Джемшир облокотился на стол и, подперев руками голову, закрыл глаза. Он блаженствовал. Он парил в пустоте. Темная ночь, благоухающая анисом, сверкающая ослепительными огнями, переливающимися в тонких стаканах и хрустальных бокалах…
«Мир — это окно, человек взглянул в него — и ушел…»
Перед глазами безостановочным потоком текла вся его жизнь. Последнее напутствие отца; долгая дорога; горы, которые они переваливали верхом на лошадях; сверкающие вершины; закаты солнца; ночное небо, загорающееся тысячами звезд; волнующиеся, словно разбушевавшееся море, леса; горные речки и ключи с ледяной водой и, наконец, Стамбул! Стамбул, с синим морем, пароходами, трамваями, — многоголосый, многолюдный Стамбул. Тахтакале, Галата, Адалар, Кадыкёй, Нишанташи, виллы, жилые кварталы, и снова виллы и дома…
А потом — Чукурова[12]… Люди, как муравьи, надрываются на полях под палящим солнцем, четыре жены, куча детей…
Мысли Джемшира снова вернулись к сыну Хамзе. Он открыл глаза, достал из кармана часы.
— Скоро четыре. — В голосе его чувствовалось беспокойство.
— Может быть, мне сходить за ним? — предложил Мамо.
— Куда?
— На фабрику, конечно!
— В такое позднее время там кто-нибудь есть?
— Не должно быть, но все-таки…
Он не успел договорить. В дверях шашлычной показался Хамза. Пиджак накинут на плечи, во рту сигара, руки за спиной… Точно такой же, как отец тридцать пять лет назад! Остановившись на пороге, он осмотрелся, отыскивая своих. Вот он увидел их. Они тоже заметили его.
Хамза небрежной походкой пробрался между столиками, подошел к отцу и с развязной молодцеватостью, которая, он хорошо знал, всем очень нравилась, сказал:
— Ах вот как! Попивают водочку и даже ничего не скажут!
Мамо вскочил со своего места. Решид придвинул Хамзе стул. Джемшир думал о своем.
— Послушай, отец! — крикнул Хамза и потряс спинку стула. — Я пришел, а ты даже не замечаешь. Размечтался? Хоть взгляни на меня, дорогой!
Лицо Джемшира расплылось в довольной улыбке.
— На всех плюешь, — не унимался Хамза. — И на меня тоже? Ну-ка погляди! Вот он, ивовый листик[13] из Бурсы. — Он выхватил из внутреннего кармана финку и всадил ее в стол. Стальное лезвие задрожало, поблескивая, как вода.
Решид выдернул финку и спрятал ее в свой карман.
— Отдай, — попросил Хамза.
— Пусть пока останется у меня, будешь уходить, отдам! — попытался возразить Решид.
— Что значит: когда будешь уходить… У меня, приятель, много врагов. Мой нож должен быть при мне. Отдай!
— Ты почему опоздал? — спросил отец.
Хамза сел рядом с ним, забыв о финке.
— Да так, по пустяку… Знаешь этих пижонов в галстуках… Черт бы их побрал! Человека до белого каления довести могут.
— Что случилось?
— «Случилось» не то слово. Чуть было не покончил с одним таким типом!
Джемшир забеспокоился.
— Рассказывай!
— Ну, знаешь, тут рядом есть общественная уборная. Захожу я туда, а там один, этот самый, ну… в галстуке, короче — эфенди[14]… Я ему, кажется, на ногу наступил. Слышу: «Осел!». Оборачиваюсь: это он мне. Так меня и зацепило. Я к нему: «Послушай, — говорю, — это ты мне?» «Ты, — говорит, — мне на ногу наступил». «Если, — говорю, — даже и наступил, что с того?» А сам думаю: «Попробуй только рот открыть». Но он промолчал, понял, с кем имеет дело, дурак, убрался. Но ведь все-таки обругал меня! Выскочил я из уборной, за ним. Догнал на косогоре у фабрики Калагынаоглу, схватил за грудки. «Ты кого, — говорю, — ослом назвал? Отвечай!» Пока он чего-то там мямлил, я ему как врежу — справа, слева, раз, раз! Вырвался он у меня из рук и как бешеный бросился бежать. Я за ним, но тут схватили меня. «Брось, — говорят, — чего ты связался с каким-то пижоном. Уж связываться, так с человеком стоящим, достойным тебя. Коли всыпешь такому, каждый скажет: „Ну что ж — молодец!..“»
Хамза вдруг снова вспомнил о ноже.
— Отдай, Решид!
— Нет, нет, сынок, пусть пока останется у меня.
— Отдай, говорю, Решид. Не видал, что ли, ножа?
Решид вернул нож. Хамза принял его обеими руками, приложил к губам, ко лбу, осторожно сунул в кожаный чехол и спрятал в карман. Встретившись взглядом с отцом, спросил:
— Ну что ж, Джемшир, так и будем сидеть? А ну-ка действуй…
— Ты о чем?
— Как о чем? Побойся аллаха! Позови-ка гарсона, чем ты нас попотчуешь? А если у вас нет денег, так и скажи, дорогой. А ну, взгляните — вот это деньги! — Он вытащил из кармана одну за другой две пачки пяти- и десятилировых кредиток и бросил их на стол.
Джемшир расплылся в горделивой улыбке. Решид похлопал Хамзу по спине:
— Молодец! Ты, кажется, перещеголял отца… У кого это ты одолжился?
— Будто не знаешь? — самодовольно проговорил Хамза.
— Не у жены ли директора?
— Ха, лучше бы ты этого не знал…
— Ах вот оно что! Хамза, говорят, эта баба носит в своем ридикюле револьвер… Это верно? — полюбопытствовал Решид.
— Приходится, раз она спит с такими, как мы.
— Выходит, бой-баба?
Хамза хмыкнул и сказал непристойность.
На дружный хохот Решида с Джемширом обернулась вся шашлычная. Подбежал хозяин.
— Чего это ты опять рассказываешь, Хамза-ага?
— Да так, дорогой, о жене директора говорим…
Бехие знали все. Фабрикант, любовницей которого она была, выдал Бехие замуж и сделал ее мужа директором одного из своих предприятий. Весь квартал знал, что Бехие безумно любит Хамзу, что она для форса носит в ридикюле револьвер и, когда напивается, от нее лучше держаться подальше.
Джемшир-ага повернулся к сыну:
— А твоя сестрица кончила работу?
— Кончила.
— Домой пошла?
Хамза колючими глазами посмотрел на отца.
— А куда же она еще может пойти?
III
С фабрики Гюллю вернулась вместе с Хамзой. Переодевшись, брат отправился в шашлычную, и Гюллю тут же заявила матери, что сегодня они идут в кино.
Младшая из четырех жен Джемшира, Мерием, вышла за него в четырнадцать лет, белолицей, чернобровой и черноглазой. Она была родом из Боснии. На нее заглядывались. Редкий мужчина не вздыхал и не бил себя в порыве чувств кулаком в грудь, когда видел Мерием, шествовавшую легкой, плавной походкой по улице, и ее длинные черные косы до самых щиколоток. И хотя ей теперь уже тридцать два, она осталась бойкой, подвижной и, пожалуй, стала еще красивее…
Мерием с тревогой посмотрела на свою шестнадцатилетнюю Гюллю:
— Чего это ты на меня уставилась? — спросила Гюллю.
— А если брат узнает?
— Ну и пусть узнает…
Мерием промолчала, хотя в сердце закрался страх. Ведь у нее не сын, а божье наказанье. Отец баловал его, и Хамза не раз поднимал руку даже на нее, на мать. А Гюллю, которая была на год моложе его, доставались и пощечины, а то и кулаки. И было бы за что, а то ведь так — по пустякам: воды не принесет вовремя или еще чем-нибудь не угодит ему. Но Гюллю не боялась брата.
— И в кино пойду, и в театр… Никто мне не запретит. Я сама работаю до десятого пота, и мне плевать на всех!
Наскоро проглотив пшеничную кашу, Гюллю встала из-за стола, подошла к зеркалу и принялась расчесывать волосы. Гребень сразу забился хлопковой пылью.
Гюллю с восьми лет работала на хлопкоочистительной фабрике, как и все дети бедняков их квартала.
Малышами они возились в уличной пыли, а стоило подрасти и немного окрепнуть, брали метрику старшего брата или сестры и отправлялись наниматься на фабрику. Это вошло в обычай.
Так сделала и Гюллю. Теперь она сама зарабатывала себе на жизнь. И ей хватало. Она не жаловалась. В свои шестнадцать лет Гюллю была бойкая, свежая, красивая, такая же, как мать в молодости. Мужчины глядели ей вслед, но она не обращала на них внимания. Она была красива и держала себя с достоинством.
Гюллю улыбнулась себе в зеркале, подмигнула и чмокнула губами воздух — она видела: так делают герои кинофильмов.
Гюллю была влюблена в смазчика машинного отделения, араба Кемаля. Из домашних об этом знала только мать. Но не потому, что Гюллю скрывала свою любовь от других. Она бы не стала скрывать. Она не боится сплетен. Она любит Кемаля — и все. И сколько бы ни вздыхали мужчины, глядя на нее. «О аллах!», — ей ни до кого нет дела — она любит Кемаля. И никто ей этого не запретит.
Гюллю вспомнила тот день, когда они с Кемалем пошли в кино. Она много слышала о кино от подруг, но не была там до Кемаля. Она осталась в восторге от кино. Вот если бы ходить туда каждый день! Если бы это было возможно, если бы согласился Кемаль, она ходила бы в кино каждый день, и каждый день, как тогда, в первый раз, доверчиво отдавала бы свою руку в большие, мозолистые ладони Кемаля. Как приятно чувствовать свою руку в сильных, горячих руках Кемаля.
В такие минуты кружилась голова, ей казалось, что она летит куда-то в бездну. Приятное тепло разливалось по всему телу. А стоило закрыть глаза, и этот поток тепла ощущался еще острее, он исходил откуда-то из самой глубины ее существа. Она плотно сжимала веки и склоняла голову на плечо Кемаля.
Вместе с Гюллю на фабрике работала ее подружка Пакизе. Обе они любили подшутить над парнями, таскавшими к хлопкоочистительным машинам кипы хлопка в больших плетеных из камыша корзинах. Девушки мастерили из бумаги длинные хвосты, прицепляли их ребятам и провожали «хвостатых» громким хохотом.
— Скажи, Гюллю, за что ты любишь Кемаля? — часто спрашивала она.
Гюллю пожимала плечами.
— Не знаю.
— Как не знаешь? — допытывалась Пакизе.
— Откуда мне знать «за что»? Люблю — и все…
— Гюллю!
— Да.
— А когда ты с ним, ты никогда не испытываешь такое странное чувство, ну, будто тебе становится тепло?
— Да, бывает. Я всегда хочу видеть Кемаля, он не выходит у меня из головы ни днем, ни ночью. Когда я думаю о нем, я словно лечу — так мне становится легко…
Ну и чем все это у вас кончится?
— Как чем?
— Он женится на тебе?
Гюллю снова пожимала плечами:
— Если он не женится на мне, то я выйду за него замуж…
И подруги начинали хохотать.
— Ну ладно, — сказала как-то Пакизе, — но ведь он араб, как же вы поженитесь?
— Очень просто, — ни минуты не колеблясь ответила Гюллю. — Что из того, что он араб? Разве арабы не люди? — И неожиданно разозлившись, она почти прокричала: — Я люблю Кемаля и выйду за него! И никто мне не сможет помешать! Никто — ни отец, ни мать, ни брат, ни даже сам бог!
Мать Гюллю тоже волновало, что избранник ее дочери араб. А впрочем, разве Кемаль не мужчина? Дочь всегда уходит к чужим, дома она не останется. Рано или поздно дочь выйдет замуж. И не все ли равно, будет это араб или кто другой.
IV
Смазчик Кемаль в один прекрасный день сказал:
— Гюллю, ты знаешь, я тебя очень люблю. Но…
Не дав договорить, Гюллю зажала ему рот рукой:
— Молчи, молчи, я знаю, что ты хочешь сказать!
— Да подожди минутку, послушай.
— И слушать не желаю. Мне все равно, кто ты — араб, цыган или даже гяур[15], я люблю тебя. Понял?