Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лицом к лицу - Йожеф Лендел на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, но она может стать захватывающей. Не сам Вираг, конечно. Он просто играет для нас роль ширмы. Более того, он это знает и старается свою роль играть как можно лучше. Вот и все. Пока, по крайней мере. Он, разумеется, был в Сопротивлении, но это к делу не относится. Речь идет о другом. Впрочем, перестанем о нем. Например, бывший посол веймарской Германии в Москве граф Брокдорф-Ранцау — гораздо более интересная фигура.

— Что-то смутно помнится… Это не он отказался подписать версальский договор?

— Совершенно верно. Он был до мозга костей проникнут феодальным духом, терпеть не мог буржуазии, Презирал капитализм. А поскольку феодализм давно похоронен, почему бы не союз с Советской Россией против победителей Первой мировой? Перескочить через капитализм — это была мысль Брокдорфа-Ранцау.

— И что же?

— И его придавили.

— Как?

— Придавили. Новое словечко из будапештского жаргона, придавить — значит дискредитировать кого-нибудь, сломать карьеру, уволить с поста. Ранцау надеялся прийти к нам прямо из феодализма, миновал эру буржуазии. Любопытно, правда? Биограф назвал его «странником между двумя мирами». Образ этого человека меня очень интересует.

— Погодите, вы сказали, его «придавили»? — я вдруг пробуждаюсь.

— Именно.

— Кто? Веймар?

— Веймар.

— Что ж, это, действительно, не лишено интереса. Значит, уже в веймарские времена делались попытки добиться того же, что с такой помпой праздновалось в тридцать девятом году? Кажется, в тридцать девятом? Даты вылетают из головы, все равно можно проверить в книгах. Короче говоря, Ранцау хотел того же, что потом исхитрился сделать Риббентроп? Или другая сторона? Помните, когда они обнимались и целовались с Молотовым?

— Ну, насчет поцелуев… они, конечно, не…

— А мне сдается, что да. Но не в этом суть. Суть в самом союзе. Не то чтобы я много о нем знал. Нам только изредка попадались обрывки газет. Мы их пускали на самокрутки… Так вот, я прочел однажды, что все недоразумения между великим германским рейхом и великим Советским Союзом были махинацией троцкистов.

— А вот этого уже я не читал. В то время я отдыхал в Маутхаузене… Или нет, я все еще сидел в чиллагской тюрьме, в Сегеде.

— Мне не очень нравится — извините, что рублю сплеча, — мне совсем не нравится этот ваш повышенный интерес к разным дипломатическим хитросплетениям. Брокдорф-Ранцау… С какой стати вы бросили инженерскую работу? Что, вы обязаны быть дипломатом? Все время живете за границей, так сказать профессионально оторваны от рабочего класса. Мне кажется, по сравнению с вашим прошлым это понижение.

— Это и есть понижение. Именно понижение. Я как раз это и хотел сказать, но вы поняли, вы выразили это.

— Нетрудно понять. Но я вижу, вы втянулись в эту работу.

Я жду, что он нахмурится, что на его лице появится старое, знакомое мне выражение. Вовсе нет.

— Я не люблю ее, но мне интересно. А когда у меня есть работа… В старые времена дипломаты делали настоящую работу. И они должны были представительствовать! К примеру, Пал Эстергази, современник Сечени. Он жил в Лондоне в такой роскоши, что даже их сиятельства лорды были поражены.

— И что же, его уважали? С ним считались?

— Нет. Как человек Эстергази веса не имел. А кроме того, ему не удалось прибавить себе веса богатством. Он тратил больше, чем могли давать даже поместья Эстергази.

— Задам вам тот же вопрос: на что вам все это?

— Мне хочется знать всю подноготную моей профессии. Если уж начал заниматься… К тому же, интересно путешествовать. Молодые атташе по-настоящему знакомятся с жизнью. Здесь, в дружественных странах, конечно, не совсем то, но тут тоже есть что делать. Да вот хотя бы я: помогаю всем вам как можно быстрее попасть на родину.

— Насколько я понимаю, это ведь консульская работа?

— Разумеется. Собственно политика в наши дни находится в других руках…

— Находится в других руках и делается без вашего участия. И тем не менее, вы должны ее представлять, защищать, бороться за нее. Так ли уж это хорошо?

— Мне нравится. Те из нас, кто приехал с Запада — с запада для здешних, — прямо говоря, своего рода «аккредитированные шпионы».

— Но вы же ничем не рискуете. Если дипломат окажется болваном, в ответе за него другой.

— Но его карьера все же летит к черту.

— Какой ужас! Карьера! Кстати, полетела к черту карьера британского военного атташе?

— Британского атташе? О чем это вы?

— Всего лишь о том, что было во всех газетах пару дней назад. Этот атташе якобы переоделся в какой-то измазанный комбинезон и в этом костюме сделал с москворецкого моста несколько снимков завода имени Орджоникидзе. Говорят, что индустриальные объекты имеют военное значение, хотя я в этом сомневаюсь. Что может иметь значение? Силуэт? С расстояния в три километра? Сказочки для детей или взрослых идиотов, да и те могут не поверить.

— Знаете, есть такие вещи, как длиннофокусные объективы.

— Все равно, даже с такими объективами. А на кой дьявол маскарад? Почему он шел пешком и вообще, почему не купил те же снимки у профессионального фотографа за пятьдесят рублей? Самое большое, за пятьдесят.

— Вы помните его фамилию?

— Мак-Аллен или что-то в этом роде… Или МакКормик. Хотя нет, МакКормик это такой комбайн, кажется, был у нас один дома… А что, это важно?

— Очень важно, Банди. Вы совсем упустили из виду тот факт, что наш атташе — шотландец. А пятьдесят рублей… — он поглядывает на меня, чтобы увидеть эффект, и, на самом деле, я не могу удержаться от смеха.

— Да, дорогой Пишта Баница, ответ, достойный истинного дипломата. Недурно, поздравляю!

Мне действительно смешно и в благодарность за шутку я не выкладываю свой козырь: ведь тот атташе мог спокойно сфотографировать завод из машины, если уж так дорожил своими рублями.

Смех раздобрил нас обоих, и Баница продолжает разговор прежним мягким голосом:

— Откровенно говоря, я во сто крат предпочел бы работать директором какого-нибудь оптического завода или телефонной фабрики. Но там, у нас, меня все время хвалят за надежность — и, следовательно, держат подальше от дома.

— Да, хорошего мало. Даже если они выбирают верно, то всегда по принципу «обратного отбора». Поезжай и будь надежным за границей, потому что дома ты стал бы директором завода, и тебя нельзя было бы завтра же уволить. Значит, уже дошло до этого? Быстро, быстрее, чем здесь. Правда, у них уже был здешний опыт.

— Ну… не совсем… Это не так просто. Возьмите наши успехи. Мы положили конец инфляции. Сами понимаете, какое это было достижение.

— Не спорю, не спорю.

— Во всяком случае, там ситуация другого рода. Скажем, то, что я занимаю этот пост…

— Что ж, тем лучше для меня… только бы они вас послушали. И все-таки… я чую носом: что-то не так, Баница.

— Сейчас, сегодня, вы душевно изранены, недоверчивы, я все понимаю. Поверьте мне, когда вернется здоровье, когда найдете себе снова настоящее дело…

— Что снова? — Его успокаивающий взгляд не помогает. — Снова? Вы воображаете, что я когда-либо смогу найти себе укромное местечко, снова стану поддакивать — потому что у нас так много правильного, хорошего, генеральная линия верная и тому подобное, а случались всего только отклонения и искажения, и «то, что нас разделяет» несравненно менее важно того, что нас объединяет, и так далее, и так далее?.. И «первым делом объединение». Нет! Говорю вам это сейчас, пока вы еще не принялись меня отсюда вытаскивать. Все дело в том, что, понимаете, я — коммунист. А те, кто всему поддакивают, — они не коммунисты. Некоторые из них, может быть, когда-то и были коммунистами. Некоторые. Большинство не было никогда…

— А куда вы меня соизволите отнести? Никогда не был или сейчас перестал? — Наконец-то он выходит из своего убежища, забывает о роли.

— Кем вы были когда-то, теперь значения не имеет. А кто вы сейчас, не знаю — еще не знаю. А вы сам знаете?

— Я коммунист.

— Верю, что вы так о себе думаете. Иначе я не сидел бы здесь с вами вместе. В лучшем случае, был бы у вас в бюро и стоял бы перед вашим столом. Этого достаточно?

— Достаточно.

— А дома, в Венгрии, сегодня, никто не строит из себя хозяина? Нет нахального бюрократизма?

— Никто. Этого нет.

— И не будет? Не может быть?

— Я об этом тоже много думал. Я жил здесь много лет, был рабочим, пошел в инженерный институт. Своими глазами я видел процесс. Люди придают больше значения, чем нужно и можно, тому, за что они несут ответственность. Из этого положительного отношения — ибо чувство ответственности хорошая вещь, положительная черта, — если перегнуть палку, рождается зло. А из убеждения, что ты постоянно должен повсюду вмешиваться, иначе все пойдет прахом, произрастает заносчивость и…

— И узкий горизонт, сознание собственной непогрешимости.

— Да, можно сказать и так. Однако намерения в корне правильны. Помните это! Нашим идеалом был «безжалостно стремящийся к добру». Об этом и стихи были…

— Стихов я не знаю, но мысль помню хорошо. Сам себе я тоже представлялся таким же. К сожалению, нужно признать, что мысль эту использовали для оправдания принципа «обратного отбора». Этот образ стал ангелом-хранителем всех глупцов, глупости самой.

— Ну, знаете…

— Вам кажется, что я защищаюсь, вот так безжалостно — да, безжалостно — подводя итоги? Но при таком рассуждении я должен отрицать сам себя. Хорошо, что вы напомнили: я ведь тоже был одним из тех, кто видел спасение в безжалостном стремлении к добру. Но, возможно, вы сознаете, что в мире не существует ни одной политической системы, которая бы не действовала по тому же принципу. «Цель оправдывает средства» до тех пор, пока, наконец, средства не становятся самой целью. И с демократами и либералами то же самое. Там у вас, в Маутхаузене, следовало уничтожить сионских мудрецов и коммунистов. Здесь избиению подлежали «троцкисты», «шпионы», «изменники», и еще «диверсанты», и еще «агитаторы».

— Я надеюсь, вы не собираетесь ставить на одну доску гитлеровский фашизм и то, что, к несчастью, произошло тут?

— Я бы рад этого не делать… если мне объяснят, почему нельзя ставить на одну доску?

— Потому, что там люди и целые народы уничтожались во имя реакционнейших целей. Идеалом был антигуманизм, врагом было даже христианство.

— А здесь?

— А здесь, несмотря на все ошибки, цель состояла в изоляции врага. Мотивы были гуманными.

— Мотивы или лозунги — обо всем этом можно спорить. Оставим мотивы, а сперва поглядим на факты. А факты таковы: там ликвидировали действительных или подозреваемых врагов, здесь же — товарищей по оружию. Меня, например. Я говорю о себе, но мог бы сказать то же о миллионах других. А в живых осталось — вроде меня — всего несколько тысяч. Там лозунгом был антигуманизм и расовое превосходство, тут всему аккомпанирует показной гуманизм. Это высшее бесчестье. Вот почему, если хотите знать, я не уравниваю двух позоров. Тут они лжесвидетельствовали от имени наших идеалов. Они унизили рабочее движение, унизили социализм, великий идеал человеческого освобождения, все то, за что вы и я готовы были отдать наши жизни. После этого, какой для нас смысл жить дальше? Вы ведь согласитесь, что победа рабочего движения, социализма отброшена, по крайней мере, на полвека?

— Начнем с конца. Во-первых, рабочее движение и социализм нельзя задержать надолго — даже если произошли самые серьезные ошибки.

— Вам недостаточно половины столетия?

— Во-вторых, — пожимает он плечами, — вы никогда не видели Маутхаузена и Освенцима, или Бухенвальда, или Равенсбрюка; вы никогда не испытали на своей шкуре и под шкурой того садизма, который нацисты высвободили в немцах.

— Согласен. Это я прекрасно сознаю и готов прибавить, что русский народ — это звучит весьма «ненаучно», но тем не менее абсолютная правда — что огромное большинство русских людей не склонно к садизму. Вертухаев, применявших оружие при случае или даже когда того требовал устав, было немного. Хотя и такие были… Но следователи были не лучше немецких.

— Только тот, кто с ними не встречался, может сказать такую вещь.

— Но и вы не познакомились со здешними. Впрочем, возможно, лично мне не посчастливилось.

Он отрицательно машет пальцем, но я кладу его руку обратно на подлокотник кресла.

— Не прерывайте. Скажу вам кое-что, с чем вы наверняка согласитесь. Насколько я понимаю, среди переживших Маутхаузен нет ни одного, кто питал бы симпатию к немецкому народу. Или есть?

— Нет.

— Видите. Вот мы нашли разницу номер один. Потому что я, несмотря ни на что, люблю русский народ. Я имею в виду простых людей — ив этом нет никакого «народнического» романтизма. Они обладают огромной уверенностью в себе, непоколебимой верой в свою неистребимость. У них есть ироническая пословица: «человек не свинья, все стерпит». Они сами подсмеиваются над своим терпением, своим умением страдать. Но в них нет жажды власти. Знаете почему? Потому что они не второсортная раса, и им нет нужды непрерывно доказывать и себе и другим свое превосходство. В этом смысле они стоят выше немцев.

Он кивает головой и я добавляю:

— Вожди и это хотели изменить, приложили немало усилий. Все изобретения должны были быть сделаны русскими. Книгопечатание уже в X веке, когда в стране не набралось бы сотни знающих грамоту. Хорошенький марксизм! Радио и пенициллин тоже изобрели русские. Все изобрели. Тут есть наемные писаки, которые строчат такие вещи. Только русским на это наплевать. Они просто не слушают. И без всякого вранья русские знают, что они — великий и непобедимый народ — немцы же хотели бы в это верить, но им трудно убедить даже самих себя. Верно?

— И да и нет. Потому, что это — с вашего позволения — еще одна расовая теория. Только у вас низшая раса — немцы. Не какие-то зловредные качества народа превратили немцев в зверей, а политическая система.

— Частично.

— И соответственно, русские порядочны, так как их система верная.

— Теперь вы применяете к обществу лысенковские теории о том, что приобретенные характеристики непосредственно наследуются. Вы, конечно, знаете идеи Лысенко?

— Допустим, знаю.

— Так вот, если принять их, принять, что воздействие окружающей среды передается по наследству, то скоро мы увидим конец мира. За последние сорок лет окружающей средой были войны, массовые убийства и убеждение в неотвратимости будущих войн.

— Вам не кажется, что наша дискуссия несколько выходит из научных рамок?

— Вы меня обвинили в построении расовой теории. Не знаю. Вы считаете, что обвинение справедливо? Не скрою, по-моему, причина огромной жизнеспособности нашего народа лежит, между прочим — подчеркиваю, между прочим, — в том, что в карпатском бассейне венгры не могли не смешиваться с другими народностями и смешивались до почти полной потери первичных национальных черт. Непрекращающиеся завоевания, постоянные миграции — но все это дало венграм новую силу; их кровь хорошо смешивалась… У русских было нечто похожее: с татарами и другими восточными племенами. Отсюда их неисчерпаемые запасы энергии.

— Другими словами, вы делаете из русских сверхнарод?

— Вы отлично понимаете, что я хочу сказать. Здесь есть люди отвратительные. Все руководители после Ленина — воплощение восточного предательства и западной бесчеловечности, ибо истинная бесчеловечность идет с Запада. — Я наклоняюсь к его уху: — Здесь подслушивают?

— Нет, — нервно отвечает он. Он имеет право сердиться, я хотел его поддеть своим вопросом, и даже если бы здесь и были микрофоны, он не смог бы ответить иначе. Но я зол на него: он увиливает от прямого разговора.

— Нам не дано знать, — начинаю я громко, и тут же пальцем на столе выписываю большими буквами имя АДОЛЬФ, а вслух говорю: — ли учился у — снова пишу на столе: ИОСИФА, — или наоборот. Я бы сказал, что они учились друг у друга. Шучу, конечно. Они просто соревновались. Только трюки первого действовали, а второго водили за нос.

— Откуда вам это известно?

— Факты. Когда Белу, — рисую букву К, — арестовали, было восемь часов вечера. В одиннадцать венгерское радио сообщило об этом. Венгры, которые были здесь, узнали об аресте, слушая Будапешт… и, конечно, не верили. Утром Золи Терек — знаете его, — звонит на квартиру: «Я хочу говорить с товарищем» — снова на столе буква К. — Трубку откладывают. Он звонит еще раз — с тем же результатом. Это не единственный случай. В тридцать седьмом здесь арестовали немецкого коммуниста. На следующий день «Фолькишер беобахтер» расписывала огромным шрифтом на первой странице: «Предатель предан». Геббельс в тот день, наверное, закатил пир. Все это можете сами проверить. Еще многое ждет разъяснений. Я, по крайней мере, жду.

— Все разъяснится, — говорит он хмуро. Он в ярости на меня за то, что я не произношу, а выписываю имена на столе, за то, что я защищаю его. Радости встречи как не бывало. Он испытывает ко мне чувство жалости, чтобы не жалеть самого себя.

— Для нас, однако, к несчастью, не имеет смысла стараться найти ответ на этот вопрос, — добавляет он.

— Ах, да, пытаться найти ответ — большее зло, молчание — меньшее. Так?

— Примерно, так.

— Тогда слушайте, что я вам скажу, дорогой Пишта Баница. У меня было время передумать о многом. И я открыл, что лишь только мы начинаем выбирать «меньшее зло», мы в тот же миг отказываемся от того единственного, к чему всегда должен стремиться революционер.



Поделиться книгой:

На главную
Назад