими людьми?» Дрожащим голосом я отвечала: «К сожалению, нет, но я прочувствовала это дело всей душой, и, когда я слушала вашу речь, казалось, будто я с ними знакома». Она положила мне руку на плечо: «Мне кажется, что вы познакомитесь с ними лучше, если узнаете об их идеалах, и что их дело станет и вашим».
Я шла домой как во сне. Сестра Елена уже спала, но я должна была поделиться с ней тем, что случилось. Я разбудила её и рассказала всю историю, почти дословно передавая речь. Я, наверное, очень драматично рассказывала, потому что Елена воскликнула: «Следующее, что я услышу о своей младшей сестре — что она тоже опасная анархистка».
Через несколько недель мне представился случай посетить знакомое немецкое семейство. Я застала их весьма взволнованными. Кто-то из Нью-Йорка послал им немецкую газету Freiheit, которую издавал Иоганн Мост. От стиля у меня просто перехватило дыхание — так он отличался от того, что я слышала на социалистических митингах и даже в речи Иоганны Грайе. Он был подобен лаве, выбрасывающей языки пламенной иронии, презрения и пренебрежения; он дышал глубокой ненавистью к силам, готовившим преступление в Чикаго. Я начала регулярно читать Freiheit, стала выписывать рекламировавшуюся в газете литературу и жадно глотала каждую строчку об анархизме, которую могла добыть, каждое слово об осуждённых, об их жизни, об их деятельности. Я читала об их героическом сопротивлении во время суда и об их изумительной защите. Я видела, как передо мной открывается новый мир.
Ужасное событие, которого все боялись, надеясь, что оно всё же не произойдёт, случилось. Специальные выпуски рочестерских газет разносили новость: чикагские анархисты повешены!
Мы с Еленой были раздавлены. Потрясение совершенно лишило мою сестру присутствия духа, она могла только заламывать руки и молча плакать. Мною овладело оцепенение, и без того мучительное, чтобы плакать. Вечером мы пошли к отцу. Все говорили о чикагских событиях. Я переживала утрату как свою собственную. Вдруг я услышала хриплый женский смех. Пронзительный голос издевательски произнёс: «К чему все эти стенания? Эти люди были убийцами. Хорошо, что их повесили». Один прыжок — и я схватила её за горло. Потом я почувствовала, что меня оттаскивают. Кто-то сказал: «Девочка сошла с ума». Я высвободилась, схватила со стола кувшин с водой и изо всех сил бросила его в лицо женщине. «Вон, вон! — кричала я. — Или я тебя убью!» Перепуганная женщина бросилась к двери, а я свалилась на пол в истерике. Меня уложили в постель, и я провалилась в глубокий сон. На следующее утро я проснулась как после долгой болезни, но оцепенение и подавленность этих душераздирающих недель ожидания ушли вместе с последним потрясением. Я чувствовала, что в моей душе родилось что-то новое и чудесное. Великий идеал, горячая вера, решимость посвятить себя памяти товарищей, погибших мученической смертью, сделать их дело своим, рассказать миру об их прекрасной жизни и героической смерти. Иоганна Грайе была пророчицей, видимо, в большей степени, чем сама это предполагала.
Я приняла решение. Я поеду в Нью-Йорк, к Иоганну Мосту. Он поможет мне подготовиться к новой задаче. Но муж, родители — как они встретят моё решение?
Я была замужем всего десять месяцев. Брак оказался несчастливым. Почти с самого начала я поняла, что у нас с мужем нет ничего общего, даже сексуально мы не сочетались. Это предприятие, как и всё, что случилось со мной после приезда в Америку, принесло мне только разочарование. Америка, «земля свободных и дом храбрых», — каким это мне теперь казалось фарсом! А ведь в своё время я отчаянно ссорилась с отцом, который не хотел, чтобы я уехала в Америку вместе с Еленой! Однако я победила, и в конце декабря 1885 года мы с Еленой отправились из Санкт-Петербурга в Гамбург, где сели на пароход «Эльба», направлявшийся в Землю Обетованную.
Другая моя сестра опередила нас на несколько лет, она вышла замуж и жила в Рочестере. Она неоднократно писала Елене, прося, чтобы та приехала к ней, потому что ей было одиноко. В конце концов Елена решилась ехать. Но я не могла перенести мысль о разлуке с той, кто значила для меня даже больше, чем мать. Елене тоже не хотелось оставлять меня. Она знала о жестоких разногласиях между мной и отцом. Елена предложила заплатить за мой билет, однако отец был категорически против. Я умоляла, упрашивала, плакала. Наконец, я пригрозила прыгнуть в Неву, после чего он сдался. Снабжённая двадцатью пятью рублями — это всё, что дал мне отец, — я без сожаления покинула дом. Сколько себя помню, дома я задыхалась, а присутствие отца внушало ужас. Мать, хотя и менее жестокая с детьми, никогда не выказывала особенной теплоты. По-настоящему привязана ко мне была только Елена, и лишь с ней были связаны нечастые радости моего детства. Она постоянно брала на себя вину за всех остальных детей. Многие удары, предназначавшиеся мне с братом, она принимала на себя. Теперь мы были вместе — никто нас не мог разлучить.
Мы плыли на корабле низшим классом, куда пассажиров сгоняли, словно скот. Моя первая встреча с морем была и ужасающей, и захватывающей. Свобода от дома, красота и чудо бескрайнего простора в его разнообразных настроениях, волнующее ожидание того, что я встречу в новой стране, возбуждали моё воображение и заставляли мою кровь бурлить.
Последний день нашего путешествия живо встаёт в моей памяти. Все высыпали на палубу. Мы стояли, прижавшись друг к другу, захваченные видом гавани и тем, как внезапно появлялась из тумана статуя Свободы. Ах, вот она, — символ надежды, свободы, возможностей! Она высоко поднимала свой факел, чтобы осветить путь в свободную страну, в прибежище для угнетённых со всего мира. Мы с сестрой тоже найдём себе место в щедром сердце Америки. Мы были полны радости, в глазах стояли слёзы.
Грубые голоса ворвались в наши мечты. Нас окружали жестикулирующие люди — сердитые мужчины, истеричные женщины, орущие дети. Охранники грубо толкали нас то туда, то сюда, криком приказывали подготовиться к отправке в Кастл-Гарден — традиционный пункт для иммигрантов.
Сцены в Кастл-Гардене разыгрывались отвратительные, атмосфера была наполнена враждебностью, грубостью. Чиновники относились ко всему равнодушно; никаких удобств для вновь прибывших предусмотрено не было — ни для беременных, ни для малых детей. Первый день на американской земле принёс нам настоящее потрясение. У нас было одно желание — убежать из этого ужасного места. Мы слышали, что Рочестер был «городом-цветником» штата Нью-Йорк, однако мы прибыли туда унылым и холодным январским утром. Нас встретили сестра Лина, беременная первым ребёнком, и тётя Рахиль. Комнаты Лины были маленькими, но светлыми и безупречно чистыми. Та, что приготовили для нас с Еленой, была уставлена цветами. Весь день к сестре приходили самые разные люди — родственники, с которыми я никогда не была знакома, друзья Лины и её мужа, соседи. Все хотели увидеть нас, услышать о родине. Всё это были евреи, которым нелегко жилось в России; среди них встречались даже жертвы погромов. Жизнь в новой стране тяжела, говорили они; тем не менее они тосковали по дому, который никогда не был им по-настоящему родным.
Среди посетителей были такие, кому удалось преуспеть. Один хвастался, что все шестеро его детей работали — продавали газеты, чистили башмаки. Всех интересовало, что мы собираемся делать. Один грубого вида парень был особенно навязчив: пялился на меня весь вечер, оглядывал с ног до головы. Он даже подошёл, собираясь взять меня за руку. Я почувствовала себя так, будто стою голая на рынке, и была вне себя от ярости, но стыдилась оскорбить друзей моей сестры. Мне стало совершенно одиноко, и я выбежала из комнаты. Мне вдруг захотелось туда, откуда я уехала, — в Санкт-Петербург, на берега любимой Невы, к моим друзьям, книгам и музыке. Я услышала громкие голоса в соседней комнате. Вызвавший мою ярость мужчина говорил: «Я могу устроить ей место у Гарсона и Майера. Жалование будет маленькое, но она скоро сможет найти парня, который на ней женится. Такой крепкой девке, румяной и голубоглазой, не придётся долго работать. Любой мужчина за неё ухватится, и она будет вся в шелках и бриллиантах».
Я вспомнила отца: он изо всех сил старался выдать меня замуж в пятнадцать лет. Я протестовала, умоляя разрешить мне продолжить учёбу. В бешенстве отец швырнул мою французскую грамматику в огонь, крича: «Девушкам не надо многому учиться! Всё, что должна знать еврейская дочка, — это как приготовить гефилте фиш (фаршированную рыбу), как тонко нарезать лапшу и как нарожать мужчине побольше детей». Я не хотела его слушаться; мне хотелось учиться, познавать жизнь, путешествовать. Кроме того, я решительно утверждала, что никогда не выйду замуж иначе как по любви. На самом деле я настояла на путешествии в Америку, лишь бы отделаться от тех планов, которые строил для меня отец. Но попытки выдать меня замуж не прекратились даже в новой земле. Я была полна решимости не стать частью товарообмена — я найду работу.
Моя сестра Лина уехала в Америку, когда мне было одиннадцать. Я проводила много времени с бабушкой в Ковно, а родители жили в Попелянах — маленьком городке Курляндской губернии у Балтийского моря. Лина всегда относилась ко мне враждебно, и я неожиданно узнала, что стало тому причиной. Мне было не больше шести в то время, а Лина была на два года старше. Мы играли в шарики. Почему-то Лине показалось, что я слишком часто выигрываю. Она разозлилась, сильно ударила меня и закричала: «Ты как твой отец! Он тоже нас обманул! Он забрал все деньги, которые оставил наш отец. Я тебя ненавижу! Ты мне не сестра».
Я остолбенела от её внезапного взрыва. Несколько мгновений я сидела, уставившись в пол, потом молча перевела взгляд на Лину. Я побежала к Елене, которой рассказывала обо всех своих детских обидах, и потребовала объяснений, как это мой отец мог обокрасть Лину и почему мы с ней не сёстры.
Елена привычно обняла меня, постаралась успокоить и сказала, что Линины слова не нужно принимать всерьёз. Тогда я пошла к маме и узнала, что был ещё один отец — Елены и Лины. Он умер молодым, и мама затем вышла замуж за нашего с младшим братом отца. Она сказала, что мой отец — отец и для Елены с Линой, несмотря на то, что они ему неродные. Это правда, объяснила она, что отец тратил деньги, оставшиеся девочкам. Он вложил их в одно дело, но оно прогорело. Он хотел, чтобы нам всем было лучше. Но слова мамы мало меня утешили. «Отец не имел права брать эти деньги! — закричала я. — Они сироты. Это грех — грабить сирот. Жалко, что я не взрослая, я бы отдала им эти деньги. Да, я должна их отдать, я должна расплатиться за папин грех».
Моя немецкая няня говорила, что тот, кто ворует у сирот, никогда не попадёт на небо. Я слабо представляла, что это за место. Родители, хотя соблюдали еврейские обряды и ходили в синагогу, редко говорили со мной о религии. Я узнала о Боге и дьяволе, грехе и наказании от няни и русских служанок. Я была уверена, что отец понесёт наказание, если я не выплачу его долг.
С тех пор прошло одиннадцать лет. Я давно забыла обиду, причинённую Линой, но никогда не испытывала к ней большой привязанности такой, как к Елене. Всю дорогу до Америки я волновалась о том, какие чувства Лина испытывает ко мне, но, едва увидев её, беременную первым ребёнком, с бледным морщинистым лицом, я всем сердцем потянулась к ней, как будто между нами никогда и не было разногласий.
На следующий день после приезда мы — три сестры — остались наедине. Лина рассказала, как была одинока и как ей не хватало нас и родителей. Мы узнали о тяжёлой жизни, которая выпала на её долю, — вначале она была служанкой в доме у тёти Рахили, затем делала бутоньерки на швейной фабрике Штайна. Как она была счастлива сейчас, наконец-то живя в собственном доме в радостном ожидании ребёнка! «Жизнь всё ещё трудна, — сказала Лина. — Мой муж-кровельщик получает двенадцать долларов в неделю за опасную работу на крыше под палящим солнцем и на холодном ветру. Он начал работать восьмилетним ребёнком в Бердичеве, в России, — добавила она, — и с тех пор не прекращал трудиться».
Когда мы с Еленой удалились в свою комнату, нами было решено немедленно устроиться на работу. Нельзя утяжелять бремя забот нашего зятя! Двенадцать долларов в неделю, да ещё и ребёнок на подходе! Через несколько дней Елена нашла работу по ретушированию негативов — она этим занималась в России. Я нанялась к Гарсону и Майеру, где по десять с половиной часов в день шила пальто, получая два доллара пятьдесят центов в неделю.
Глава 2
В Петербурге мне уже доводилось работать на фабрике. Зимой 1882 года мать, два моих младших брата и я приехали из Кёнигсберга к отцу в российскую столицу и узнали, что он потерял место управляющего в галантерейной лавке своего двоюродного брата — незадолго до нашего прибытия дело прогорело. Это обернулось настоящей трагедией для семьи: у отца не оказалось никаких сбережений. Зарабатывала теперь только Елена. Матери пришлось просить денег у своих братьев. Триста рублей, полученные от них, были вложены в бакалейную лавку. Поначалу дело приносило мало дохода, и я была вынуждена подыскивать себе место. Тогда в моду вошли вязаные платки, и соседка подсказала матери, где можно брать работу на дом. Трудясь по много часов в день, иногда допоздна, я исхитрялась получать по двенадцать рублей в месяц. Мои платки отнюдь не были шедеврами, но всё же годились. Я ненавидела эту работу, к тому же из-за постоянного напряжения у меня падало зрение. Кузен отца, который разорился на галантерее, теперь владел перчаточной фабрикой. Он взялся обучить меня своему ремеслу.
Фабрика находилась очень далеко; нужно было вставать в пять утра, чтобы приходить на работу к семи. Душные помещения не проветривались. Солнце никогда не проникало в тёмную мастерскую — свет давали масляные лампы.
Шестьсот человек всех возрастов изо дня в день трудились над дорогими и красивыми перчатками за мизерное жалованье. Но нам давали достаточно времени на обед, а ещё дважды в день можно было пить чай. За делом разрешалось разговаривать и петь, к нам не придирались и никогда не подгоняли. Так я работала в Санкт-Петербурге в 1882 году.
Теперь же я очутилась в Америке, в «городе-цветнике» штата Нью-Йорк — на «образцовой» фабрике. Швейное дело Гарсона было поставлено, конечно же, намного лучше, чем на Васильевском острове. В просторные светлые помещения поступал свежий воздух. Не было тех отвратительных запахов, от которых меня так часто тошнило в мастерской нашего кузена. Однако рабочий день здесь оказался ещё тяжелее, и было ощущение, что он длился бесконечно. На обед при этом отводилось только полчаса. Жёсткой системой правил пресекались любые свободные действия (нельзя было даже выйти в уборную без разрешения), постоянное наблюдение мастера подавляло меня. Вечером у меня едва хватало сил дотащиться до дома сестры и заползти в постель. Неделя за неделей проходили в убийственном однообразии.
Меня поражало, что фабричная обстановка будто бы никого не угнетала так, как меня — разве что ещё мою соседку, хрупкую маленькую Таню. Эта болезненная и бледная девушка часто жаловалась на головную боль и плакала, ворочая тяжёлые мужские пальто. Как-то утром, подняв голову от работы, я увидела её в обмороке. Я звала мастера, чтобы вместе донести Таню до раздевалки, но грохот машин заглушал мой голос. Несколько девушек поблизости услышали меня и тоже начали кричать. Они остановили работу и бросились к Тане. Внезапный простой не укрылся от внимания начальника, и он подошёл к нам. Даже не поинтересовавшись причиной волнения, он заорал: «Быстро к машинам! Чего перестали работать? Хотите, чтобы вас уволили? Марш назад!» Тут он наконец заметил съёжившуюся на полу Таню: «Какого чёрта с ней случилось?!» «Она упала в обморок», — ответила я, пытаясь не сорваться на крик. «Обморок, ерунда, — ухмыльнулся начальник, — она просто притворяется».
«Вы лжец и скотина!» — закричала я, не в силах больше сдерживать негодование.
Я нагнулась над Таней, ослабила ей пояс и выжала в приоткрытый рот сок из апельсина, который припасла себе на обед. Лицо Тани побелело, лоб покрылся испариной. У неё был настолько больной вид, что даже начальник понял, что она не симулирует. Он разрешил Тане уйти. «Я пойду с ней, — заявила я, — можете вычесть из моего жалованья за пропущенное время». «Катись к чёрту, сумасшедшая!» — бросил он мне вслед.
Мы пошли в кафе. Я сама была голодна и в полуобморочном состоянии, но у нас было лишь семьдесят пять центов на двоих. Мы решили потратить сорок центов на еду, а на остаток съездить на конке в парк. Там, на свежем воздухе, среди цветов и деревьев мы забыли о ненавистных нормах выработки. Так нервно начинавшийся день закончился спокойно и мирно.
На следующее утро снова началась изматывающая, бесконечная рутина. Её несколько всколыхнуло лишь прибавление в нашем семействе — родилась девочка. Ребёнок стал единственным интересом моего тоскливого существования. Часто, когда обстановка на фабрике Гарсона грозила окончательно лишить меня присутствия духа, мысль о прелестной малютке дома могла вернуть мне силы. Вечера перестали быть унылыми и пустыми. Но маленькая Стелла, хоть и принесла радость в дом, всё же добавила денежных забот моим сестре и зятю.
Лина ничем и никогда не намекала, что полутора долларов, которые я отдавала ей за еду (проезд обходился в шестьдесят центов в неделю, а остальные сорок оставались мне на карманные расходы), не хватало на моё содержание. Но я узнала об увеличении расходов по дому, как-то нечаянно услышав ворчание зятя. Я понимала, что он прав, и не хотела расстраивать сестру — ведь она ухаживала за ребёнком. Я решила добиться прибавки к жалованью. Понимая, что с мастером говорить бесполезно, я попросила встречи с господином Гарсоном.
Меня ввели в роскошно обставленную контору. На столе я увидела розы «американская красавица». Я часто любовалась ими в витринах цветочных лавок, а однажды, не в силах противостоять искушению, зашла спросить цену. Они стоили по полтора доллара за штуку — больше половины моего недельного заработка. А прекрасная ваза в конторе господина Гарсона вмещала множество этих роз.
Сесть мне не предложили. На мгновение я забыла, зачем пришла: так заворожили меня прекрасная комната, розы, ароматный голубоватый дымок сигары господина Гарсона. Но я вернулась в реальность, услышав вопрос начальника: «Ну, что я могу для вас сделать?»
«Я пришла попросить прибавки к жалованью, — сказала я. — Я получаю два с половиной доллара, но их не хватает даже на пропитание, не говоря уж о чем-то другом — скажем, изредка купить книгу или билет в театр за двадцать пять центов». Господин Гарсон ответил, что для фабричной работницы у меня весьма экстравагантные вкусы: другие работники всем довольны и, кажется, нормально обходятся таким жалованьем. Значит, и мне тоже придётся удовлетвориться им — либо же искать работу в другом месте. «Если я прибавлю жалованье вам, мне придётся его повысить всем, а я не могу себе этого позволить», — сказал Гарсон. Я решила уволиться.
Через несколько дней я нашла работу на фабрике Рубинштейна за четыре доллара в неделю. Маленькая мастерская располагалась неподалёку от моего дома. Она стояла посреди сада, работали там всего двенадцать мужчин и женщин. Не было суровой дисциплины и гонки за объёмами, как у Гарсона.
Рядом с моей машиной работал привлекательный молодой человек. Его звали Яков Кершнер. Он жил около Лининого дома, и мы часто возвращались с работы вместе. Вскоре он начал заходить за мной по утрам. Мы беседовали по-русски — мой английский ещё сильно хромал. Если не считать разговоров с Еленой, то после приезда в Рочестер я впервые слышала русский язык, и он казался мне музыкой.
Кершнер приехал в Америку в 1881 году, едва выпустившись из одесской гимназии. Он не владел никаким ремеслом и стал оператором станка по пошиву плащей на фабрике. Бо´льшую часть досуга Яков проводил за чтением или танцами. Друзей у него не было: он считал, что его рочестерских коллег интересуют только деньги, а апофеоз их мечтаний — собственная лавка. Он слышал о том, что приехали мы с Еленой, и даже видел меня на улице несколько раз, но не знал, как бы познакомиться. «Теперь мне больше не будет одиноко, — сказал он весело. — Мы будем вместе гулять, и я буду одалживать тебе книги». Моё собственное одиночество вдруг перестало быть столь невыносимым.
Я рассказала сёстрам о новом знакомом, и Лина попросила пригласить его к нам в следующее воскресенье. На неё Кершнер произвёл благоприятное впечатление, но Елена сразу же его невзлюбила. Хотя она долго ничего об этом не говорила, я всё равно чувствовала неладное.
Однажды Кершнер пригласил меня на танцы. Мои первые танцы в Америке! Предвкушение захватило меня, и в памяти воскресли воспоминания о моём первом петербургском бале.
Мне было пятнадцать. Начальник Елены пригласил её в модный Немецкий клуб и дал два билета, чтобы она взяла заодно и меня. Незадолго до этого сестра подарила мне кусок прекрасного синего бархата для моего первого вечернего платья. Но пока его собирались пошить, наш слуга-крестьянин сбежал с материей. С горя я несколько дней сильно болела. Если бы у меня было платье, отец, может, и разрешил бы мне пойти на бал. «Я достану тебе ткани на новое платье, — утешала меня Елена, — но, боюсь, отец всё равно откажет». «А я всё равно поступлю по-своему!» — заявила я. Елена купила другой синий отрез, не такой красивый, как тот бархат, но я и не думала расстраиваться. Я была безмерно счастлива, ожидая свой первый бал — редкий шанс потанцевать в обществе. Елене удалось получить разрешение отца, но в последний момент он передумал. В тот день я в чём-то провинилась, и отец категорически заявил, что я должна остаться дома. Тогда Елена сказала, что тоже никуда не пойдёт. Но я вознамерилась пойти наперекор отцу, невзирая на возможные последствия.
Я затаив дыхание ждала, когда родители уснут. Потом я оделась и разбудила Елену. Я сказала: либо она идёт со мной, либо я убегаю из дома. «Мы можем вернуться до того, как проснётся отец», — уговаривала я. Бедная Елена, она всегда была такой нерешительной! Она обладала исключительным терпением и способностью сострадать, но не умела сопротивляться. Поэтому она покорилась моему отчаянному решению, оделась — и мы тихо выскользнули из дома.
В Немецком клубе было светло и весело. Мы нашли Кадисона, начальника Елены, и его друзей. Меня приглашали на каждый танец, и я плясала с неистовым возбуждением и развязностью. Было уже поздно, и многие собирались уходить, когда Кадисон пригласил меня ещё на один танец. Елена настаивала, что я и без этого слишком устала, но мне так не казалось. «Я буду танцевать! — заявила я. — Я буду танцевать до смерти!» Я вся пылала, сердце бешено колотилось, когда кавалер кружил меня по залу, тесно прижимая к себе. Умереть от танцев — вот был бы славный конец! Мы вернулись домой почти в пять утра. Родители ещё спали. Я проснулась за полдень, притворившись, что у меня болит голова, и втайне ликовала — мне удалось перехитрить старика!
Да, воспоминания о том вечере заняли все мои мысли, и я радостно предвкушала свежие впечатления, отправляясь на вечеринку с Яковом. Меня ждало горькое разочарование: я не обнаружила ни красивого зала, ни прелестных женщин, ни молодых щёголей, ни веселья. Музыка оказалась слишком шумной, а танцоры — сплошь неповоротливыми. Яков танцевал неплохо, но ему не хватало воодушевления и страсти. «Четыре года за станком высосали из меня все соки, — сказал он. — Я быстро устаю».
Мы были знакомы с Яковом Кершнером около четырёх месяцев, когда он предложил мне выйти за него замуж. Я призналась, что он мне нравится, но я не хотела бы вступать в брак в таком молодом возрасте. Мы всё же ещё столь мало знали друг о друге. Он обещал ждать столько, сколько мне потребуется, но ведь уже ходит много толков о том, сколько времени мы проводим вместе. «Почему бы нам не обручиться?» — умолял он. Наконец я согласилась. Неприязнь Елены к Якову приобрела характер навязчивой идеи — она его просто ненавидела. Но мне так нужно было разбавить живым общением своё одиночество! В конце концов я убедила сестру. Она очень любила меня и никогда не могла отказать мне ни в одном желании.
Поздней осенью 1886 года вся наша семья — отец, мать и братья Герман и Егор — тоже перебрались в Рочестер. В Петербурге жизнь евреев стала невыносимой, а бакалейное дело приносило слишком мало доходов, чтобы оправдывать регулярные траты на новые взятки. Отъезд в Америку стал единственно возможным решением.
Вместе с Еленой мы приготовили дом для родителей, и когда они приехали, то переселились туда же. Наших заработков, как вскоре оказалось, не хватало на расходы по дому. Яков сказал, что мог бы у нас столоваться; поначалу это хоть как-то помогало, а вскоре он и въехал к нам.
Дом был маленький — гостиная, кухня и две спальни. Одну занимали родители, другую — Елена, я и наш маленький брат. Кершнер и Герман спали в гостиной. Близость Кершнера и невозможность побыть одной стали причинами постоянного раздражения. Я страдала от бессонницы, ночных кошмаров и страшной усталости на работе.
Жизнь становилась всё более невыносимой, и Яков то и дело заводил разговор о собственном жилье. Только во время совместной жизни я начала понимать, что мы совсем разные. Его интерес к книгам, который вначале так нравился мне, прошёл. Он стал похож на своих товарищей по цеху: играл в карты и ходил на скучные танцульки. Во мне, наоборот, было просто море энергии и желаний. Душой я по-прежнему оставалась в России, в милом Петербурге. Я жила в мире знакомых книг, опер, студенческих кружков и ненавидела Рочестер пуще прежнего. Но Кершнер был единственным, с кем я познакомилась в Америке. Он заполнял пустоту моей жизни, и меня к нему сильно тянуло… В феврале 1887 года в Рочестере раввин поженил нас по еврейскому обычаю — согласно американским законам этого считалось достаточно. Горячечное возбуждение, беспокойство и лихорадочное ожидание того дня ночью сменились чувством полнейшего недоумения. Рядом со мной в постели дрожал Яков — он оказался импотентом.
Первые осознанные эротические ощущения пришли ко мне около шести лет. Я жила с родителями в Попелянах, где у нас, детей, не было дома в полном смысле этого слова. Отец держал трактир, где не было отбоя от крестьян и чиновников — они всё время пили и ругались. Мать следила за прислугой в большом суматошном доме, а сёстры, четырнадцатилетняя Лина и двенадцатилетняя Елена, работали не покладая рук. Почти весь день я была предоставлена самой себе. В хлеву у нас работал молодой крестьянин Петрушка — он пас коров и овец. Петрушка часто брал меня с собой на луг, и там я заслушивалась его мелодичной игрой на дудочке. Вечером Петрушка относил меня домой — я сидела верхом у него на плечах. Он играл со мной в лошадку: то бежал со всех ног, то подбрасывал меня вверх, ловил и прижимал к себе. От этого появлялось необычное ощущение — меня переполнял восторг, за которым следовало блаженное чувство освобождения.
Мы с Петрушкой стали неразлучны. Я настолько привязалась к нему, что начала воровать для него пироги и фрукты из кладовой. Быть вместе с Петрушкой в полях, слушать его музыку, кататься у него на плечах — всем этим я грезила во сне и наяву. Но как-то раз у отца вышла размолвка с Петрушкой, и мальчика отослали домой. Его исчезновение стало одной из величайших трагедий моего детства. Много недель после этого мне снился Петрушка, луга, музыка, и я вновь переживала радость и упоение нашей игры. Однажды утром я почувствовала, что меня вырывают из объятий сна. Мать склонилась надо мной, крепко схватив за правую руку. Она сердито кричала: «Если я ещё хоть раз найду твою руку там, я тебя высеку, дрянь!»
Приближение половой зрелости заставило меня впервые осознать, как мужчина может повлиять на женщину. Мне было уже одиннадцать лет. Однажды летом я проснулась раньше обычного от ужасной боли. Голова, спина и ноги болели так, будто их раздирали на части. Я позвала мать. Она откинула простыни, и внезапно я ощутила жгучую боль — мать дала мне пощёчину. Я взвизгнула и устремила на мать полный ужаса взгляд. «Так всегда делают, — сказала она, — когда девочка становится женщиной, это защитит от бесчестья». Мать попыталась меня обнять, но я оттолкнула её. Я корчилась от боли и была так зла, что не давала притронуться к себе. «Я умру, — выла я, — мне нужен фельдшер». Врач недавно приехал в наше село. Послали за ним. Он осмотрел меня и дал какое-то лекарство, чтобы я заснула. С тех пор мои сны были о фельдшере.
Когда мне было пятнадцать, я работала в Петербурге на корсетной фабрике близ Эрмитажа. Вечером, когда мы с девушками уходили из цеха, нас поджидали молодые русские офицеры и штатские. Почти у каждой имелся свой воздыхатель, только моя подружка-еврейка и я отказывались сходить в кондитерскую или парк. Рядом с Эрмитажем находилась гостиница, мимо которой мы шли на работу. Один из лакеев оттуда, красивый малый лет двадцати, стал оказывать мне знаки внимания. Сперва я презирала его, но со временем он сумел увлечь меня. Упорство парня постепенно сломило мою гордость, и я стала принимать ухаживания. Мы встречались в каком-нибудь тихом месте или в кондитерской на окраине. Мне приходилось выдумывать разнообразные истории для отца, почему я поздно пришла с работы и где гуляла после девяти вечера. Однажды он заметил меня в Летнем саду в компании других девушек и каких-то студентов. Когда я вернулась домой, отец со всей силы толкнул меня на полки в нашей бакалейной лавке — так, что банки с чудесным маминым вареньем полетели на пол. Он колотил меня кулаками, крича, что не потерпит такой распущенной дочери. Этот случай сделал мою жизнь дома ещё невыносимее, а желание сбежать — ещё настойчивее.
Несколько месяцев мы с моим обожателем встречались тайком. Однажды он спросил, не хочу ли я поглядеть на роскошные гостиничные номера. Я никогда раньше не бывала в гостинице, но в моём воображении, когда я шла на работу мимо её прекрасных окон, там царили радость и веселье. Мы прошли через чёрный ход по толстому ковру коридора в большой номер. Он был ярко освещён и прекрасно обставлен. На столике рядом с диваном стояли цветы и поднос. Мы сели. Кавалер налил золотистой жидкости в рюмки и предложил выпить за нашу дружбу. Я поднесла бокал к губам. Но внезапно я очутилась в крепких объятьях, мой пояс оказался расстёгнут, страстные поцелуи покрывали лицо, шею и грудь. Я осознала, что произошло, лишь ощутив мучительную боль после всех бешеных движений парня. Я визжала и отчаянно молотила его по груди. Вдруг я услышала в коридоре голос Елены. «Она должна быть здесь, она должна быть здесь!» Я умолкла. Парень тоже испугался. Его хватка ослабла, и мы прислушивались к звукам, затаив дыхание. Мне казалось, что прошло несколько часов, пока голос Елены наконец не затих. Мой обожатель поднялся. Я машинально встала, машинально застегнула корсет и зачесала волосы.
Странно, но я не испытывала стыда — только огромное потрясение от открытия, что связь между мужчиной и женщиной может быть столь отвратительной и болезненной. Я вышла оттуда в смятении, с совершенно истерзанными нервами.
Дома я нашла Елену в страшном беспокойстве. Она волновалась, потому что знала — я иду на свидание. Она выяснила, где работал мой ухажёр, и, когда я не пришла домой, отправилась в гостиницу искать меня. Стыд, которого я не ощущала в мужских объятьях, настиг меня теперь. У меня не хватило духу рассказать Елене о своих злоключениях.
После этого в присутствии мужчин я всегда находилась как бы меж двух огней. Противоположный пол меня по-прежнему привлекал, но теперь к этому чувству прибавилось и безумное отвращение. Я не выносила мужских касаний.
Все эти картины живо представали передо мной, когда я лежала рядом с мужем в первую брачную ночь. Он быстро заснул.
* * *
Недели шли за неделями. Ничего не менялось. Я уговаривала Якова обратиться к врачу. Вначале он отказывался, ссылаясь на стеснительность, однако в конце концов пошёл. Ему объяснили, что на «восстановление мужской силы» потребуется немало времени. Моя страсть утихала. Материальные заботы, необходимость сводить концы с концами вытеснили из мыслей всё остальное. Я уволилась: считалось, что замужней женщине ходить на работу неприлично. Яков зарабатывал пятнадцать долларов в неделю. Он страстно увлёкся игрой в карты, и теперь она съедала львиную долю наших доходов. К тому же Яков стал ревнив, подозревая в связях со мной всех без разбору. Жизнь была просто нестерпимой. От абсолютного отчаянья меня спасал интерес к хеймаркетским событиям.
После смерти чикагских анархистов я настояла на разводе с Кершнером. Он долго возражал, однако в конце концов согласился. Нас развёл тот же раввин, который совершал брачную церемонию. Я уехала в Нью-Хейвен, штат Коннектикут, и поступила на корсетную фабрику.
Пока я пыталась разойтись с Кершнером, меня поддерживала только Елена. Она резко выступала против этого брака, но теперь ни единым словом не упрекнула меня. Напротив, только от неё я чувствовала поддержку. Сестра уговаривала родителей и Лину поддержать моё решение. Её преданность, как и всегда, не знала границ.
В Нью-Хейвене я познакомилась с группой молодых русских, в основном студентов-ремесленников. Среди них было много социалистов и анархистов. Они часто устраивали собрания с ораторами из Нью-Йорка, одним из них был и А. Золотарёв. Жизнь приобрела новые краски, однако всё больше сил отнимала работа. Мне пришлось вернуться в Рочестер.
Я отправилась к Елене. Она жила вместе с мужем и ребёнком над собственной маленькой типографией, которая одновременно была и конторой их пароходного агентства. Но оба дела приносили мало денег, так что супруги не могли выбраться из крайней нужды. Елена вышла за Якова Хохштейна, который был на десять лет старше её. Он был большим знатоком древнееврейского, крупным специалистом по английским и русским классикам и вообще редкой личностью. Его независимый и цельный характер мало годился для конкуренции и беспринципной деловой жизни. Когда кто-то приносил в типографию заказ на пару долларов, Хохштейн тратил на него столько времени, будто получил за это полсотни. Если клиент начинал торговаться, Яков его прогонял. Для Хохштейна была невероятна мысль, будто он может запросить слишком дорого. Доходов не хватало на семейные нужды, а волновалась и мучилась из-за этого больше всех моя бедная Елена. Она была беременна вторым ребёнком, и всё же ей приходилось тяжело работать с утра до ночи, при этом не жалуясь и стараясь свести концы с концами. Впрочем, такой она была всю жизнь — переносила страдания покорно и молча.
Брак Елены родился не из страстной любви. Это был союз двух зрелых людей, желавших лишь спокойно жить вместе как два товарища. Страсть в моей сестре угасла в двадцать четыре года. Ещё шестнадцати лет, когда мы жили в Попелянах, она влюбилась в молодого прекрасного литовца. Но он был гоем (неевреем), и Елена знала, что брак между ними невозможен. После долгих ссор и множества пролитых слёз Елена разорвала роман с Сашей. Много лет спустя, по дороге в Америку, мы остановились в родном Ковно. Елена договорилась с Сашей о встрече. Ей было страшно уезжать так далеко, не попрощавшись. Они увиделись и расстались как добрые друзья — огонь их юности уже превратился в пепел.
* * *
Когда я вернулась из Нью-Хейвена, Елена приняла меня с обычной нежностью и уверениями, что её дом — мой дом. Хорошо было вновь оказаться рядом с дорогой сестрой, малюткой Стеллой и младшим братом Егором. Но я, конечно, сразу заметила, в каких стеснённых обстоятельствах живёт семья Елены. Я снова устроилась на фабрику. В еврейском квартале невозможно было избежать неприятных встреч. Я столкнулась с Кершнером почти сразу же после приезда. Изо дня в день он искал возможности увидеться. Он начал упрашивать меня вернуться — теперь-то всё будет иначе! Один раз он грозился убить себя — и впрямь достал склянку с ядом. Так настойчиво Яков добивался от меня окончательного ответа.
Я не была настолько наивна, чтобы поверить в то, будто новый брак с Кершнером будет несравнимо приятнее или долговечнее первого. Кроме того, я твёрдо решила поехать в Нью-Йорк, чтобы подготовиться к работе, за которую поклялась взяться после смерти моих чикагских товарищей. Но угроза Кершнера меня напугала: я не хотела отвечать за его смерть. Я опять вышла за него замуж. Родители, как и Лина с мужем, торжествовали, но Елена очень горевала.
Без ведома Кершнера я записалась на курсы кройки и шитья, чтобы научиться ремеслу и освободиться от фабричной работы. Три долгих месяца я боролась с мужем, чтобы он позволил мне идти своей дорогой. Я пыталась продемонстрировать ему бесплодность такого союза, «поднятого из руин», но Яков упрямо стоял на своём. Одной поздней ночью после ожесточённой ссоры я оставила Кершнера и свой дом — на сей раз окончательно. Вся еврейская диаспора Рочестера тотчас отреклась от меня. Я не могла пройти по улице, не услышав града упрёков на каждом шагу. Родители запретили появляться у них, и вновь одна только Елена поддержала меня. Из своих скудных средств она даже оплатила мой билет до Нью-Йорка.
Вот так я оставила Рочестер, где на мою долю выпало столько боли, тяжёлого труда и одиночества. Но радость отъезда омрачала разлука с Еленой, Стеллой и младшим братом, которого я обожала.
* * *
Рассвет нового дня в квартире Минкиных застал меня всё ещё на ногах. Дверь в прошлое была теперь затворена навсегда. Будущее звало меня, и я с нетерпением тянула к нему руки. Наконец я погрузилась в глубокий, мирный сон.
Меня разбудила Анна Минкина: пришёл Александр Беркман. День уже близился к концу.
Глава 3
Елена Минкина была на работе. Анна пока оставалась без места. Она заварила чаю, и мы сели поговорить. Беркман интересовался, что я планирую делать, чем собираюсь заниматься в движении. Хочу ли я посетить редакцию Freiheit? Может ли он мне как-то помочь? Беркман сказал, что ничем не занят и готов меня повсюду сопровождать; он ушёл с работы после драки с десятником12. «Настоящий надсмотрщик над рабами, — прибавил он. — На меня он не решался давить, но я считал своим долгом вступаться и за остальных в цеху». В сигарном производстве сейчас нужны были люди, сказал Беркман, но он анархист — и потому не должен хвататься за работу. Ничто личное не имеет значения. Имеет значение только Дело. Имеет значение борьба с несправедливостью и эксплуатацией. «Сколько же в нём силы! — подумалось мне. — Как прекрасен он в своей беззаветной преданности революции! Совсем как наши погибшие чикагские товарищи».
Мне надо было сходить на 42-ю улицу — забрать швейную машинку из камеры хранения. Беркман вызвался пойти со мной. Он предложил на обратном пути проехаться до Бруклинского моста по надземной железной дороге и потом заглянуть в редакцию Freiheit на Уильям-стрит.
Я спросила у Беркмана, можно ли где-то найти в Нью-Йорке место портнихи. Я мечтала освободиться от непосильного цехового рабства. Хотелось выкроить время на чтение, а в перспективе — ещё и организовать кооперативную мастерскую. «Что-то вроде предприятия Веры из романа „Что делать?“», — пояснила я. «Ты читала Чернышевского? — удивился Беркман. — Не в Рочестере же?» «Конечно же, не в этой глухомани, — рассмеялась я. — Кроме моей сестры Елены, там вряд ли бы кто-то стал читать такое. В Петербурге». Беркман с сомнением поглядел на меня. «Чернышевский — нигилист, — заметил он, — и его произведения запрещены в России. Ты знала кого-то из нигилистов? Только они могли дать тебе такую книгу».
Я возмутилась: как он может не верить мне! Я гневно повторила, что читала запрещённую книгу и другие, похожие — «Отцы и дети» Тургенева, «Обрыв» Гончарова. Сестра брала их у студентов и давала мне. «Прости, если я обидел тебя, — примирительно сказал Беркман. — Я не сомневался в твоих словах, я просто удивился, что такая юная девушка могла читать подобные книги».
Я задумалась над тем, какой большой путь проделала со времён своего девичества. Вспомнилось утро в Кёнигсберге, когда я наткнулась на громадное объявление о смерти царя, «убитого кровожадными нигилистами». Эта мысль повлекла за собой воспоминание из раннего детства — один случай тогда надолго превратил наш дом в обитель скорби. Мать получила от своего брата Мартина письмо со страшной вестью: их брат Егор арестован. Мартин писал, что Егор оказался замешан в дело нигилистов, его бросили в Петропавловскую крепость и скоро сошлют в Сибирь. Новость повергла нас в ужас. Мать решила ехать в Петербург. Несколько недель прошли в беспокойном ожидании. Наконец мать вернулась, лицо её сияло от счастья. Она выяснила, что Егор был уже на пути в Сибирь. С огромным трудом, только за большую взятку, она добилась аудиенции у петербургского генерал-губернатора Трепова. Его сын был однокашником Егора, и мать настаивала: этого достаточно, чтобы поверить в непричастность её брата к делам нигилистов. Человек, близко знакомый с сыном самого губернатора, никак не может быть связан с врагами России. Мать винила во всём крайнюю молодость Егора и плакала, на коленях вымаливая у Трепова прощение. Наконец тот обещал, что прикажет вернуть юношу с этапа — разумеется, под строгий надзор. Егор должен был официально пообещать не связываться более с «бандой убийц».
Наша мать умела очень живо рассказывать истории из прочитанных ею книг. Мы, дети, ловили тогда каждое слово. Теперь подлинная история звучала в её исполнении не менее захватывающе. Я так и видела мать перед суровым генерал-губернатором — в особенности прекрасное заплаканное лицо, обрамлённое пышными волосами. Я представляла и нигилистов: чёрные, зловещие создания коварно втягивали моего дядю в заговор по убийству царя. Доброго, милостивого царя, как говорила мать, первого, кто дал евреям волю. Он прекратил погромы и собирался освободить крестьян. И его нигилисты хотели убить! «Бесчувственные убийцы! — воскликнула мать. — Их всех надо уничтожить, всех до единого!»
Жестокость матери ужаснула меня. От таких слов кровь застывала в жилах. Я понимала, что нигилисты наверняка идут рука об руку с беспощадностью, однако не могла вынести её в собственной матери. После этого случая я часто ловила себя на мыслях о нигилистах: думала, кто же они такие и отчего столь зверствуют. Когда до Кёнигсберга докатилось известие о казни нигилистов-цареубийц, я уже не чувствовала никакой озлобленности против них. Что-то необъяснимое пробудило во мне сочувствие к этим людям, и я горько рыдала над их участью.
Через несколько лет я встретила слово «нигилист» в романе «Отцы и дети». А когда я прочла «Что делать?», то поняла, почему тогда неосознанно сочувствовала казнённым. Я чувствовала, что они не могли спокойно смотреть на страдания народа и именно за народ отдали жизни. Я окончательно уверилась в этом, когда узнала историю Веры Засулич — в 1879 году она стреляла в Трепова; я узнала всё от моего молодого учителя русского языка. Мать утверждала, что Трепов — добрый и человечный, а учитель рассказал мне, какой он тиран, настоящий монстр — высылал казаков с нагайками против студентов, приказывал разгонять их сходки, а арестованных ссылал в Сибирь. «Чиновники вроде Трепова — это дикие звери! — горячо восклицал мой учитель. — Они обворовывают мужиков, а потом их секут. Они мучают в тюрьме людей подлинных идеалов».
Я знала, что учитель говорил правду. В Попелянах только и было разговоров, что о высеченных крестьянах. Однажды я видела, как полуголого человека били кнутом. От этого зрелища я забилась в истерике, и ещё много дней ужасная картина преследовала меня. Разговоры с учителем воскресили её: тело в крови, душераздирающие вопли, искажённые лица жандармов и резкий свист опускающегося кнута. Развеялись последние сомнения насчёт нигилистов, ещё остававшиеся после того случая из детства. Нигилисты стали для меня героями, мучениками, моей путеводной звездой.
Беркман вывел меня из задумчивости, спросив, почему я умолкла. Я поделилась с ним своими воспоминаниями. Взамен он рассказал мне о своих: главным образом — о любимом дяде, нигилисте Максиме13, и о том потрясении, которое испытал, узнав, что дядя приговорён к смертной казни. «У нас много общего, не правда ли? — заметил он. — Мы даже родом из одного города. Знаешь ли ты, что Ковно подарил немало смелых сыновей революционному движению? А теперь, похоже, и смелую дочь». Я почувствовала, что краснею. В душе я испытывала гордость. «Надеюсь, что не подведу, когда придёт мой час», — ответила я.
Поезд проезжал по узким улицам. Мрачные дома стояли так близко, что можно было заглянуть в комнаты. На пожарных лестницах валялись грязные подушки и одеяла, висело грязное бельё. Беркман тронул меня за руку: следующей была наша станция — Бруклинский мост. Мы вышли и пешком отправились на Уильям-стрит. Редакция Freiheit находилась в старом доме, подниматься надо было по тёмной, скрипучей лестнице. В первой комнате несколько человек набирали статьи. В следующей мы застали Иоганна Моста — он писал за конторкой. Мельком глянув на нас, он попросил присаживаться. «Мои треклятые мучители выжимают из меня все соки, — проворчал он. — Материалы, материалы, материалы! Вот всё, что им надо! Попроси их самих написать хоть строчку — чёрта с два. Они слишком тупые и ленивые». Взрыв добродушного хохота раздался из наборного цеха в ответ на выпад Моста. Его грубый голос и скошенная челюсть, которая произвела на меня отталкивающее впечатление при первой встрече, вызывали в памяти карикатуры на Моста из рочестерских газет. Я не могла мысленно соединить в одно целое сердитого мужчину передо мной и вдохновенного оратора, выступавшего вчера вечером, чьё красноречие так увлекло меня.
Карикатура на Моста
Беркман заметил моё смущение и испуг. Он прошептал мне по-русски, чтобы я не обращала внимания — за работой Мост всегда в таком настроении. Я стала рассматривать книги, стоявшие на полках в несколько рядов, от пола до потолка. Я задумалась над тем, как немного прочитала из их числа. Несколько лет в школе так мало мне дали. Смогу ли я когда-нибудь наверстать упущенное? Где взять время на чтение? И деньги на покупку книг? Я задавалась вопросом, может ли Мост дать какие-то из своих книг, решусь ли я попросить его наметить мне курс чтения и учёбы. В этот момент ещё один выкрик оглушил меня. «Вот мой фунт мяса, вы, шейлоки14! — гремел Мост. — Хватит, чтобы заполнить номер. Беркман, отнесите это туда, к чумазым чертям!»
Мост подошёл ко мне. Я встретила испытующий взгляд его глубоких синих глаз. «Ну, барышня, — сказал он, — нашли вы что-нибудь, что хотели бы прочесть? Вы ведь читаете по-немецки и по-английски?» Жёсткие нотки в его голосе сменились тёплыми и душевными. «Нет, не по-английски, — ответила я, успокоившись и осмелев от дружелюбного тона Моста. — По-немецки». Он разрешил мне взять любую книгу. Потом он засыпал меня вопросами: откуда я и чем намерена заниматься. Я сказала, что приехала из Рочестера. «Да, знаю этот город. Пиво там хорошее. Но тамошние немцы — куча Kaffern15. Почему же именно Нью-Йорк? — поинтересовался он. — Это безжалостный город. За работу платят плохо, да и ту трудно найти. У вас хватит денег на первое время?» Меня глубоко тронул интерес этого человека к незнакомой, в сущности, девушке. Я объяснила, что Нью-Йорк манил меня как центр анархистского движения, а ведь мой собеседник, я читала, — его светоч. Я пришла к нему за советом и помощью и очень хочу пообщаться. «Но не сейчас, как-нибудь в другой раз, — сказала я, — подальше от ваших чумазых чертей».