– Объяснись! – потребовала Оксана Михайловна.
– Ты мне не нужен! – Шурка смотрела прямо в глаза подошедшему Саше. – Ты мне не нужен. Гусь свинье не товарищ.
Она грубо отодвинула рукой Оксану Михайловну и, открыв дверь, захлопнула ее сразу, чтоб Саша не успел выйти.
И столкнулась нос к носу с вожатой Леной.
– Выгнали? – с интересом спросила Лена.
Но Шурка не ответила. Она бежала наверх, на ту самую узенькую лестничку, что вела на чердак и на крышу. Это была ее лестница, еще с детских времен. Лена топала сзади, очень сочувственно топала.
– Уйдите, – сказала ей Шурка.
– Уйду! Уйду! – скороговоркой ответила ей Лена. – Я просто хочу тебе сказать… Есть вещи главные и неглавные. Главные – это здоровье, дружба, работа, любовь, родители, дети… А неприятности, двойки, ссоры – это не главное… На тебе лица нет, а ты подумай – из-за чего? Стоит это того или нет?
– Стоит! – закричала Шурка.
– Верю! – ответила Лена. – Только вот какая штука… Ты сейчас тут сядь и вспомни самое хорошее, что у тебя было… Нейтрализуй свою злость… Понимаешь?
– Не хочу, – сказала Шурка.
– А ты захоти, – говорила Лена. – Захоти! Вспомни, как ты больная и все тебя любят… Ладно? Посиди и вспомни! Подумаешь, с урока выгнали! Может, это к лучшему?
От волнения Лена начинала пришепетывать и щеки у нее сделались пунцовыми, как ее галстук, и Шурка вспомнила, как ее облепляли маленькие – спасительницу и защитницу от всего.
– Ладно, – сказала ей Шурка. – Я вспомню. Лена обняла Шурку и прошептала:
– А еще помогает, если попоешь…
Шурке захотелось плакать. «Плакать тоже хорошо», – сказала ей Лена.
Шура села на узенькую лестничку, ведущую на самую крышу. Она слышала, как Саша искал ее, но откуда ему, чужаку, знать, что ящик, стоящий у дверей на чердак, можно просто-напросто перепрыгнуть. Потом она слышала звонок с урока и как все уходили, видела в запыленное слуховое окно, как сопровождал Иру Мишка.
Шурка сидела и вспоминала хорошее.
…О том, какой она была поганочкой и как отец старался компенсировать это самыми дорогими костюмчиками и платьями, какие ему попадались. А мать сердилась, они тогда еще жили на зарплату, отец был совсем молод и любил покрутить во дворе на турнике колесо. Он был щуплый, без очков какой-то потерянный, а на турнике преображался. Становился сильным, стремительным. И она им гордилась. Потом они стали жить хорошо, и отец приезжал домой на машине, почему-то уже седой, и Шурке это в нем нравилось – ранняя седина. Сейчас она знала, почему он стал так рано седеть.
Господи! Да это же во всех русских сказках есть. Налево пойдешь… направо пойдешь… А если прямо, то и тут… ничего хорошего…
Ну почему, почему, почему у него получилась такая дорога? Ну почему он оказался слабым, а не сильным? Ведь нельзя же просто говорить, как Оксана, и писать, как отец Иры Поляковой: плохой Одинцов… бесчестный Одинцов… жулик Одинцов…
Какое она вообще имела право, Оксана! На уроке! Гадина она безразличная – и все. И все безразличные, всем неважно, почему хороший человек стал плохим. Но она-то не все! Она его дочь! Он носил ее на плечах и пел: «Топор, рукавицы, рукавицы и топор! Топор, рукавицы, рукавицы и топор!» И ей было высоко, весело и бесстрашно.
Тут, на грязной лестнице, Шурка перестала стыдиться отца. Ее отец – ее отец. Производя амнистию по всем прежним приговорам, Шурка вдруг подумала странную вещь: может, беды, потрясения даны людям для испытаний, потому что без беды человек не знает, какой он? Чего стоит?
Мысль требовала проверки.
… – Что с тобой? – спросила Марта. Саша рассказал.
– Какая гнусность! – возмутилась Марта. – И ты не знаешь, где девочка?
– Я ее не нашел.
– Она спряталась, чтоб переварить слова, – решила Марта. – Какой-никакой, он отец ей! Она посидит где-нибудь в уголке, истолчет дурную мысль в порошок и разберется, что к чему…
Саша почувствовал в кулаке липкую шелуху семечек, как тогда…
…Он прыгнул вниз головой с трапеции, мальчишка-униформист Володя, двадцати лет.
Саша – он тогда был маленький – сидел высоко-высоко, в самом последнем ряду, тайком грыз семечки, сплевывая их в ладонь. С тех пор всякая смерть у него связана с ощущением мокрой теплой шелухи в руке, которую он, шестилетний мальчишка, потом не мог разжать.
Уже прибежали взрослые и его увели, а он все сжимал и сжимал кулак. Его так и домой привели к Марте со спрятанной в кармане рукой. Только ночью он вдруг почувствовал: ему расцепляют пальцы. Тогда же показалось: если он будет продолжать сжимать руку, время повернет вспять, униформист Володя не прыгнет и все будет в порядке. А Марта упорно расцепляла, расцепляла и разжала, наконец, пальцы, и он стал кричать и плакать, решив, что это из-за его слабости ничего нельзя поправить,
История же Володи-униформиста была такова.
Он трижды пропаливался в театральное училище. В последний раз вместе с ним поступала дочь директора цирка, длинноногая жеманная барышня, которой было дано странное умение: подражать голосам животных. Ее приняли за этот странный, смутный талант. Но какие-то доброхоты шепнули Володе, что дело не в этом: мол, папа барышни снимал со сберкнижки большую сумму буквально за два дня до вывешивания списков.
Володя сначала растерялся, потом не поверил, а потом стал собирать деньги. Он ходил и брал у всех по рублю и полтиннику и объяснял: на взятку. Ну, чем хорошим могло это кончиться? С ним говорил самый мудрый человек в труппе, музыкальный эксцентрик.
– Дорогой, – убеждал эксцентрик. – Взятка уголовно наказуема…
– Да нет же! – не соглашался Володя. – Все так делают. Мне рассказывали… – И Володя приводил примеры.
– Клевета тоже уголовно наказуема, – говорил эксцентрик.
– Да нет же! – засмеялся Володя. – Какая там клевета!
«Гипертрофированно правдив и честен», – сказал эксцентрик.
Это и вправду оказалась болезнь. Все должно существовать в человеке в разумных пределах.
Саша слышал все разговоры. Цирк попеременно то смеялся, то плакал – то по поводу сборов на взятку, то по поводу диагноза. А Володя в это время в ускоренном темпе доживал свою жизнь. Что-то было в нем в те дни раскаленно сумасшедшее и удивительно притягательное. Он даже стал красивым, этот угловатый юноша, читающий на приемных экзаменах монолог Чацкого и про смерть князя Андрея. Ему говорили: смени репертуар. Все читают Чацкого и Болконского. Он говорил: «Ха! Все! Я же читаю лучше всех!».
«С кем был! Куда меня закинула судьба!» – кричал он, расстилая на опилках красный ковер.
Саша грыз семечки и видел, как униформист вдруг ни с того ни с сего полез наверх, к трапеции, весело крича:
Сладкий ужас охватил Сашу, ужас имел вкус чуть подгорелых семечек.
И вот теперь, когда он искал Шурку, Саша будто чувствовал в своей ладони слипшуюся, теплую от слюны шелуху. И еще ему казалось, что Шурку выпустили из пращи, и она стремительно летит, и выход из ее полета – это же законы физики! – падение или сгорание.
Ее надо было найти во что бы то ни стало.
Мишка не верил… Ничему не верил. Она привела его домой.
– Мы одни, мама с Майкой в музыкальной школе.
Потом она вышла к нему полураздетая, в коротенькой рубашке и с голыми ногами.
– Я тебе нравлюсь?
Он молчал.
– Ты глухой или немой?
Она подошла совсем близко.
– Я забыла, что у тебя плохое зрение. Правда, у меня красивая кожа? Потрогай ее, не бойся.
Он положил ей руку на ледяное плечо. Она дернулась.
– Фу, какие у тебя горячие руки!
Он снял руку.
Ему хотелось плакать.
Но ведь глупо! Надо взять ее в охапку, и согреть, и не выпустить ее из рук. Никогда… Она смотрела на него и ждала этого… Она же будет презирать его, если он будет топтаться и плакать от какого-то идиотского, ни одному современному человеку непонятного горя. Где горе, если любимая девочка стоит перед тобой и говорит: «Бери!»? Над ним будет смеяться весь свет…
И он взял ее на руки. И прижал так, что у нее хрустнули кости. И поцеловал ее в открытый рот, не зная, что умеет так вот целоваться.
– Пусти! – сказала она испуганно.
– Теперь нет, – ответил он хрипло. – Теперь не пущу.
Он почти потерял сознание, а когда пришел в себя, то прежде всего увидел перерезавшую ее лоб глубокую морщину и плотно сжатые, какие-то измученные губы.
– Я не люблю тебя! – крикнула она ему самое главное из того, что происходило. – Какая гадость! – сказала она. – Боже, какая гадость! Уходи сейчас же, чтоб я тебя никогда не видела…
Он хотел ей что-то сказать, но не знал, что… Он понял, что то презрение, которого он боялся, все равно его настигло. То, что должно случиться, случается, даже если ты поступаешь совсем наоборот.
Ему предстояло привести себя в порядок прямо у нее на глазах. И это было ужасно. А она смотрела на него в упор, как будто ей важно было запомнить все этапы его одевания, и она с отвращением морщилась, дергалась на каждое его движение, на каждый звук.
– Я тебя ненавижу! – сказала она ему вслед.
Это уже было, было… Вчера… Вчера она тоже сказала: «Чтоб ты сдох»… Наверное, это и есть единственный выход из положения…
…Шурка ждала, когда затихнет школа. Чтобы размять ноги, она забралась на чердак и походила по нему, туда-сюда, туда-сюда…
За десять лет она изучила расписание в своей школе до мелочей.
Оксана Михайловна уходит из школы последней. У них нет сторожа, и завуч все закрывала сама.
Шурка спустилась вниз. Прошла по коридору. Нигде никого. Ее беспокоил телефон. Но потом она сообразила: положить на стол снятую трубку параллельного с Оксаной телефона. Как элементарно!
Она подошла к дверям кабинета. Оксана Михайловна что-то заворачивала, потому что шелестели пакеты. Шурка было взялась за ключ, но подумала: сначала рубильник. Потом бегом вернулась к кабинету и повернула ключ.
– Кто там? – услышала она. – Кто там балуется с ключом?
Шурка прикрыла наружную дверь школы тщательно, плотно. И пошла в магазин за хлебом. Дома не было хлеба.
Оксана Михайловна толкнула дверь и поняла, что заперта.
– Что за глупости! – сказала она громко. – Кто там? Откройте.
Было тихо и почему-то страшно.
Оксана Михайловна бросилась на дверь всем телом, и это было нелепо, потому что вышибить ее она не могла: замок в дверях у нее хороший.
Но она продолжала биться в дверь, хотя боялась – вдруг с той стороны шутник, слыша ее панику, откроет дверь и засмеется: «А вы, оказывается, трусиха, – скажет он, – Оксана Михайловна!»
Но скоро она поняла – никого за дверью нет. Она просто увидела длинный школьный коридор, в котором никого нет.
– Какая дура! – прошептала она, бросаясь к телефону.
Но телефон почему-то не работал.
Она зачем-то нажала кнопку на лампе. Света не было.
Она поняла все и не поняла ничего.
Поняла, что заперта нарочно, что до завтрашнего утра ей отсюда не выйти, что кто-то ненавидит ее больше, чем боится наказания… Ужаснулась этой ненависти.
И не могла понять, за что…
Она оглянулась на свою жизнь, жизнь виделась порядочной, честной, и это не только на ее субъективный взгляд. Это на самом деле. Она не сделала никому такого зла, чтобы поступить с ней, как поступили.
Мысль о том, что ей могли мстить, показалась просто нелепой и оскорбительной. За долгие годы в школе было все: и исключали учеников, и передавали дела в суд, и учителей она увольняла за пьянство и за профнепригодность, – но всегда во всех случаях она была права. А если она ошибалась, то не стыдилась признаться в этом.
Что было сегодня?
Сегодня была глупая выходка Одинцовой. Демонстративно ушла с уроков. Толкнула ее. Но в этом она вся. В этом поступке Шуркин запал кончился. Завтра придет мрачная и скажет: «Извините». Она знает эту девочку десять лет. Неуравновешенная, но немстительная. Если бы она, к примеру, ее заперла, она бы уже сейчас с ревом ее выпускала…
Тут же даже телефон отключен. Даже свет.
Оксана Михайловна сидела в кресле и думала о том, как будет завтра, когда ее откроют…
Надо к утру хорошо выглядеть. Надо будет превратить все в шутку. Никаких демонстративных следствий. На что он рассчитывал? Запиральщик! Что она умрет – так она не умрет. Испугается? Ну, испугалась, прошло. Проголодается? Тоже мне проблема. Воды, между прочим, целый графин. И на все остальное у нее хватит терпения. Она стойкая.
Оксана Михайловна взращивала в себе безмятежность. Она даже прикинула, как будет спать… Непременно надо будет поспать… А остальное время она поработает… У нее вон на столе стопка рабочих планов историков, все не доходили руки, а вот теперь дойдут.
Она хотела победить ситуацию логикой и спокойствием.
Она не позволяла себе думать, кто…
Она думала об этом. Она думала только об этом.