Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Земные заботы - Герда Антти на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Мы никогда не жили в Гудхеме, мы там только работаем.

В то время лестница на второй этаж вела прямо из прихожей, теперь лестницу от прихожей отгораживает дверь, и во все двери Стуре врезал замки. Стуре поднял наверх сумки Гун, постоял, посмотрел на нее, потом на меня и спустился вниз.

Наверное, все, кто не сталкивался с трагедией, имя которой алкоголизм, тем более женский алкоголизм, вели бы себя точно так же, как я. Я долго стояла, не зная, что предпринять. Меня охватила и глубокая жалость, и робость, и беспомощность, и стыд, как будто я подглядываю в замочную скважину или подслушиваю у двери. Мне становилось не по себе уже оттого, что я смотрю, как она спит. Какой у нее грустный нос, помнится, подумала я. Теперь-то я понимаю, что она к тому времени уже пила долго и много, с тех пор я видела достаточно таких же сизых щек и носов.

Я стянула с нее шубу и сказала, что постелю ей, если она ненадолго поднимется с кровати. Но она не пошевелилась, только чуть приподняла одно веко и сказала:

— Дашь мне пепельницу? И немного пива, сестричка, умираю от жажды.

Я спустилась за пивом, это было легкое пиво, которое ей пришлось не по нутру. Стуре уже раздевался, чтобы лечь, и я сказала ему, что через минуту вернусь. Бог ты мой! Когда я снова поднялась к ней, в горшке с моей весенней геранью валялся окурок, одна из сумок была открыта. Пока я стелила постель, Гун молча и неподвижно сидела на стуле, потом я помогла ей раздеться, белье у нее было шелковое, но грязное и заношенное, ее лицо напоминало дорогое блюдо, которое пошло трещинами. Не успев лечь, она начала плакать, она ничего не говорила, только плакала. Возможно, плакала она уже давно, но только теперь это стало заметно. Я отыскала в сумке ночную рубашку и натянула на Гун, чувствуя робость, это была робость и отсутствие опыта в трагедиях подобного рода. Ведь я облачала в ночную рубашку не что иное, как самое трагедию. Это ее грязные ноги с отросшими ногтями я укладывала на простыню.

Уехала в город за несчастной сестрой Улла, а стелила ей постель уже Флоренс Найтингейл.

9

Младенческие колики, детское упрямство, переходный возраст, право покупать спиртное и право принимать участие в выборах — это все своего рода ступени. Преодолеешь их живой и невредимый, а тут, глядишь, подоспела и пора зрелости. И снова идут ступени, и новое состояние — сорокалетие, а уже дальше — это прежде всего касается женщин — климакс. И понимать это следует так: спасибо и прощай!

Но все не так просто. Человек должен не только пройти эти ступени, он должен при этом обрести множество качеств. Каким ему следует быть, он слышит отовсюду, это носится в воздухе, даже внутренний голос говорит о том же. Все это не вызывает никаких возражений, этому учит и Библия; а кто я такой, думает человек, чтобы сомневаться в этом?

Будь добрым, чутким, терпеливым, приходи на помощь людям, умей понимать ближнего, не думай о себе, помни: в другой раз помощь может понадобиться тебе. Не бери, но давай, не бранись, не враждуй, не копи обиды. Но главное — это Любовь! Любовь — ключ ко всему. Если бы все дарили только любовь! Если бы любовь распространялась на каждого! «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас…»

Мы со Стуре бываем в церкви раз в сто лет, да и то по необходимости — на похоронах или на венчании. Что касается могил, то выбор у нас большой: и у Стуре и у меня на кладбище полно родственников, но мы оба хотим, чтобы нас кремировали. Мне это кажется самым подходящим, а Стуре, у которого самолюбия побольше, чем у меня, не хочет, чтобы его кости когда-нибудь потревожили. Несмотря на то что в церкви я бываю редко, у меня часто возникает желание заглянуть в Библию. Мне бывает приятно прочесть главу или просто один стих, но противно все, что накручено вокруг этого. Непрошеные слащавые голоса иногда вдруг звучат по радио у меня на кухне, но я его тут же выключаю. Убивать я пока никого не собираюсь, и меня мало интересует, что на эту тему может насочинять мальчик, выступающий по радио. Это как с шелестом берез и сосновым гулом. Я привыкла, что березовый шелест такой легкий, безыскусный, он светлый, как сама береза, а сосновый гул порывист и суховат. Но «толкователь», который недавно пел об этом по радио, просто-напросто выл. Он и в лесу-то, наверное, никогда не был.

Словом, Библию я читаю. Это так прекрасно и так успокаивает, красивое стихотворение или песня всегда меня успокаивает. Легко воспарить душой и хочется стать лучше, когда читаешь что-нибудь красивое. Я читаю и думаю: да, да, как верно сказано, если б только так все и было.

Наверное, желание стать такой, как нужно, и побудило меня взвалить на себя заботу о Гун. Я даже не задавала себе вопроса, нужно ли нам, или мне, за это браться. Гун приехала ко мне, она выбрала меня, разве могу я отказать ей? Я чувствовала себя избранницей, у меня появилась Миссия.

Кроме меня, у Гун никого не было, ни души. Дня через два позвонил Харальд и спросил, не у нас ли она, потому что она уехала, не предупредив его. Уже несколько месяцев она жила отдельно от него, в собственной квартире, и совсем опустилась. В квартире все на своих местах, а ее нет. Когда он узнал, что она у нас, я не почувствовала, чтобы у него камень с души свалился. Скорее, он раз и навсегда умыл руки. Харальд сказал, что они в разводе уже около года, если мы оставим ее у себя, он будет платить нам за ее жилье, кроме того, она получает ежемесячное содержание, но советовал не давать деньги ей в руки. Он долго терпел, но в конце концов терпение его лопнуло: теперь он женился во второй раз и скоро станет отцом.

— Ты подумай только, — сказала я Стуре. — Бросил ее, и все.

Но Стуре, видимо, был другого мнения, потому что только пожал плечами.

— Он терпел! — возмущалась я. — Терпел! Значит, недостаточно только терпеть! Как это типично для мужчин! Найти себе другую, помоложе, и отправить Гун на все четыре стороны. Она небось и пить-то начала из-за того, что Харальд все время путался с другими. Но мне она сестра, и я от нее отказываться не собираюсь. Мне ее жалко. Господи, как мне ее жалко, счастье еще, что у нее есть мы. Нельзя оставлять человека в беде.

Я видела Трагедию с прописной буквы, а Стуре видел падение. Я видела сломленного горем человека, а Стуре видел бутылку, и если у меня сердце обливалось кровью, то Стуре испытывал только досаду. Теперь я понимаю, что это была типично женская и типично мужская реакция, но через несколько лет мы пришли к полному единодушию. Я была готова пожертвовать многим, Стуре — малым, а Гун требовала всего. Я предложила ей руку помощи и чуть ли не душу, она же без единого слова благодарности готова была сожрать меня целиком, со всеми потрохами. И если мне стыдно, что я дала Густену деньги, то не менее стыдно мне и за то, что я отдала бы Гун всю душу, если бы это потребовалось. Ведь надо быть доброй!

Не так давно мне на работе попалась инструкция, как обслуживать пациентов. Я принесла ее домой и прочитала Стуре вслух, а потом спросила, знал ли он, что именно так следует оказывать помощь тем, кто в ней нуждается. Это был пространный трактат, за который, между прочим, было заплачено, и немало, заключительная его часть была просто шедевром, иначе не скажешь.

«На практике трудно провести четкую грань между услугой, процессом предоставления этой услуги и той системой, в задачу которой входит обеспечение предоставления услуг. (Это все мы с тобой, Стуре, сказала я.) Поскольку эта служба сама по себе уже является действием, объектом которого становится обслуживаемый, то качество услуги он воспринимает в совокупности этих моментов. (Как ты думаешь, Гун именно так воспринимает наши услуги? Ты вообще понимаешь, о чем тут идет речь? Стуре покачал головой.) Качество услуги целиком и полностью зависит от той системы, которая эту услугу обеспечивает (Уж не про меня ли это?), от индивидуальных способностей и поведения обслуживающего персонала в сочетании со вспомогательными средствами и организацией труда. (Боюсь, Гун считает, что у нас нет никаких индивидуальных способностей, особенно у тебя.) Есть возможность создать систему, которая будет производить и воспроизводить такую услугу эффективно и при сохранении высокого качества, что явится инновационным вкладом в дело организации медицинского обслуживания. (Что верно, то верно, наш инновационный вклад — обнаружение бутылок и разоблачение тайных поставщиков, ты согласен? Стуре кивает.) Выражаясь несколько абстрактно, можно сказать, что способность мыслить обобщенно, интеграция структур и процессов неизбежно приведут к созданию эффективной системы обслуживания». (Тут я уже совсем ничего не понимаю, мы, во всяком случае, стали действовать эффективнее во всех отношениях, но угодить Гун не можем. Разве не обидно? Это же черная неблагодарность.)

Я отнесла эту инструкцию нашей заведующей Биргитте и спросила, верит ли она, что благодаря таким инструкциям обслуживание может улучшиться, но она эту инструкцию, оказывается, не читала, она уже несколько лет вообще не читает никаких инструкций.

После приезда Гун я взяла на неделю отпуск. Наша мебель со второго этажа частично отправилась на первый, частично — в сарай, потому что прибыла мебель из квартиры Гун. Хотя вообще-то говорилось, что Гун проживет у нас совсем недолго, от силы лето, а потом уедет за границу, потому что жить в этой проклятой стране невозможно, тем более в лесу. Платить за квартиру? Неужели мы в самом деле хотим получать квартирную плату? Второй этаж у нас все равно стоит пустой, что ж, теперь брать за него деньги? Но мы, конечно, как все крестьяне, сквалыги. Ну хорошо, а если платить будет Харальд? Он что, решил удерживать эту сумму из ее ежемесячных денег? Ну, значит, он мстит — не может простить, что это она, а не он, первая захотела развестись, он ей до смерти надоел, да-да, до смерти надоел, и уже давно! Ей хочется восстановить силы на свежем воздухе, вот она и приехала ко мне. А вообще-то у нее много друзей и все зовут ее к себе в гости.

Ступив на эту стезю, я не прочь была бы узнать, как Флоренс Найтингейл стала Флоренс Найтингейл, из-за несчастной любви или из-за какого-нибудь другого разочарования? Как новообращенная спасительница я в глубине души верила в утешение, добро, искренность, понимание и прощение. Я старалась помнить о несложившейся жизни Гун, о двух неудачных попытках родить ребенка, о безудержном стремлении души к чистоте и свободе и что человек все может, если только захочет. Чего я только не перепробовала — и молоко, и минеральную воду «Виши». Но из этого ничего не получилось — от молока у нее расстраивался желудок, а вода не помогала при бессоннице. Почему нельзя выпить водки или вина? Боже мой, ну выпила она рюмочку хорошего вина, стоит ли поднимать из-за этого такой шум? Конечно, она устала, иначе и быть не может, она уже не помнит, когда последний раз проспала целую ночь.

Чем слабее человек духом, тем крепче дух перегара. Сумки, с которыми она приехала, были неподъемные, и я слышала звон бутылок в ее пакетах с мусором, когда ставила рядом свои. Но вначале почему-то всегда бывает стыдно. Стыдишься и веришь, потому что, если не верить, под тобой разверзается ледяная бездна. Пьяный мужчина-это дело обычное. А пьяная женщина?.. Трудно, когда женщина молчит больше, чем говорит, плачет больше, чем молчит, и пьет больше, чем плачет. Мучительно стыдно, по себе знаю, пьяного назвать пьяным, а грязь — грязью. Вообще неприятно иметь дело с чем-нибудь неприятным, предпочитаешь отвести глаза: авось оно сгинет.

Я, правда, глаз не отводила, но далеко не сразу решилась на грубое вмешательство в жизнь Гун. Например, открыто, а не украдкой искать пустые и непустые бутылки. Не сразу признала тот факт, что содержимое наших бутылок, стоящих в буфете, понемногу убывает. Когда же мы в этом убедились, Стуре врезал в дверцу замок. Пока он возился с замком, сверху спустилась Гун, она увидела, чем он занят, однако и бровью не повела. А вот я чуть со стыда не сгорела из-за того, что нам по ее милости приходится заниматься таким постыдным делом. С трудом преодолевая неловкость, мы как бы невзначай выглядывали в прихожую и ловили на месте преступления Гун с ее посетителями, кем-нибудь из жителей Гудхема, знакомым мне часто только в лицо, который по просьбе Гун, будто бы оставшейся без продуктов, принес ей самое необходимое. Я была возмущена, когда узнала, что на законном основании можно отказать в продаже спиртного только тем покупателям, которые не стоят на ногах, а если у них всего-навсего трясутся руки, красный нос и блуждающий взгляд, они имеют законное право продолжать пить, пусть руки у них трясутся еще сильнее, нос станет еще краснее, а взгляд еще бессмысленнее. Но больше всего меня возмутило, что, оказывается, ни один врач не может сделать в удостоверении личности отметку, которая запрещала бы продавать спиртное тому или иному человеку, — это, видите ли, покушение на человеческое достоинство и свободу. Однажды я решила, что Гун умирает: она была без сознания и даже похолодела. Мы тут же отвезли ее в психиатрическую лечебницу, где ее продержали несколько дней. Все эти дни я просила медицинскую сестру помочь мне встретиться с лечащим врачом Гун, до сих пор помню взгляд и слова этой сестры. Она строго посмотрела на меня, будто уличая во лжи, и сказала:

— А что вас, собственно, интересует?

— Меня? — удивилась я. — По-моему, это вас должны интересовать дополнительные сведения о вашей больной.

— Спасибо, но этого не требуется.

К тому времени Гун жила у меня уже почти год, но я не знала о ней ничего, у них же она лежала всего неделю, однако им все было ясно.

Жизнь предлагает нам на выбор либо трудности, либо бутылку. Гун предпочла бутылку, я — трудности. Жизнь похожа не на прямую автостраду, а на неразбериху предместий Лос-Анджелеса, сеть дорог, которую я долго изучала по карте, прежде чем решилась выехать на нее. Мосты, виадуки, туннели, перекрестки, одностороннее движение, многорядное движение, съезды и въезды на трассу, немудрено, что новичок запутается, бензин у меня кончался, покрышки и мотор могли отказать в любую минуту. Зато теперь я не уступлю любой закаленной жене алкоголика, я уже выучила и не раз повторила все застольные куплеты, а их, между прочим, немало и не все они веселые. И с пятого куплета на десятый не перепрыгнешь, каждый нужно зазубрить и выжечь на собственной шкуре, и важно помнить, что на дне бутылки прячется трагедия, но еще важнее не потерять контроль над этим адом. Вожжи у лошадей в этом аду всегда должны быть натянуты, иначе они свернут в рай и все там вытопчут и опустошат. Именно это Гун и готова была проделать. Она бы оставила вокруг меня и Стуре голую землю, если 6 я продолжала разыгрывать из себя Флоренс Найтингейл. Я одержала победу, а вот Флоренс Найтингейл потерпела поражение, правда, эта женщина оказалась упрямой, но мир праху ее. Безработица ей не грозит, ее обожают люди, готовые отдавать все сто процентов своей любви и доброты. Но хорошей рекомендации я ей не выдам. Если меня спросят, я скажу: глядите за ней в оба, она хочет подновить блеск своей славы. Конечно, намерения у нее добрые, но жизненного опыта маловато, она прочитала слишком много инструкций по обеспечению эффективного обслуживания, газетных статей и прочей дребедени, при этом еще сердце у нее дало течь, а это самое опасное, такой человек уже ничего не слышит, кроме звона капель.

Однако ни одна жена алкоголика не позвонила мне и не спросила, считаю ли я, что ей следует и дальше терпеть, верить, подтирать грязь и оберегать человеческое достоинство мужа — например, звонить к нему на работу и предупреждать, что его человеческое достоинство заболело, что ко всему у него першит в горле и раскалывается голова, поэтому говорить он не может, кроме того, он вывихнул ногу и разбил нос. Но даже если бы я сказала ей, что ничего этого делать не следует, она бы непременно спросила меня: но все-таки мне следует, наверное, поговорить с ним по душе? Ради Бога, говори сколько угодно, ответила бы я, особенно если тебе нечего делать, но вообще-то ты с таким же успехом можешь поставить пластинку или запиши на магнитофон все, что ты говорила ему десять тысяч раз, все слова утешения, какие тебе придут в голову, и включай его, когда твоя фантазия иссякнет, повторение — мать учения. А если хочешь услышать по-настоящему дельный совет: перестань любить его на сто процентов, довольно с него и пятидесяти. Это тоже не поможет, но зато ты сохранишь себя, а ему все равно хуже не будет.

Нам со Стуре теперь уже не так тяжело. У нас в доме по-прежнему находится мина, но мы приняли необходимые меры предосторожности: повесили на углу дома старый ревун и подсоединили его к пожарной сигнализации — сирену слышно у Хеннинга, если только они с Дорис не сидят вместе на тракторе в защитных наушниках. Мы выжили, а от тетушки Флоренс остался лишь жалкий призрак, время от времени он появляется, но навредить уже не может. В результате всех наших страданий мы получаем солидную плату за наш верхний этаж и вдобавок оборудовали приличный домик для гостей. И еще я обнаружила, что стала назидательно поднимать указательный палец, совсем как старая учительница. Со Стуре я этого пока не делаю, а вот с Пигге бывает. Обнаружила я это случайно: Гун привезли из Гудхема заказанные ею продукты, и я услыхала мопед посыльного, только когда он уже отъехал от дома. Я кинулась к Гун, она как спасательный жилет прижимала к груди коробку с бутылками, я отняла у нее этот жилет и стала читать ей нотацию, тут я заметила свой дрожащий, воздетый кверху палец. Вместо того чтобы рассмеяться, я со всего маху грохнула коробку об пол. Бутылки разбились, и мне же пришлось подбирать осколки и вытирать пол, я знала, что Гун этого не сделает. Лопнули гроздья гнева. Я рассказала Стуре про свой палец, и он признался, что уже не раз замечал это.

Да, жизнь — это не езда по автостраде. У большинства она выбирает извилистые дороги поблизости от ворот ада, где может опалить адским пламенем. Учитывать это нужно, но бояться не следует. Убережешься от пламени в первый раз, будь уверен, что тебе вновь придется повторить тот же маршрут, — все надо изведать на собственной шкуре. Если бы не это, если б высшую науку жизни, которую человек начинает проходить по достижении возраста, дающего право голосовать, и кончает, выйдя на пенсию, можно было постигать вечер за вечером, сидя перед телевизором, не сходя с места, то все были бы очень мудрые. Но пока этого нет, приходится за все платить собственной шкурой.

А Гун? Что ж, Гун несчастна и никогда не будет счастлива, ей это не нужно, она предпочитает прятаться в свою раковину. Ей вроде и нужна дружеская рука, но в ответ на протянутую руку она свою не протянет. Мне кажется, я понимаю ее, однажды мне случайно довелось испытать нечто подобное. Как-то вечером я поехала на велосипеде в гости к дачникам, которые живут на горе, на западном берегу озера. Стуре дома не было, я взяла велосипед и поехала без него. Было жарко, дорога все время шла в гору, и, когда я добралась до них, я просто умирала от жажды. Хозяева сидели на веранде и любовались вечером. Я сказала: Господи, как пить хочется, мне бы сейчас целое ведро воды! Они угостили меня чем-то, похожим на сок, и я пила этот вкусный напиток, пока снова не села на велосипед, и только тогда я вдруг обратила внимание, как им хорошо и спокойно, а на обратном пути я поняла, почему так. Проселочная дорога, ведущая к ним, заросла травой, кустарник по краям дороги разросся, мне казалось, что я, как Восточный экспресс, мчусь сквозь джунгли. Наконец я доехала до дому. Надо им позвонить, подумала я, сказать, что все в порядке. Но строчки в телефонной книге сливались, и звонок пришлось отложить. Я села на веранде в ожидании Стуре и вдруг представила себе, что то же, что я сейчас, ощущает Гун, только так она и хочет жить. А как именно? Я чувствовала, будто весь мир и вся жизнь вдруг сузились вокруг меня, и можно было достать до их пределов, а за пределами уже не было ничего. Я словно сидела в пузыре, и все, что было снаружи, походило на сон. Реальность стала сном, а сон — реальностью.

И слава Богу, что Флоренс Найтингейл скончалась, а Улла вернулась. Почему я не смогла быть Флоренс Найтингейл? Очень просто: мне нужна была благодарность. Мне нужен был хоть какой-нибудь отклик. В конце концов я поняла, что нельзя только давать, ничего не получая взамен. Вместо того чтобы призывать людей делать добро, надо призывать их отвечать добром на добро. Эти качели должны удерживаться в равновесии, иначе одного из качающихся будет жалко. Второго, впрочем, тоже, потому что он висит в воздухе, а живут-то люди на земле. Гун не виновата, она просто живет в своем пузыре, я виню только себя: я была наивна, а потому несправедлива, нельзя отдавать ближнему слишком много, а потом отворачиваться от него, если он не возвратил всего сполна. Когда отдаешь все, хочется хоть что-то получить взамен, но у меня не хватало смелости признаться в этом. У меня не хватало смелости, да я и не хотела признаться самой себе, что, столько отдавая Гун, я надеялась заполнить пустоту в своей душе. А это дурно.

Надо отдавать половину — не больше. Половину отдашь — половина останется у тебя. И другой отдаст мне половину, а больше и не нужно. Я же отдавала все и ничего не получала взамен, и осталась ни с чем. После смерти Эрика Стуре убрал его кроватку, не спросив меня и не сказав мне ни слова, между нами словно возник некий уговор, и я молча это приняла. После тяжких лет, прожитых с Гун, это только окрепло: независимая зависимость, независимость, основанная на доверии. Открытия тут никакого нет, это старый закон: живи и давай жить другим.

Пятьдесят процентов любви, внимания, преданности — и не больше. А тому, кто пожелает большего, я объявляю войну. Так я борюсь за себя. Вначале, конечно, было стыдно и неловко, нас ведь учили только доброте, но потом привыкаешь жить в условиях войны и уже понимаешь, что иначе невозможно. С людьми, которые отдают не больше, чем пятьдесят процентов своего сердца, диктаторам совладать трудно, как большим, так и маленьким, как южноафриканскому Боте, так и моему Стуре. Впрочем, Стуре не диктатор. Но кто знает, какие у него задатки, я могла бы здорово влипнуть, если бы следовала правилу — доброта превыше всего.

Я бы немного изменила Библейскую заповедь, по-моему, она должна звучать так:

Люби ближнего, но только наполовину, другую половину сохрани для себя.

10

В жизни каждого, как в жизни земли Египетской, годы изобилия сменяются годами нужды; зеленый пейзаж перебивается жизненными вехами. Но кольца, по которым можно прочитать жизнь и историю дерева, в жизни людей видны не так отчетливо. Вдруг замечаешь, что как-то все сливается, все смешивается. Конечно, в моей жизни зелени много, достаточно даже не тронутой ничем зелени, и она сродни настоящей зелени — природе. Без этой зелени, как нетронутой, так и помеченной вехами, я бы не выдержала Гун. Правда, и ценить эту зелень я бы не научилась, не будь у меня раньше Эрика, а потом — Гун. Добро и зелень лучше всего видишь через очки благодарности.

Мой зеленый пейзаж — это Стуре, Карин, Енс и Эва, наш дом, сад и озеро, соседи, друзья, работа и жители Гудхема. Всего этого Гун оценить не может, потому что это не Стокгольм и не Париж, Ёран и Ингрид этого тоже не замечают — для них это слишком мелко. Они охотно приезжают к нам, ходят со мною за покупками, и мне не раз приходилось краснеть за них в магазинах. Ёран разыгрывает из себя рубаху-парня, расхаживает в сапогах Стуре и силится показать, что он свой в доску (несмотря на то что его имя иногда мелькает в газетах, которые не читает и четверть населения страны), а диалект у него еще почище, чем у Оссиана или Ольссона Аллохола. Можно подумать, всем только и дела, что до его жизненного успеха. А Ингрид почти никогда ничего не покупает в наших магазинах. Говорит, что качество ее не устраивает и цены, мол, у нас выше, чем в Стокгольме, однако по ее милости не так давно перевернули вверх дном весь склад с гардинами в нашем мебельном магазине.

— Разве ты собиралась их покупать? — спросила я, когда мы вышли. — Тебе действительно нужны гардины?

— Бог с тобой, — ответила она. — Просто интересно узнать, какой выбор предлагает сельский магазин.

По-моему, они считают, будто Гудхем что-то вроде Скансена — стокгольмского музея народного быта — или старинного скотьего торга, а мы — экспонаты, вроде чучела куницы, сидящей на колышке в краеведческом музее. Да-а, говорят они, в определенном смысле хорошо, что такая жизнь еще сохранилась! Пусть пока подержится!

Заголовки из нашей местной газеты они читают друг другу вслух, как сборник анекдотов: «Домашняя проповедь в Кроксхулъте», «За кулисами мировой политики», «Праздник „В родном краю“ собрал двести пятьдесят гостей», «Пираты из Бангладеш атаковали речное судно». Я вам могу прочитать не хуже, говорю я и беру «Экспрессен»: «Не выбрасывайте пустые стеклянные банки», «Радиоактивное загрязнение из Чернобыля». Не вижу никакой разницы, говорю я, а вы? Разве что наша газета увеличительное стекло, а ваша воображает себя телескопом.

— Ты сама не знаешь, до какой степени ты права, — говорит Ёран назидательно. — Но детали деталями, а если не видеть общих процессов, можно в этих деталях увязнуть. Общие процессы и тенденции — это главное, особенно для исследователя. Ты постоянно твердишь, что в Гудхеме есть все то же, что и в больших городах, но ошибочно судить о целом, когда в поле твоего зрения попадает от этого целого лишь крохотная часть.

— Мы здесь тоже следим за тенденциями. Но, по-моему, еще ошибочнее, исходя из этого твоего целого, что бы там оно собой ни представляло, воображать, будто и крохотная часть от него точно такая же. Исследуйте, только отдельно, какой-нибудь городской район — и вы убедитесь, что он ничем не отличается от Гудхема.

— Нет, мы работаем не так, мы не углубляемся в детали, поскольку нас не интересуют отдельные личности. Мы стараемся выяснить, как современные тенденции и социальные структуры влияют на человека. Вот что главное.

— Хорошо, — говорю я. — Но если вы ничего не знаете о людях, которых вы спрашиваете, какими они были до воздействия на них разных тенденций или стали после этого, что же вам удается выяснить?

— Если бы ты увидела наши анкеты, ты бы сразу все поняла, — вмешивается Ингрид. — Там ясно прослеживается влияние социальной структуры. Сами респонденты этого влияния не отмечают, но мы-то видим. И, как правило, это влияние разрушительно.

— И что же вы в связи с этим предпринимаете?

— Мы тут ни при чем, изменяться должно общество, но прежде необходимо выявить общие тенденции.

Так говорит Ёран. Он смотрит в телескоп не только на мир, но и на себя с Ингрид, и на нас.

Мне их жаль, они не способны увидеть зеленый пейзаж, который вижу я, но я-то вижу его лишь потому, что живу здесь. Иногда я проезжаю мимо незнакомых городков, и мне может показаться, что они выглядят не так приятно, как наш Гудхем, но это только потому, что я там чужая. Я как будто зашла в чужой дом. Пусть там уютно, красиво, даже шикарно, но все это не мое.

Оссиан тоже частичка моего зеленого пейзажа, летом ему стукнет восемьдесят, и он собирается устроить гулянку всем чертям назло и в остатний раз душу отвести — это его слова, за деньгами он не постоит. Оссиан много лет помогает нам с дровами. Мы привозим из леса бревна: когда Стуре свободен, они с Оссианом их пилят, и потом Оссиан колет, как надо, и для плиты на кухне, и для кафельных печей, колет он артистически, это уже целая философия. Он курит, правда, не в дровяном сарае, и по его манере курить видно, что жизнь его не баловала, — он выкуривает сигарету чуть ли не вместе с фильтром. Он весел и доволен жизнью, однако и у него есть свои огорчения. Это и наша коммуна, будь она неладна, и правительство, и международная политика, и молодежь, и внуки. Молодежь, по его словам, ничего не делает, ничего не хочет и ничего не может.

— Зла на них не хватает. Так обленились, что задницу от стула не оторвут. Гоняют на своих лисапедах и мопедах, а если что изломается, так сами и починить не могут. На месте их папаш нипочем бы не стал ихние лисапеды чинить, уж я такой, — пущай ногами топают. Только ведь они пойдут таскать лисапеды у других. Они уж два раза магазин взламывали, один-то раз я их даже видел: у меня окна аккурат на магазин смотрят; ночью мне никак не уснуть, нога болит, хоть ты что делай, а доктор говорит: нету у тебя ничего. Как это нету, а что же тогда болит? Что ж это за болезнь такая — болит, а болезни нету? Не отвечает. Ну вот, значит, гляжу — взламывают заднюю дверь, звоню в полицию, так, мол, и так, грабят. Но полицейские приехали только через полчаса, понятно, дураков нет их дожидаться. Снимите хоть отпечатки пальцев, говорю, а они только дверь осмотрели да позвонили своему начальнику.

— Ну и как, поймали их?

— Какое там! Говорю им: они на «ямахе» укатили. А даже следов искать никто не стал. Нынче вот, говорят, другой магазин взломали, но это я не видал, не знаю, а только, наверное, те же самые.

В ту ночь, когда убили Пальме, он тоже не спал из-за больной ноги и первый услыхал по радио сообщение. И сразу же позвонил Хеннингу с Дорис, потом нам и обзвонил чуть не всех. Голос у него дрожал от волнения, он сказал, что в Гудхеме одно за другим зажигаются все окна и что это похоже на начало войны. Сам он смолоду был и остался социал-демократом, хотя и не всегда, по его словам, они делают то, что надо, но ведь за других голосовать не станешь, это ведь все равно что отказаться от отца с матерью. Эрландер был неплох, но самым лучшим из всех был Пер Альбин, и, когда Хеннинг вычитал про него в одной книжке, будто у него было сразу несколько женщин, Оссиан сказал, что, мол, это вполне естественная вещь. Пальме Оссиан недолюбливал, однако весть об убийстве Пальме потрясла его так же, как и всех нас. Правда, и на это у него имелась своя точка зрения:

— Раньше-то у меня завсегда окно в гостиной ночью было открыто, в спальне-то я затворяю, спать холодно, а в гостиной было открыто, но теперь и в гостиной не открываю — ежели людей за здорово живешь на улицах убивают, то так они половину Гудхема за полчаса перебьют, пока только полиция из города подоспеет. А Пальме, какой он ни на есть, ведь и ему в кино охота сходить, только зря он на такси не поехал, его-то небось задаром возят. А коли не задаром, так неужто у него денег на такси не хватило при его-то зарплате! Жалко жену его и детей. А сколько его бранили! Заграничный долг-де большой. В бедные страны миллионы посылает! А тут и про налоги, и про долги забыли, сами цветов на полмиллиона натащили. Тут уж никто про деньги не кричал. Я бы и сам миллион Африке пожаловал, если бы у меня был кредит в банке, и пусть коммуна потом за меня долг платит. Ну разве это разумно? Как по-твоему? Теперь, когда я смотрю телевизор, я думаю: хорошо ему, избавился от всего этого безобразия, уж больно безобразий-то много. Многим умным головам, вроде Пальме, при жизни-то одни шишки достаются, если у них, так сказать, передовые взгляды. Многих больших людей внуки потом причесали так, что их и не узнать. Вот и Пальме так же, умер — и сразу для всех стал хорош.

Таких, как Оссиан, много, может, не совсем таких, но похожих, любят порассуждать, пофилософствовать, на каждый случай у них своя точка зрения, это все люди пожилые, и женщины и мужчины. Их слушать интереснее, чем молодых, у них за спиной долгая жизнь, и они умеют взглянуть на явление с разных сторон. Они живут как бы в двух временах — в нашем, которое для них тоже свое, и в прошлом, когда они были молодые. Оссиану есть что порассказать о своей жизни. Все больше о работе, но также и о том, как весело им жилось, как часто они собирались вместе и все хорошо знали друг друга. Если и случалось какое убийство, так, значит, убийца был сумасшедший либо убивал кого-нибудь из родных или соседа, с которым чего-то не поделил; хорошего, конечно, мало, но хотя бы понятно. То было старое доброе время. Может, всякое время становится добрым, когда уходит в прошлое? Что я стану вспоминать добром, когда в будущем оглянусь на свою жизнь? Про Оссиана, или про то, что в наши дни нельзя было есть морскую рыбу, или еще про что?

Оссиан приезжает на мопеде из Гудхема, куда переселился несколько лет назад, передав усадьбу Хеннингу; каждую неделю он их навещает. Готовить он не умеет, этим всегда занималась жена, поэтому он питается в пансионе для престарелых, а ногти на ногах ему подстригает девушка, такая хорошенькая, что ему стыдно за свои ногти, он говорит, что они похожи на старые желтые зубы. Раз в неделю он ездит на танцы, там у них своя компания, все вдовые, они танцуют, играют в карты и… еще кое-что; кое-что — это немножко виски. Оссиан не пьет, разве что пригубит рюмку, пьянство Гун внушает ему ужас, слыханное ли дело, чтобы дама пила. Женской любовью он тоже не обижен и продолжает вдовствовать не потому, что нет желающих выйти за него замуж, просто он не думает о женитьбе.

— Я тебе так скажу, Улла, ты старости не бойся, вон у нас женщины, сперва они такие строгие, неприступные, а пойдешь с ней танцевать, она и размякнет. Танцевал я в субботу с одной, совсем несимпатичная, разве что волосы красивые, а так — страх поглядеть, но Господи Боже мой, как она танцевала, и сама была мягкая, как перина.

Покончив с дровами, он выпивает на посошок, и я сую ему деньги, потихоньку, иначе у него вычтут из пенсии налог, потом он облачается в кожаную куртку, шлем и уезжает. Хеннинг и Дорис волнуются за него — у него плохо поворачивается шея, и он смотрит только вперед. Полицейские не раз делали ему замечания, но он всегда отругивается: чего к старику придираетесь, небось, когда всякие молокососы гоняют, как черти, вы их не трогаете.

Хеннинг говорит, пускай старик ездит. Лучше сломать голову, чем сидеть дома и скучать. Однако по пятницам Оссиан к нам не приезжает, пятница — базарный день, и все старики, которых еще ноги носят, встречаются у лотерейных киосков, где собирают средства на союз пенсионеров или клуб горнолыжников. Они глазеют на толпу, на женщин и наслаждаются жизнью. По пятницам я тоже бываю на базаре, мне нравится царящая там атмосфера семейного праздника, весной здесь торгуют садовой мебелью, плетеными корзинами, картинами с автографами художников, зеленью, цветами, рыбой. Наверное, так же выглядят базары в Самарканде или в Каире.

Но прежде, чем Оссиан сядет на свой мопед, он непременно меня потискает, если, конечно, Стуре нету дома. Разумеется, я не противлюсь, но только каждый раз прибегаю к испытанной уловке — стараюсь увернуться от его поцелуя в губы, он даже не целует, а просто чмокает меня, причем за один поцелуй он успевает чмокнуть раз пятнадцать, а таких поцелуев может быть и семь и восемь. Объятия у него железные, но, по-моему, он ничего при этом не испытывает. То ли на нем слишком много одежды, то ли ему для разгона нужно много времени, может, даже несколько часов. Но какое это имеет значение, ведь он пенсионер, как и его подружки по танцам.

Мы с Дорис и Хеннингом часто говорим об Оссиане и смеемся над его приключениями. У Хеннинга слезы текли от смеха, когда его папаша, съездив на Аландские острова, подробно рассказывал о своих похождениях. Хеннинг смеется заразительно, при этом его надо не только слышать, но и видеть: уголки губ у него не растягиваются, а высоко поднимаются, и он вдруг становится очень красивым. Ну, папаша, ты кого хочешь уморишь! — стонет он, вытирая слезы. У них с отцом прекрасные отношения, Хеннинг говорит, это потому, что, начав хозяйничать в усадьбе, он сразу дал понять старику, кто здесь главный. Оссиан только кажется таким благодушным, а характер у него ой-ой-ой, Дорис подтверждает, что когда отец с сыном сцепятся, так только пух и перья летят.

По-моему, Хеннинг, как и Стуре, с возрастом только хорошеет. Он ровесник Гун и чуть постарше Стуре; и у Стуре, и у Хеннинга внешность очень соответствует их внутренней сути, и с каждым годом все больше. У обоих, например, носы похожи на руль, в молодости человек переживает, если у него такой нос, зато теперь такой нос только подчеркивает силу характера. Нос да еще появившиеся кое-где морщины, у Стуре даже не морщины, а складки — Стуре как сыр: чем дольше он выдержан, тем лучше.

Помню, однажды вечером, накануне Иванова дня, я возвращалась на велосипеде от Дорис. Иванов день мы всегда празднуем вместе, и я помогала Дорис с готовкой. По дороге я встретила Стуре и Хеннинга, они шли навстречу, ведя велосипеды, нагруженные березовыми ветками. Смотреть на них было одно удовольствие — такие беззаботные, загорелые; я вдруг почувствовала себя очень богатой при виде этих двоих мужчин, которые мне дороже всего на свете.

Что еще я вижу среди своего зеленого пейзажа? Конечно, лосиную охоту. Каждую осень, после охоты, вся компания — и владельцы лосиных угодий, и охотники — собирается на пирушку. Мы веселимся от души — человек пятнадцать мужчин, все в расцвете сил, независимо от возраста, и все ухаживают за нами с Дорис, потому что мы единственные женщины. Мы все когда-то были ближними или дальними соседями, но теперь некоторые переехали в Гудхем или в город. Просто удивительно, насколько веселее и приятнее бывают мужчины, когда они приходят без жен, — резвятся, как кони на лугу, и мы с Дорис наслаждаемся каждой минутой. Конечно, хлопот с угощением много, но и они в радость, собираются все у Дорис, у них просторнее, а вообще-то самые большие охотничьи угодья принадлежат Стуре. Дорис сидит на одном конце стола, я — на другом, и мы следим, чтобы все было как надо, мужчины сами собирают тарелки и относят их на кухню, они рады случаю потискать нас. У Дорис грудь и плечи сорокового размера, а бедра — сорок шестого, наоборот было бы хуже, а так она выглядит даже очень недурно, да и от меня кони тоже не шарахаются, напротив, эти кони пялятся на нас, как на мешок с овсом. Редко кто-нибудь напивается всерьез, однако глаза у них горят, и нам с Дорис ничего не стоило бы закрутить с двумя или тремя, но Стуре с Хеннингом находятся рядом, и никто не позволяет себе ничего лишнего, правда, мужчины пожирают нас глазами, хоть мы и не такие уж молодые лосихи. А как они чешут языки! Почище двадцати женских клубов, вместе взятых. Больше всего разговоров об охоте, о ней они могут говорить без конца, и это понятно. Но мы с Дорис заметили, что рано или поздно они непременно заговорят о простате. Большинство из них как раз в том возрасте, когда начинаются нелады с простатой или «простотатой», как говорит Оссиан, и, если разговор о простате заходит, пока мы с Дорис еще сидим за столом, мы с ней обязательно поднимаем бокалы и обмениваемся понимающим взглядом. Однажды Стуре спросил у меня, за что мы пьем, но я ничего не сказала. Речь о простате заходит, когда мужчин уже не связывают условности, именно в такую минуту года два назад один из охотников, самоуверенный и неравнодушный к женщинам, признался, что они уже давно не спят с женой из-за этой самой простаты и тем не менее прекрасно ладят друг с другом. Он сказал это спокойно и немного задумчиво, и тишина, наступившая после его слов, тоже была спокойной и задумчивой.

К концу вечера всегда найдется два-три человека, которые пили немного, они и отвозят домой тех, кто живет в Гудхеме. Другие, живущие поблизости, потихоньку добираются до дому сами. А мы вчетвером моем посуду, и эти минуты, пожалуй, самые лучшие. Наконец уезжаем и мы со Стуре, я сижу за рулем, на веранде нашего дома горит фонарь, и на гараже — тоже. Теперь светится еще и окно Гун, потому что она предпочитает спать днем, а не ночью. Больше нигде ни огонька. Разве что светятся окна в доме на другом берегу озера, но этот дом далеко, и мы видим лишь светящуюся точку.

Раза два я выносила Эрика ночью на причал мне хотелось, чтобы он увидел тьму и звезды. А через несколько дней он выкинул из кухонного шкафа все мои кастрюли и сковородки, а сам забрался внутрь и закрыл дверцу — он играл в ночь.

Но разве могут все эти счастливые мгновения попасть в отчеты или исследования? В отчеты попадает не индивидуальное, а только среднее и общее. Бедняга человек теряется среди этого общего и в конце концов перестает верить, что он существует.

11

Отпуск кончился, и я снова работаю. Часть отпуска я беру в начале лета, остальное — в августе. И вот я опять каждое утро еду по хорошо знакомой дороге. Поглядываю на сады по обочинам, знаю, возле каких стоит притормозить, а возле каких — нет, сады меня интересуют. У пожарного депо цветут огненные розы, а у нашего центра — кровавые, хотя это тот же вид. Во время отпуска я выкидываю из головы все мысли о работе, несмотря на то что заезжаю иногда в наше отделение хроников проведать маму, которая лежит там уже давно. Однако после отпуска я легко вхожу в привычную колею, как будто прыгаю на карусель, которая все это время не переставала крутиться: я столько лет здесь проработала, что возвращаюсь сюда, как домой.

Мне дали новый кабинет с видом на лес, я не против леса, но раньше, оторвавшись от писанины, я могла выглянуть на улицу, и это было повеселее, чем смотреть на стволы сосен и берез. На одной из сосен сорочье гнездо; если подойти к окну вплотную и посмотреть наверх, можно увидеть черный шар. Гнездо большое и похоже на многосемейный дом. Птенцы вылупились еще до моего отпуска, они пытались летать и иногда срывались на землю, теперь они выросли; сороки красивые, но уж очень крикливые птицы. Наверное, это своего рода справедливость. У одного красивое оперение, и хватит с него, другой выглядит неказисто, зато у него голос, как у соловья. А вот вороне ни в том, не в другом не повезло… И воробью тоже, хотя, если приглядеться повнимательнее, его оперение напоминает твидовый костюм, у меня был такой несколько лет назад. Под окнами ходят и прыгают вороны и воробьи, они совсем ручные; больные из отделения хроников любят птиц.

Воробьи для них словно маленький привет из деревни, где они жили, хотя там водились только полевые воробьи.

Мой кабинет совершенно безликий; единственное, что в нем живого, — это я или кто-то другой, кто работал здесь во время моего отсутствия. Если только здесь кто-то работал, а наверняка так и было, хотя никаких следов человека в моем кабинете не видно, он ничем не отличается от других кабинетов. Нас, секретарей, трое. Марианна работает в центре почти так же давно, как я, я ее люблю, и еще есть Сив, она работает около двух лет, мне она совсем не нравится, но мы с ней по работе почти не сталкиваемся. Я самая старшая и потому удостоилась отдельного кабинета. Лучше сидеть одной в тесном кабинете, чем в просторном, рядом с этой трещеткой Сив.

Врач, с которым я работаю, обычно отдыхает в августе, он с семьей каждый год уезжает во Францию, это одна из причин, почему я часть отпуска беру в августе — с новым врачом трудно работать. В нашем центре пятеро врачей, а пациентов пятнадцать тысяч. Но пятеро их только на бумаге и по количеству кабинетов, а на самом деле мы бываем рады, если у нас одновременно работают четверо врачей, потому что чаще всего их бывает только трое, да и то один из них работает временно. Во время отпуска все устремляются на лоно природы, поближе к лесам, озерам; людям нравится жить в уютных деревушках и делать покупки в маленьких лавочках, нравится золотистый солнечный свет и шелест листвы, но все это только во время отпуска. А работать они пред почитают в городе, в крупных больницах. Все стараются получить работу там, туда же даются и все средства на специалистов. На стенде возле столовой Биргитта вывешивает статьи из газет, в которых именно специалисты часто жалуются, что слишком много денег идет на оздоровительное центры, половину из которых, по их мнению, давно пора сровнять с землей. Они, наверное, думают, что мы здесь ничего другого не делаем, как только стрижем пациентам ногти. Им, конечно, виднее, но они считают, что простые люди ни в чем не разбираются, а главное — все безоговорочно верят врачам. Грустно, что каждый думает только о себе.

Мы не стрижем ногтей нашим пациентам и не пересаживаем ради науки свиньям задние ноги на место передних или наоборот. А сколько в газетах писали об этом эксперименте! Действительно! Взять да пересадить свинье ноги с места на место, разве это плохо? Например, приходит человек, который потерял руку, но у него, предположим, отроду было три руки или три ноги, остается только заменить одну конечность другой, и дело в шляпе. Чудесно! Но все же лучше делать то, что делаем мы: облегчаем недомогания, поддерживаем в трудную минуту и помогаем людям найти выход из тупика. Мы стараемся не допустить, чтобы их недомогания превратились в тяжкие недуги, когда без специалиста будет уже не обойтись, или чтобы душевные ссадины превратились в глубокие язвы.

У меня такая ссадина появилась после смерти Эрика. Почувствовала я ее не сразу, примерно через год. Я не могла спать, у меня ныло сердце, и я попала к чудесному врачу, который у нас тогда работал. Он был очень умный. Он не знал про Эрика, внимательно меня выслушал и задал несколько вопросов, но лекарство не выписал, а только объяснил, что у всех такие потрясения проходят по-разному: у одних сдает сердце, у других — желудок, у третьих — нервы, это в порядке вещей. Когда случается что-то ненормальное, ненормально чувствовать себя нормально. Я догадывалась об этом, но самому прогнать собственных призраков не так-то легко.

Теперь этот врач у нас больше не работает, его гастроли закончились, и его сменили новые гастролеры. Они выслушивают больного, мнут ему живот, выписывают рецепт и просят явиться через месяц. А через месяц на месте прежнего уже другой врач, он выслушивает, тоже мнет живот и предлагает старое лекарство заменить новым — а там посмотрим, и покидает Гудхем. Неудивительно, что у людей развивается депрессия и ссадины превращаются в раны, настолько глубокие, что лечить их под силу только специалистам из города. Иногда я думаю, а нет ли здесь умысла, ведь каждому специалисту хочется, чтобы список записавшихся к нему больных был как можно длиннее, ведь такой список свидетельствует о том, насколько этот специалист необходим людям. Мне много чего приходится выслушивать. Меня знают. И знают, что я работаю в центре. Многие очень недовольны, они возмущаются: мы уже не годимся на то, чтобы летние домики сдавать, а нас все никак за больных не признают.

Наш центр или больницу, как говорят многие по старой памяти, называют еще Мельницей. Когда-то давно здесь работал врач по фамилии Кварнстрём[4], на ходу он всегда размахивал руками, его недолюбливали и прозвали Мельницей. Врач исчез, а прозвище осталось, оно прилипло к центру, может, еще и потому, что он как бы перемалывает врачей, и они здесь не задерживаются.

Словом, я работаю на Мельнице, и мне все здесь нравится, все подходит. Я во всем участвую и в то же время — не участвую, такова роль Машинисток судьбы. Больные меня не видят, разве что изредка, когда мы раз в неделю по очереди дежурим в регистратуре. Для Сив это праздник, она сидит там, словно в баре или в дорогом отеле. Все остальное время я печатаю то, что доктор набормотал на магнитофон. Если он не спешит, а я это слышу по голосу, то голос у него усталый, и это я тоже слышу. Когда голос звучит у самого уха и ты его хорошо знаешь, по нему можно о многом догадаться. Все подряд я не записываю, слишком много там всяких «гм-м», «н-да», «ну как вам сказать», я пишу только суть. Иногда доктор долго не может подобрать нужное слово, а иногда подпустит такое словечко, что, если я его запишу, он получит нагоняй даже из-за какой-нибудь назойливой старухи. Я слушаю по нескольку раз, гоняю ленту вперед и назад — докапываюсь до самого главного, мой словарь затрепан не меньше, чем старая добрая Библия у проповедника. У наших постоянных опытных врачей я с полуслова угадывала, что они говорили, они обращались не столько к больному, сколько ко мне, и делали это сознательно, а вот с новыми врачами мне приходится выступать в роли Шерлока Холмса или даже доктора Ватсона, я то и дело захожу к врачу и задаю дополнительные вопросы. Если я знаю больного, мне иногда кажется, что я вместе с ним присутствую на приеме и вместе с ним по команде делаю вдох и выдох, но чаще всего моя работа напоминает работу на почте. Там тоже, наверное, сначала читают каждую открытку, но потом это надоедает. Я ищу диагноз, как сыщик, и врачу тоже часто приходится быть сыщиком, чтобы распутать сложный случай. Что ни говори, а работа захватывает меня целиком, обогащает мою жизнь, хотя часто именно жизнь стоит под вопросом в тех записях, которые я должна вести.

Я словно страж у городских ворот, как будто наш центр — это таможня, шлюз или сеть, в которую большинство людей рано или поздно, но попадутся. Я не раз об этом думала. Мало кому посчастливится миновать нас. Одни попадаются ненадолго, другие, тщетно пытаясь высвободиться, бьются до самой смерти. Это невидимая сеть, в нее можно угодить где угодно, от нее трудно уберечься, и попадают в нее всегда неожиданно. Всем страшно, и, когда кто-то из знакомых забьется в этой сети, ты думаешь про себя: слава Богу, не я, еще не моя очередь. В Гудхеме — на улицах, в магазинах, всюду — я часто встречаю людей, которые, насколько я помню, запутались в ней накрепко, иногда они меня останавливают и спрашивают: послушай, Улла, я хожу к доктору, но никак не пойму, что он у меня нашел, может, ты знаешь? Я только качаю головой — мол, откуда мне знать, сходи еще раз и спроси, доктор добрый, ему невдомек, что ты его не понял, поди и спроси и не волнуйся, у тебя наверняка нет ничего страшного. Но не всегда их гложет тревога, гораздо чаще это просто тоска по постоянному врачу. Врачу, которого они знают и который по их лицам поймет больше, чем вычитает в истории болезни, он угадает и то, о чем они ему не рассказали. Это самый лучший из друзей, как поется в псалме. Может быть, эти слова написаны отчаявшимся больным?

Не исключено, что такого самого лучшего друга можно было бы обрести и у нас, будь у нас достаточно врачей и не такой наплыв страждущих: один хочет продлить выходные за счет понедельника, другой — за счет пятницы, у третьего похмельный синдром, четвертый кашляет или чихает, пятый растянул ногу, у шестого — само все обошлось бы. И сидят все эти люди в нашей приемной и листают зачитанные журналы. Всех их одолело отвращение к работе. Или к жизни, обычное отвращение к жизни, а может, и к самим себе. Им бы взять да потратить пятьдесят крон не на визит к врачу, а на местный автобус и прокатиться куда-нибудь, увидеть что-нибудь новое, развеяться. Но за это им никто не заплатит по больничному. Два раза в день я прохожу мимо приемной — выпить кофе и пообедать. Заслышав шаги по коридору и увидев белый халат, все как по команде поворачивают головы, но из-под моего распахнутого халата видна обычная одежда, и все сразу теряют ко мне интерес. Многим сидящим у врачебного кабинета я могла бы прямо сказать: выйди на воздух, поброди часика два или три, ну хотя бы только один час, но каждый день, перестань пить, как сапожник, поменьше кури, брось свою болтливую жену или убогого мужа. Однажды я обнаружила в приемной Густена, и тут меня разобрала настоящая злость: ведь я знаю, что он здоров, но, когда ему нечем оплатить свои счета, или просто лень одолеет сильнее, чем обычно, или в нем вдруг проснется острая жалость к самому себе, у него обязательно что-нибудь заболит. Я просто вытолкала его из центра и сказала: ступай работать, нечего отнимать время у тех, кому действительно нужен врач. Боль в желудке или в коленной чашечке у тебя от твоих неоплаченных счетов, но лекарства от лени пока еще никто не придумал. Правда, прежде, чем выгнать, я затащила его в свой кабинет и сунула ему пятьдесят крон, потом я получила их в регистратуре. Нам бы не мешало каждый день производить такую чистку в приемной, но выгнать я могу только собственного брата. Иногда, если вспомню, я нарочно проверяю историю болезни кого-нибудь из этих бездельников и чаще всего оказываюсь права. Если бы наши врачи не были перелетными птицами, то все обстояло бы иначе, каждый больной знал бы своего врача, знал бы, что врач не станет попусту давать ему бюллетень, значит, и ходить к нему бесполезно, однако он знал бы и другое: мой врач всегда на месте, он никуда не денется и, если мне не полегчает, я могу пойти к нему.

Но больше всего страдает у людей, по-видимому, душа. Я говорю о той душе, о которой ни разу не вспомнили на семинаре, посвященном проблемам депрессии, — я ездила на него в Стокгольм. В существование этой души не верят или начинают верить, лишь отпраздновав пятидесятилетний юбилей, когда вдруг понимают, что жизнь пошла к закату. О ней задумываются уже и в сорок лет, когда туман над горизонтом постепенно рассеивается, но тогда все валят на обстоятельства, и прежде всего на других людей, обвиняя их в отсутствии души. Ведь именно душа прячется в сумочке или в заднем кармане, когда больной заходит к врачу, а врач не дурак, он чует эту душу по запаху, и, как правило, запах ему не нравится. Душа — это пугливая и неуловимая рыбка, чтобы к ней подступиться, необходимы специальные знания. Сколько душ скрывается в больных коленях, спинах, желудках и шейных позвонках; их невозможно обнаружить с помощью рентгена, да и больные вовсе не хотят, чтобы причиной болезни признали душу, душа требует много времени, а врач спешит — приемная у него набита битком. Только у Господа Бога много времени, но не каждый получает к нему направление, к тому же Бог не выдает справок в больничную кассу, а такая справка, как ни странно, исцелила бы многие души.

Интересно, до того, как люди узнали про душу, были ли они здоровее? Я имею в виду психическое здоровье. Душа и психика — это ведь не одно и то же. Я понимаю так: психика — это оболочка души. Психика представляется мне скорлупой, в которую заключена душа, теперь эта скорлупа стала такой тонкой, что почти не защищает, или душа стала такой беспокойной, что не дает психике времени восстановиться. Я думаю про Оссиана, который много чего пережил за свою долгую жизнь, и не понимаю, как ему удалось избежать психосоматических заболеваний. То ли потому, что их открыли сравнительно недавно, то ли ему помогла привычка все посылать к черту? Я часто покупаю авокадо, и его плод напоминает мне соотношение между душой и психикой: внутри большое ядро, а снаружи тонкая оболочка.

Теперь на первом месте стоит психика, а раньше стояла душа. В стихах, например. Но, может быть, просто к слову «душа» легче подобрать рифму? Ведь все внутри звенит, когда читаешь что-нибудь прекрасное, допустим, погружаешься в сладкую грусть стихов Нильса Ферлина, и начинаешь жалеть всех, в том числе и себя, и звенит вовсе не психика, это отзывается душа. Наш маленький воскресный колокол. Пойди в церковь и молча признайся, что на минувшей неделе тебя не было среди примерных чад Господа Бога, посмотрим, что будет на следующей неделе. С туберкулезом, чумой и холерой вроде бы справились всюду, кроме риксдага, теперь надо заниматься тревогой, психикой, душой. Нашу жизнь и мир вокруг нас все время качает, как тут не заболеть морской болезнью? Если не одолевают собственные тревоги, то заражаешься общей тревогой. Я сама ощущаю, общая тревога — она как усталость мира, и эта усталость проникла в нашу душу. Как избавиться от этой общей мировой тревоги? Может, принимать успокоительные таблетки перед выпуском последних известий по телевизору?

Ничего удивительного, что врачи бегут от нас, их гонит та же тревога. Куда интересней менять местами ноги у свиньи и таким образом набить себе руку перед операциями по пересадке сердца, легких, почек и бедренных костей — всего того, что хранит живая человеческая кладовая. Тут сразу видна работа, это не то, что лечить вовремя ссадины да царапины. Хорошо также изучать агрессивность живых существ, пропуская через обезьяну, сидящую в клетке, электрический ток и наблюдая, не проявит ли она признаков беспокойства. Ведь это тоже вклад в науку. Интересно, почему бы такому исследователю не избивать каждый день после работы свою собачку или ребенка? Потому что такие эксперименты, скорей всего, не финансируются и исследователь не мог бы освободиться от своей лямки врача? А то еще можно поэкспериментировать с живыми зародышами. Прекрасный, никому не НУЖНЫЙ материал, из крошечного мозга можно попытаться создать новое лекарство. Да здравствует прогресс! Злополучную несостоявшуюся мать ни о чем спрашивать не стоит, ей вообще незачем знать об этом, ведь никто не станет благодарить ее за то, что она явилась на аборт именно в тот день, когда поступило сразу несколько заявок на зародышей. Это было бы слишком жестоко, она и так огорчена, что ей сейчас некстати этот ребенок, которого она не заказывала, зато с точки зрения здравого смысла и науки можно только приветствовать, что от зародыша будет и польза и радость: слава Богу, мы избавились от изнурительной необходимости вынашивать и рожать детей. Тридцать тысяч абортов в год, подумать только! Если бы население нашей коммуны увеличивалось каждый год хоть на десятую часть этого числа, нам не пришлось бы закрывать начальные школы, о чем все так сокрушаются, и не нужно было бы увеличивать коммунальный налог. Мы обсуждаем все эти проблемы с Дорис и Хеннингом, но Хеннинг как заместитель председателя нашего комитета по социальной помощи молит Бога избавить нас от этих трех тысяч ежегодных младенцев — ведь и социальная помощь, и детские сады стоят денег. Стуре тоже иногда вдруг возьмет да и скажет глупость: мол, если б не аборты, у нас были бы сейчас те же проблемы с перенаселением, что в Индии или Китае, где люди помирают в сточных канавах, а другие в это время у себя дома заняты воспроизводством населения. С одной стороны, это шутка, я сама чувствую, что, когда на нас потоком обрушивается информация, одна ужаснее другой, теряешь способность воспринимать всерьез даже часть услышанного; но с другой стороны, такой взгляд на вещи почти все мужчины считают рациональным. Подобная рациональность — не что иное, как убеждение, что все плохое случается не с нами, а с кем-то другим, кого мы даже не знаем, и, значит, можно быть каким угодно рациональным. Хотела бы я знать, что сказал бы Хеннинг, если б его внука, которого у него нет, потому что их дочь Хелен сделала аборт, поместили в искусственную металлическую матку, изобретенную в Америке. Это такая экспериментальная камера, в которую помещают плод и смотрят, как долго можно поддерживать в нем жизнь. Неужели, глядя на это, он остался бы спокойным и рациональным? А ведь большинство людей, подобно Стуре и Хеннингу, не задумываются ни над настоящим, ни над будущим. Этим страдают многие: мы ни о чем не задумываемся и не видим дальше своего носа.

Прогресс — все равно что война, губительная для всех, сказал по радио один ученый. Удобно все сваливать на прогресс. Как будто сам человек безучастно наблюдает за его развитием: поглядите на этот губительный прогресс, мужики, как по-вашему, чем дело кончится?

Но в нашем центре восторгов по поводу таких целителей никто не выражает, они вещают в городе или где-нибудь еще, а у нас Биргитта, как я уже сказала, снимает копии со всех попавшихся ей впечатляющих статей и вывешивает их в коридоре. Некоторые из них я потом беру домой, чтобы показать Стуре: на слово он мне не верит. Вы, мол, там делаете из мухи слона. Но даже когда я показываю ему эти статьи, он все равно до конца не верит. И я его понимаю. Если держать в голове все плохое, что творится вокруг, можно в уме повредиться, впрочем, даже если не держать, оно все равно проникает в тебя и становится «общей» тревогой. И где бы ты ни работал, будет то же самое. Если бы я служила в банке и видела, на какие уловки пускаются люди, или в полиции, где сталкивалась бы исключительно с жуликами, ворами и мошенниками, я бы тоже дошла до того, что возненавидела бы все человечество. Вот из-за чего скорлупа на ядре становится все тоньше. А если представить себе, что я спряталась под столом или за занавеской где-нибудь в Пентагоне или в Кремле? Тут уж прямо хоть уши зажимай.

Но пока я сижу, где сидела. Отстукиваю судьбы людей: подозрение на рак — выписать направление в городскую больницу, больная спина — записать на лечебную гимнастику, дай Бог, чтобы там нашлось свободное место. Я отстукиваю все подряд и складываю на подпись, и собираются там эти судьбы, разделенные только пластмассовыми папками. И судьбы тех, кто своим ходом пойдет в аптеку за таблетками от кашля, и тех, кого отсюда увезут на «скорой помощи». Да, жизнь и в самом деле висит на волоске, на тончайшем кровеносном сосудике. И человеку ничего не стоит попасть в сеть. Даже если кому-то казалось, что жить незачем, стоит ему угодить в эту сеть, и тут же выяснится, что он ошибался. И тогда приходят к нам со своей судьбой в сумке, как поется в песне.

12

Мы, секретари, Машинистки судьбы, почти никогда не ездим на многолюдные семинары или конференции, которые обходятся в сумму, равную годовому заработку главного врача; а между тем такие поездки вполне можно было бы заменить более или менее подробным обзором дискуссии.

Но для более плодотворного научного развития полезнее не читать дома отчеты, а жить в дорогом отеле с сауной и бассейном, ходить на многолюдные обеды, где завязываются нужные знакомства и контакты осуществляются не только на профессиональном уровне. Встречаться, как встречаются люди, пользоваться роскошью человеческого общения.

У меня на работе все знают про Эрика и, конечно, про Гун. Знают, как я устала от нее и как я беспомощна, они восторгались мною, когда я приютила ее, хотя в их восторгах была и изрядная доля сомнения; теперь-то, когда я хлебнула с нею горя, мне это понятно. Конечно, я слишком много распространялась о своих трудностях, ахала и охала и всем, наверное, надоела — ведь в любом романе с продолжением должен быть захватывающий сюжет, иначе читатель потеряет к нему интерес, мой же роман оказался слишком нудным и длинным. Тем не менее меня спросили, не хочу ли я съездить на семинар, потому что, как сказала Биргитта, там наверняка зайдет речь об алкоголизме, а эта тема мне знакома не понаслышке. Впрочем, может, просто никто другой не захотел туда поехать. Это был семинар, вернее, курс лекций, посвященный проблемам депрессии. Мне дали прочитать программу семинара, и я согласилась.

Два или три раза я уже бывала на таких семинарах, но тогда они проходили в городках поблизости от Гудхема, этот же должен был состояться в Стокгольме. Среди докладчиков значились многие известные специалисты, в том числе и иностранные, их доклады должны были сопровождаться переводом, так было написано в программе. Очень интересно, подумала я, да и прокатиться бесплатно в Стокгольм тоже недурно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад