— Да ладно… — эскадронный, глядя под ноги, переступил.
— Ну, что — «ладно»? Что за «ладно»? — начал выходить из себя Котовский. Отвиливания он не выносил.
— Попробую, говорю.
— Я те дам — попробую! Видали его — пробовальщик нашелся. Ты скажи и сделай, понял? И — никаких! А то — попробую…
Эскадронный стоял с таким видом, что, кажется, режь его, жги — больше не выжмешь ни слова.
— Смотри, — смягчился комбриг. — Ты меня знаешь.
Как будто можно было расходиться.
С неизменной шинелью на плечах Юцевич тронул комбрига за локоть и, отвернувшись вместе с ним к окну, стал что-то показывать на своих исписанных листочках.
— Постойте, — бросил через плечо Котовский. — Еще не все.
И продолжал советоваться с начальником штаба.
— Гм… Что же ты раньше-то молчал? — упрекнул он Юцевича и жестом призвал командиров вернуться к столу.
Дело касалось известной манеры бандитских отрядов петлять, запутывать свой след и время от времени возвращаться на те места, откуда их, казалось бы, окончательно выкурили. Богуславский хоть и держит путь в глубину губернии, все же едва ли упустит случай лишний раз гульнуть: страх мужика перед расправой сейчас единственный союзник бандитов. Юцевич предлагал оставлять в очищенных от бандитов деревнях небольшие гарнизоны, и Котовский с ним соглашался: это уже оправдало себя на Украине, где кавалеристы несли охрану сахарных заводов и государственных хозяйств.
К удивлению Котовского, никто из командиров не отозвался, и неловкое молчание висело до тех пор, пока простоватый Вальдман — у него всегда что на уме, то и на языке — не проворчал:
— Эдак если у каждой избы по караулу ставить, эскадрона не хватит.
Тоже в общем-то было верно, и Юцевич, увидев, как у Котовского стали округляться глаза — верный признак сдерживаемого бешенства, — пожалел, что высказал свое предложение сейчас, при всех и, надо признаться, наспех, не обсудив его как следует с глазу на глаз ни с комбригом, ни с комиссаром.
В раздражении постоянным упрямством Вальдмана (а тот, чего греха таить, бывал порой таким, что хоть кол на голове теши) комбриг всплеснул руками.
— Ведь вот человек, а? Ему — одно, а он… Да ты думаешь, нет, что говоришь? Или ты думаешь, что мужики эти сами по себе, а мы с тобой сами по себе? Их, значит, стрелять будут, мучить, а ты свои прекрасные брови наглаживать будешь?
Эскадронный, сдерживаясь, проговорил глухо, с угрозой:
— Брови тут ни при чем, товарищ командир бригады!
— А если ни при чем, так думай! Для того и армия, чтобы народ жил и работал спокойно. Иначе нас с тобой и не держали бы, не изводили зря на нас корму. Трудно понять, что ли? Просто неловко за тебя, ей-богу. Ты сам должен людям втолковывать, а тут с тобой приходится…
Последние слова комбриг произносил без прежнего напора, раскаиваясь за свою несдержанность. Остывал он быстро. Зря вообще-то накричал, эскадронный высказал то, что уяснил сейчас на совещании. С одной стороны, сам же только что приказал выбросить из головы всякую мысль о легкой прогулке, с другой — действительно, пока со всею ясностью не установлено, что у повстанцев на уме, разумнее было держать все свои силы в кулаке. И оттого, что, не сдержавшись, он опять сорвался (а главное, сорвался-то не по делу, распушил человека ни за что ни про что), комбриг был раздражен и хотел поскорей остаться один.
— Ладно, — закрыл он совещание, — еще подумаем, обсудим. Можно разойтись. Приказ получите, начальник штаба сейчас напишет.
Из аппаратной Юцевич вернулся с таким энергичным, просветленным лицом, что Григорий Иванович, насупленно глядевший в окно (переживал напрасный разнос Вальдману), повернулся навстречу и вопросительно выгнул крупную бархатную бровь:
— Что-нибудь… — и не договорил.
— Вот! — Юцевич, сдерживая торжество, положил на стол сообщение, полученное из Тамбова, из штаба войск.
Аппарат отстучал, что в Тамбовскую группу войск, к выделенным ранее силам, передаются также части 10-й стрелковой дивизии, закончившие ликвидацию бандитских отрядов в Воронежской губернии. Кроме того, сообщалось, что Федько со своими бронеотрядами намерен держать штаб в Кирсанове.
— Так вот что его спугнуло… — Комбриг с громадным облегчением расправил плечи. — Фу ты, черт! А мы-то мудрим, ломаем головы…
— А ларчик просто открывался, — сдерживаясь, проговорил начальник штаба.
Разгадка маневра Богуславского сняла у обоих груз с души. Не сговариваясь, они одновременно сунулись к карте.
Да, все сразу стало на свои места. Вот, достаточно взглянуть: угрозы с флангов и чуть ли не с тыла.
— Это еще хорошо, что он успел смотаться, — говорил комбриг и карандашом показывал на карте. — Глянь-ка, что могло получиться: тут мы, отсюда вот воронежцы, а от Кирсанова — Федько. Да он костей бы не собрал… Ну, лиса! Извернулся, как уж под вилами. Но как у них работает разведка, а? Надо же!
Начальник штаба вышел отдать необходимые распоряжения. Вернувшись, он застал комбрига по-прежнему склоненным над картой. Прикусив в задумчивости губу, Григорий Иванович разглядывал трудный район «южной крепости» мятежников, куда Антонов, боясь оказаться отрезанным от своих опорных баз, заранее стягивал все силы.
— Нам месяц отвели? — спросил комбриг.
Юцевич кивнул.
— Гм… Месяц… — Заложив руки за спину, Котовский отошел к окну. На глаза ему попался забытый праздничный кулич. Он сковырнул крашеное просяное зернышко, забросил в рот.
— Слушай, Фомич, а чего это Вальдман с Девятым грызутся? Ты заметил?
— Да ну их… — с легким сердцем рассмеялся начальник штаба и, рассказывая, стал собирать бумаги. Соперничество эскадронных командиров нынешней зимой обострилось до крайности. У одного лучше показатели по стрельбе, у другого — джигитовка и владение шашкой, один хвалится своими песенниками, другой — плясунами. А при недавнем обследовании, которое проводил политотдел дивизии, выяснилось также, что в эскадроне Вальдмана кроме всего остального намного выше еще и процент грамотных бойцов. Девятого, само собой, взяло за живое, — с Вальдманом они давние соперники.
— Ишь ты! — усмехнулся комбриг, гоняя во рту просяное зернышко.
Незаметно весь дом наполнился топотом ног, голосами, стуком роняемых вещей — обычное дело, когда штаб готовится сниматься с места. Во дворе повозочные запрягали лошадей. Все хозяйство штаба у Юцевича помещалось на двух тачанках — ничего лишнего. Чей-то голос требовательно кричал, торопя, чтобы «одна нога здесь, другая там». Пробежали телефонисты, сматывая провод. Солнце поднялось над деревней высоко, становилось жарко.
Шевельнув плечом, начальник штаба сбросил шинель и высвободил руку. На расчищенном конце стола его ожидала аккуратная стопка бумаги. Он придирчиво выбрал карандаш, обеими руками подровнял края бумажной стопки и взглянул на комбрига, показывая, что готов к диктовке.
Сосредоточиваясь, Григорий Иванович выплюнул зернышко в окно, проследил, как оно упало, и набрал полную грудь воздуха.
— Н-ну так…
Диктуя, он время от времени взглядывал через плечо и осведомлялся: «Успеваешь?..» Проверить, лихорадочно записывал Юцевич, пристрелку личного оружия на двести метров, о чем иметь отметку в каждой красноармейской книжке. Проверить, на каждого ли бойца имеется боекомплект 120 патронов. Проверить: пулеметы иностранных марок «максим», «шварцлозе», «гочкис» должны быть переделаны на наш патрон, а расчеты обеспечены инструментами для извлечения разорванных гильз. («И скажи там покороче, чтобы молодые пулеметчики не зазубривали, как попугаи, одни названия частей. Главное, пусть лучше знают, отчего задержки во время стрельбы и как их устранить… Записал?») Далее: во время движения идти только с мерами боевого охранения. На местах стоянок выставлять заставы, иметь усиленные патрули и дежурный эскадрон для экстренных вызовов. Обеспечить склады фуража и продовольствия… И последнее: оперативные сводки, как положено при боевых действиях, доставлять в штаб дважды в сутки — к 3.00 и к 14.00.
Бригада начала преследование бегущего, но чрезвычайно опасного в отчаянии врага.
Привстав на стременах, комбриг обгонял походную колонну. Отдохнувший Орлик шел широкой рысью и требовательно просил повод. На два корпуса сзади, как и положено, следовал штаб-трубач Колька, аккуратный, как игрушка, в беленькой кубаночке и кавалерийской форме. Под Колькой неспокойный, серый в яблоках жеребец Бельчик, трофей и подарок заботливого Зацепы.
Колонна двигалась по проселку среди незасеянных, оставшихся пустовать полей. Многие в эту весну не сеяли: не дошли до земли крестьянские руки. Одни были мобилизованы в повстанческую армию, другие остерегались высовываться за околицу, боясь бандитской мести. Всякого, кто брался за работу, Антонов объявлял предателем и стращал смертью.
Слитные ряды всадников, колыхаясь, повторяли частые изгибы узкой проселочной дороги. Задние ряды порой не видели передних.
Внимание комбрига привлекли взрывы хохота, он издали разглядел две удалые головы закадычных дружков — Мамаева и Мартынова. Григорий Иванович отличал обоих за бесстрашие и лихость, но недолюбливал за недисциплинированность, оставшуюся от прежней партизанщины. Молодежь тянулась к ним из-за бесчисленных рассказов, главным образом о городах и местечках, захваченных с бою, где эскадронам выпадали короткие часы заслуженного отдыха. В передаче Мартынова и Мамаева боевая жизнь конников рисовалась полной забавных приключений и была бы еще увлекательней, не донимай их своим надзором придирчивые командиры.
— Нахальства бабы зам-мечательного! — слышался мягкий говорок Мамаева. — Пока ты там с мамашей тары-бары, товарищ с дочкой участие принимает…
Комбриг придержал коня. Мамаева подтолкнули, он обернулся. Глаз у него масленый, хоть блин в него макай.
— Все мелешь? — спросил Котовский, пристраиваясь рядом.
— Да так, Григорь Иваныч… Про течение жизни всякое.
Не желая уронить себя перед бойцами, Мамаев держался с развязностью человека, которому за отвагу в боях сходит с рук многое.
— Врешь ведь все, и ни в одном глазу. Рассказал бы лучше, как батарею взял. А то — бабы, бабы. Нашел чем хвалиться.
— Что батарея? — смутился Мамаев. — Это так…
Трогаясь дальше, комбриг предупредил:
— Бросай трепаться. Это хорошо — мы тебя знаем. А что молодые подумают? Скажут: он только по бабам и ударял, а не воевал… Смотри, чтоб больше не слыхал. Ругаться будем.
Он перевел коня на рысь. Слышал, как Мамаев приглушенно сказал:
— Подкрадется ведь — и не заметишь…
В голове своего эскадрона ехал Владимир Девятый. Рука Девятого задорно уперта в бок, но голова опущена. «Спит», — догадался Григорий Иванович. Должность эскадронного хлопотная, чтобы быть все время в форме, надо научиться сочетать сон со службой, уметь засыпать в любом положении, лишь бы позволяла обстановка. Проезжая мимо, Григорий Иванович заглянул эскадронному в лицо: так и есть. Но и сонный, с опущенными усами, Девятый не терял величия, и в этом также сказывалась выучка старого конника: с развернутыми плечами, с упертой в бок рукой, покачивалось в такт дробному конскому шагу леченое-перелеченое тело эскадронного.
В одном месте строй разрывался, на спинах ехавших впереди красовались огромные листы бумаги с нарисованными буквами. Командир взвода эстонец Альфред Тукс, не теряя времени, проводил занятия ликбеза. Концом шашки взводный указывал на буквы, и бойцы хором составляли слова: «Мы не pa-бы… Pa-бы не мы…»
Проезжающий комбриг отвлек внимание бойцов. Тукс, твердо выговаривая слова, одернул их и продолжал урок.
Нынешней весной стали поговаривать о демобилизации. Все войны вроде бы подошли к концу. Выяснилось, что большинство бойцов неграмотны. Воевать они умели хорошо, однако в мирной жизни с такой наукой делать было нечего. За оставшееся время политотдел решил снабдить их хотя бы простенькой грамотешкой. Мобилизовали всех, кто в свое время хоть недолго ходил в школу, составили группы. В эскадроне Девятого с неграмотными сначала занимался Борис Поливанов. Бойцы остались недовольны учителем. Борис тоже заставлял произносить слова по слогам, только что это были за слова: «Ма-ша ва-рит ка-шу…» Такое учение кавалеристы посчитали неподходящим. Вот Тукс — совсем другое дело, этот подыскал настоящие слова.
Приказ отправиться в Тамбовскую губернию положил конец учебе. Только Девятый распорядился не прекращать занятий. Комбриг вспомнил, что рассказывал Юденич о соперничестве эскадронных, и, проехав вперед, оглянулся.
Взводный Тукс отчитывал бойца за нерадивость в учебе. Владимир Девятый, почуяв непорядок в эскадроне, очнулся от дремоты, вскинул ястребиный глаз и поспешил на помощь взводному.
— Ты о чем думаешь головой? — размеренно, отделяя каждое слово, говорил Тукс. — Ты думаешь, мы кончим воевать и ты будешь, мужик, сидеть на хозяйстве? Да? Ты останешься неграмотным, и тебе будет плохо.
— Постой, Альфред, — вмешался Девятый и сбоку оглядел виновного. — С ним, видно, по-хорошему нельзя, он хорошего не понимает.
— Владим Палыч, — взмолился боец, — ну если голова не принимает? Меня убить легче, чем грамоте выучить. Будто не знаете.
— Знаю, — согласился Девятый. — А ты бы вот о чем своей башкой раскинул. Эдакие мы пространства завоевали, и для кого, по-твоему? Так какой ты хозяин будешь, в трон, в закон, если ты пенек пеньком, двум свиньям пойла не разделишь? Или ты думаешь, как раньше, — цоб-цобе! — на быках пахать? Много ты так напашешь! Тут только машиной справиться можно. А как тебя, если ты чурка чуркой, на машину посадить? Ну?
Колокольный голос эскадронного пригибал бесхитростную голову бойца в покаянном поклоне, слова долбили в темечко.
Комбриг помнил: в старой армии хозяевами солдатской казармы, а следовательно, и жизни мобилизованных под ружье мужиков были фельдфебель, унтер. Офицеры, как небожители, появлялись перед рядовыми лишь на учениях. Казарма… Муштра, шагистика, умение «дать ногу».
И худо приходилось тому, кто хоть чуточку учен, умен…
— Ты храбрей многих, знаю, — добивал Девятый. — И мы тебя к ордену представили. За Одессу к ордену и за Проскуров — к другому. Видишь? Тебя в люди тянут, а ты черней грязи хочешь остаться… И еще тебе скажу. У командования насчет тебя имелись свои думки, хотели тебя в армии оставить, на командира выучить.
— Так война же кончается, Владим Палыч!
— Но армия-то!.. — громыхнул эскадронный. — Да и враги… Они ж все равно останутся. Или забыл, сколько их за Збруч ушло?.. Вот кончим Антонова, школу настоящую откроем. Сначала будешь младшим командиром, а там, глядишь, и до академии дойдешь. Учатся же люди, не дурнее нас с тобой!
— Смотри, — добавил эскадронный, кивнув Туксу, чтобы продолжал занятия, — мы самому товарищу Ленину хочем доложить о поголовной нашей грамотности. И сознательности! Добьешься, что так и напишем: дескать, все грамотные, один ты не захотел.
Слушать Девятого, когда он говорит дельно, а не просто тешит свою исполинскую глотку, — сердце радуется. И вот за то, что грубоватый Девятый умел смотреть дальше и глубже других, комбриг всегда выделял его и ценил, прощая ему многое.
Достигнув головы колонны, комбриг в сопровождении штаб-трубача занял свое место. Сзади, почти равняясь с Бельчиком, пристроился знаменосец со штандартом бригады, завернутым в чехол.
Врезая ворот в бритую мускулистую шею, Григорий Иванович повернулся в скрипнувшем седле и сделал Кольке знак приблизиться.
— Да ближе, ближе… — добродушно басил он, наблюдая за хмурым лицом маленького трубача.
Бельчик и золотистый Орлик пошли рядом.
Не поднимая глаз, Колька всем видом показывал, что подъехал, лишь выполняя приказание, но на сердце у него мрак и горечь и вина за это лежит… Да Григорий Иванович сам знает, чья это вина. С того дня, когда комбриг приказал ему «выкинуть дурь из головы» и разлучил его сразу с Ольгой Петровной и с Зацепой, у них тянулась молчаливая, не объявленная вслух ссора.
Короткий козырек фуражки комбрига опускался резко вниз, закрывая лоб до бровей. Скосив глаз, Григорий Иванович посмеивался и караулил недовольный взгляд штаб- трубача. У-у как посмотрел… Ах, мелюзга вы, мелюзга! А давно ли, спрашивается, давился подобранной коркой и, словно звереныш, боялся любой протянутой руки? А вот же!.. И характер, видите ли, появился, и в седле, шельмец, сидит, как настоящий: не заваливается, не просовывает по-мужичьи ногу в стремя, — касается щегольски, одним носочком. Школа!
Любуясь сбоку посадкой юного кавалериста, Григорий Иванович отметил справное состояние коня под ним, и в душе его шевельнулось что-то вроде сожаления, запоздалого раскаяния: не так давно он устроил мальчишке такой жестокий, зычный разнос, что пришлось вмешаться самой Ольге Петровне (хотя никогда раньше она не посмела бы сунуться в отношения мужа-командира с подчиненными ему бойцами). Разнос Колька заработал из-за Бельчика. Конь под мальчишкой выглядел измученным, и опытный глаз Котовского разглядел на лошадиных боках частые следы нагайки. Возмущенный комбриг прочитал Кольке внушительную нотацию о роли коня в жизни бойца. Для кавалериста конь не просто средство передвижения, а настоящий друг, который в трудную минуту выручит, не даст погибнуть. А разве со своим другом так обращаются? Лошадь все равно что человек и тонко чувствует отношение к себе. Не дай бог чем-нибудь ее обидеть. Не простит, запомнит…
Оправдываясь, Колька стал жаловаться, что Бельчик никак не слушается повода, вот и приходится пускать в ход нагайку. «То есть как это не слушается?» — изумился Григорий Иванович. Стали разбираться вместе, пришел Черныш. И сразу выяснилось, что виноваты во всем больные десны Бельчика, конь не любит жесткого повода. Значит, мягче надо, деликатней, а не на плетку налегать. Помнится, тогда досталось и Зацепе: а он куда смотрит? Дома, наедине, Ольга Петровна сделала мужу выговор (даже всплакнула малость). Колька еще ребенок, откуда ему знать все эти лошадиные тонкости? Григорий Иванович отговорился тем, что в бою не смотрят, ребенок — не ребенок, там подход ко всем один. «В бою…» — вздохнула Ольга Петровна и замолкла. Иногда Котовскому казалось, что суровое командирское отношение отталкивает от него Кольку, мальчишка больше тянется к Ольге Петровне. Но все равно никаких послаблений он ему давать не вправе. Покуда все мы на войне, Колька — боец, а не ребенок. Это уж потом, когда все кончится и люди навсегда забросят шашки в ножны…
Подобрали Кольку в одном захудалом местечке, откуда бригада после короткого боя выбила белополяков. В обеденное время возле полковой кухни жадно крутился маленький, донельзя грязный оборвыш. Он был так замордован и голоден, что не проявлял обычного для детей восхищения военной формой и оружием. Он хотел есть и боялся, что его ударят.
Котовский, проезжая, услышал громкий смех бойцов и остановил коня.
— Что у вас тут за потеха?
Мамаев выставил свои ядреные, как кукурузное зерно, зубы.
— Карла, Григорь Иваныч, приблудился. Прямо лопаемся со смеху!
Мальчишку вертели Мартынов и Мамаев, «моторные хлопцы», как называл их Юцевич, тоже, как и комбриг, недолюбливавший обоих за бесшабашные и, если вовремя недоглядеть, вороватые натуры. В бою люди как люди, но на привале, в деревне ли, в городе ли сразу же и самогонщицу отыщут, и не пройдут мимо того, что плохо положено.
Оборвыш и впрямь походил на маленького старичка. Котовского поразило сморщенное лицо мальчишки, злые затравленные глазенки. В обрывках какой-то кофты пряталась изможденная — одни косточки! — детская ручонка.
— Ржете, как лошади! — вскипел Котовский, по обыкновению начав заикаться. — Ч-человек же…
Балагур Мамаев моментально спрятал свои неунывающие зубы, поправил фуражку и отряхнул галифе.
По тому, как сразу притихли пристыженные бойцы, мальчишка ощутил к Котовскому первое доверие и уже не дичился, когда комбриг взял его за грязную ручонку и повел с собой, спрашивая, где он живет и кто у него дома.
К детям, оставшимся без взрослого призора, Котовский испытывал давнишнюю слабость. Он сам рос без матери — она умерла, когда ему было всего два года, — и мать ему заменили старшие сестры. К детям у него выработалось отношение сильного человека, в защите которого они нуждаются. И может быть, потому, что до нынешней зимы жизнь его шла так, что не оставалось времени ни на семью, ни тем более на собственных детей, он всю свою тщательно скрываемую нежность отдавал приблудным мальчишкам, которых бригада подбирала на дорогах войны.
Мальчишка привел Котовского в жалкую завалюху на окраине. Вдова, обитавшая в избенке с тремя голодными немытыми ребятишками, увидела лезущего в дверь военного и брякнулась в ноги. Пришлось поднять ее силком… Григорий Иванович сел за стол, положил перед собой фуражку. На голом лбу оттиснулся багровый рубец, он растирал его ладонью. Беднота, беднота. Все, что он видел, было так знакомо! Бедность одинакова везде: и здесь, в Подолии, и у него на родине, в бессарабских селах. Вырвать хоть одного из этой нищеты! И, оглядываясь в убогом жилище, он уже видел замухрышку пацана уверенным и крепким молодцом, вытаскивающим в жизнь и эту разнесчастную бабенку с оравой замурзанных детишек. Так и будет. За это и бьемся. И он загорелся, как это бывало всегда, едва какое-либо решение приходило ему в голову.