Запасы нашего продовольствия подходили к концу, но я решил во что бы то ни стало про- вобраться насколько возможно к северо-востоку от Фойна и сделать все для отыскания следов группы Мальмгрена. Лед расходился все сильнее, и не было никакого смысла брать с собой собак, так как они только связали бы нам руки. Тащить нарты на себе также было невозможно, поэтому мы пошли налегке.
Для меня было совершенно ясно, что запас наших сил на исходе. Нужно было экономить каждую калорию. Я запретил Ван-Донгену говорить. Все шло гладко до тех пор, пока запасы пищи не уменьшились до нескольких огрызков собачьего мяса. Тут мой молодой друг не выдержал. Сначала, словно невзначай, он заговорил о необходимости вернуться. Потом его речь стала убедительнее, и, наконец, со слезами на глазах он стал на меня кричать.
Тяжело было слушать истерический крик юноши, которого я тащил на смерть!.. Но лед не знает жалости. Это чувство должно быть чуждо и тем людям, которые хотят бороться со льдом…
Ван-Донген начинал слабеть. Он опустился на лед и в порыве отчаяния сказал, что будет спать и ему нет никакого дела до дальнейшей своей судьбы. Пожалеть в этот момент Ван-Донгена значило его погубить. Нарочито злым голосом я обругал его самыми скверными словами, но он не обратил на это никакого внимания. Тогда я сразмаху ударил его ногой, взял за шиворот и стал поднимать. Юноша не подозревал, что это были мои последние силы. Он открыл глаза и, ошарашенный, поднялся на ноги. Я утверждаю, что если бы он в этот момент не стал на ноги, то я сам бы лег рядом с ним, и мы навсегда остались бы на льду. А мы не могли себе этого позволить: ведь там, на севере, во льдах, быть может, на расстоянии всего нескольких миль, находились беспомощные люди, не знавшие дороги к земле. Их необходимо было вывести оттуда…
Прошло почти двое суток с тех пор, как мы покинули Фойн.
Вскоре я стал понимать, что испытывал бедняга Ван-Донген, когда я тряс его за воротник. Мои веки смыкались, и нужно было время от времени поднимать очки и тереть глаза кулаком для того, чтобы они не закрылись.
На вторые сутки нашего пути мы попали на быстро дрейфующий лед. Лыжи уже не скользили по снегу, а хлюпали по воде. Как-то раз, оглянувшись, я увидел, что Ван-Донген стоит на другой стороне широкой черной трещины, успевшей образоваться во льду в течение одной минуты. Мы были разделены, и впереди, насколько хватал глаз, лед был изрезан такими же черными трещинами. Я приказал Ван-Донгену ждать меня на той стороне и стал быстро (как только может человек, которому лыжи кажутся пудовыми гирями) обходить трещину.
Необходимо было итти назад. Двое суток мы побеждали лед, на третьи лед победил нас. Но я не намерен был сдаваться. Отступить — это не значит признать себя положенным на обе лопатки. Мы отступили. Быть может, наше отступление было несколько поздним. Льды расходились у нас на глазах. Временами я вставал в тупик перед тем, как преодолеть нараставшие полыньи.
Несмотря на почти полное истощение, путь, который мы проделали в сорок часов, идя от Фойна, возвращаясь к нему, мы прошли в тридцать часов. Я не стану вас уверять, что не испытал бешеной радости, когда у меня под ногами закачалась последняя льдина, в то время как я отталкивался от нее для прыжка на серый отрог берега Фойна…
Ван-Донгена я успел толкнуть к берегу еще раньше, и теперь он лежал уже у самого края воды, погруженный в мертвый сон. Он не слышал, как собака, одна из трех, еще державшихся на ногах, навалилась ему на лицо своей мохнатой мордой и лизала его сухим горячим языком. Две других собаки так ослабели, что лежали без движения около нарт.
Я также не выдержал пути в несколько десятков шагов, что отделяли меня от спальных мешков, и повалился на землю… Не знаю, сколько времени мы проспали. Проснувшись, мы развели огонь на последней горсти спирта и поджарили несколько лохмотьев жесткого собачьего мяса. Отныне нам предстояло есть его сырым.
Я отчетливо представлял себе нашу судьбу — мы отрезаны на Фойне: сообщение с берегом преграждали широкие разводья, в которых сверкала на солнце черная поверхность воды. Со стороны моря путь для судов преграждали массы тяжелого пловучего льда. Таким образом, ни партия Нойса с земли, ни «Браганца» с моря не смогут к нам подойти.
Я сказал: «Ван-Донген, вы молоды, и вам хочется жить. Но не всегда жизнь длится столько времени, сколько хочет человек. И тот мужчина может считать себя человеком, который спокойно встретит смерть не тогда, когда он хочет ее встретить, а тогда, когда она приходит сама. И тот мужчина не может считать себя человеком, который умирает, омрачая свои последние минуты отчаянием или страхом. Мы будем бороться до последней возможности. У нас есть еще четыре собаки. При желании, этого хватит на месяц, и мы еще посмотрим, кто кого победит: мы — льды или льды — нас! Слышите, Ван-Донген, мы будем бороться за жизнь, но если жизнь от нас, уйдет, мы весело пошлем ей последний привет…»
Я держал эту речь к Ван-Донгену, так как видел, что молодой человек напрягает все силы, чтобы не предаться отчаянию. Он держался молодцом. Мне его не в чем было упрекнуть. Но кто же станет спорить с тем, что юноше хочется жить и что смерть, в каком бы виде она ни пришла, его мало прельщает?!.
Целую неделю мы наблюдали смену дней и ночей на циферблате наших часов. Яркое солнце сменялось туманом; тогда мы снимали очки и давали немного отдохнуть усталым глазам…
Так наступило двенадцатое июля. В этот день мы доели труп одной из собак, встретивших нас на Фойне по возвращении с моря. Труп другой лежал в запасе. Жизнь двух остальных еле теплилась. Теперь у нас уже не хватало сил, чтобы заниматься гимнастикой и прогулками, но я все-таки заставлял себя и Ван-Донгена каждый день обходить весь остров. Это было единственное средство бороться с упадком сил и подкарауливавшей нас цынгой. Все остальное время мы спали в своих мешках.
Было уже заполдень, когда мне показалось, что я слышу вой пароходной сирены. Я разбудил Ван-Донгена и с северной оконечности Фойна, обрывающейся в море высокой скалой, мы увидали совершенно неожиданное зрелище.
Колыхаясь в сплошном море нагроможденных льдов, мимо нас с запада на восток медленно двигался корабль. На двух огромных желтых трубах его я ясно различил в бинокль пятиконечные красные звезды. Я догадался, что это— ваш «Красин», хотя к тому времени, когда я покинул «Браганцу», мне еще ничего не было известно о вашей работе. Нам было известно только, что вы вышли на север.
Вы не заметили наших сигналов и продолжали двигаться к востоку. У нас еще оставалась слабая надежда на то, что, возвращаясь на запад, вы нас заметите. Но кто же мог знать, когда это случится!.. Много часов мы с унынием наблюдали за клубами вашего дыма, расстилавшегося по горизонту; наконец исчез и он.
Однако в этот же день, или, вернее, в ночь этих же суток, мы услышали гул самолетов. Это по вашему радио за нами пришли из Кингсбея шведские самолеты. Я сомневался в том, что им удастся сесть около Фойна, так как не видел ни одной достаточно крупной льдины. Однако на небольшом поле, примерно метров двести в диаметре, посадка была совершена.
Напрягая последние силы, мы с Ван-Донгеном бросились к нашим спасителям. Проваливаясь в воду, перелезая на-четвереньках через торосы, мы доползли до летчиков. За нами слышался жалобный визг двух псов, оставшихся еще в живых. Один из них сделал попытку следовать за нами, но он был слишком слаб, чтобы удержаться на береговой крутизне, сорвался и кубарем скатился в море. Его товарищ, оставшийся в одиночестве на Фойне, жалобно выл, подняв худую морду к небу…»
Сора замолк. С удивлением смотрел я на своего собеседника. В этом маленьком теле, затянутом в серую куртку альпини, оказалось достаточно сил, чтобы победить коварные льды полярного моря. В серых глазах, задумчиво уставившихся на дым сигаретты, нельзя было угадать железной воли, толкавшей на смерть молодого Ван-Донгена…
Моя трубка потухла, и мы медленно побрели к Нью-Олесунду, над которым оставались лишь редкие клочья тумана. В середине бухты Кингсбея одиноко торчали из комка белой ваты желтые трубы «Красина».
В час ослепительно яркой ночи из этих труб повалил черный дым, и, подняв якорь, «Красин» покинул Кингсбей. В углу крохотной бухточки на пестром ковре прибрежной гальки желтеет палатка Чухновского. Полы ее опущены, шесть человек в ней спят, завернувшись в меховые мешки.
На высоком утесе, обрывом спускающемся к морю, видна маленькая серая фигурка в шляпе с петушиным пером. Это — капитан Сора, остающийся зимовать на Шпицбергене.
На севере ослепительно сверкают белые полосы на серых горах Фореланда. Форпост Шпицбергена провожает нас точно таким же видом, каким встретил больше месяца назад, когда мы шли вырывать из объятий льдов семерых итальянцев. Те же серо-белые склоны, прикрытые ватными хлопьями тумана. А над ними яркое сияние серебристых шапок вершин…
Кругом нас было открытое море, пестревшее редкими пловучими льдами, когда в наушниках вахтенного радиста прозвучал сигнал: «Молчите все!» Вслед за ним из точек и тире сложилась депеша капитана немецкого парохода «Монте-Сервантес», сообщавшая, что этот корабль находится в тяжелом положении в бухте Решерш-Бей залива Бел-Зунд. Имея на борту 1500 человек пассажиров и 300—команды, туристский пароход «Монте-Сервантес», шедший к Кингсбею для осмотра исторической бухты и эллинга Нобиле, наткнулся на льдину. Он имеет пробоину и просит какое-либо судно, находящееся поблизости, осмотреть его повреждения.
Настороженные радиоуши нашей станции следили за тем, какой ответ последует на призыв «Монте-Сервантеса». Однако эфир молчал. Наконец пропищал ответ парохода «Берлин», также нагруженного туристами, о том, что он не рискует итти во льды. «Монте-Сервантес» повторил свой призыв. Тогда «Красин» ответил, что он торопится на юг, чтобы чинить свои собственные повреждения и поскорее вернуться на север для поисков остальных итальянцев и Амундсена. Времени мало, нет возможности возвращаться обратно к Шпицбергену для осмотра повреждений «Монте-Сервантеса»…
Эфир замолк на один час. Затем в наушниках — новые точки и тире: «Монте-Сервантес» просит немедленной помощи. Капитан рассчитывает продержаться на воде не больше 16 часов, в опасности жизнь 1800 человек…»
Морские законы так же суровы, как и законы льдов. Когда просит о помощи бедствующее судно и угрожает опасность людям, мы должны итти на выручку. Как ни печально было отдалять прибытие в док и, следовательно, начало второго похода, «Красин» переложил руль на новый курс и, повернувшись носом к недавно исчезнувшему за горизонтом Фореланду, пошел на север. Не жалея машин, на полном ходу режем мы темную воду, с треском расталкивая попадающиеся на пути небольшие скопления льдов.
Нас отделяет от «Монте-Сервантеса» 80 миль. Капитан Эгге полагает, что при состоянии нашего корабля, у которого повреждены винт, руль и вследствие поломки винта сильно расшатан вал левой машины, понадобится не менее двенадцати часов, чтобы добраться до Решерш-Бея. Однако вопреки пессимизму капитана стрелочка лага резво накручивает милю за милей, и ход определяется в десять узлов в час. Около полуночи при свете ярко сияющего на безоблачном небе солнца перед нами открывается вход в залив Бел-Зунд. Решерш-Бея еще не видно. Его скрывает длинная гряда серых скал, ограждающая бухту от натиска морских волн и льдов.
Только обогнув этот естественный волнолом, я вижу в глубине бухты крохотный кораблик, ярким черно-красным пятном выделяющийся на голубом фоне сверкающего глетчера. Постепенно кораблик растет, превращаясь в огромный пассажирский пароход. Но пароход имеет чрезвычайно странный вид. Две белых трубы с красными полосами вырастают из какой-то бесформенной массы, подобно гроздьям смородины, покрывающей все деки и палубы корабля. Среди розовой массы человеческих лиц пестреют голубые, желтые и синие пятна дамских шапочек.
Приблизившись на расстояние, с которого слышен человеческий голос, мы различаем неистовое «ура», несущееся нам навстречу из 1800 немецких глоток. Разворачиваясь на малом ходу, мы подходим к высокому борту «Монте-Сервантеса» и сразу теряемся рядом с его громадой. Наш верхний капитанский мостик приходится вровень с его нижним прогулочным деком. Своим чередом идут официальные сношения между командирами «Красина» и «Монте-Сервантеса», а между пассажирами парохода и нашей командой начинаются самые оживленные сношения совсем не служебного свойства. Хорошие отношения устанавливаются сразу и не прерываются до конца нашего долгого стояния в Бел-Зунде.
«Монте-Сервантес»— линейный пароход компании «Гамбург— Южная Америка», водоизмещением в четырнадцать тысяч тонн, с машинами мощностью в восемь тысяч лошадиных сил. Подобие другим немецким пассажирским судам крупнейших компаний, он отправился на Север с немецкими туристами, жадно стремящимися к осмотру исторических мест, служивших сценой для трагедии «Италии».
Однако не всем кораблям, сделавшим попытку проникнуть в запретную зону, охраняемую, как верными часовыми, пловучими льдами, это прошло безнаказанно. «Монте-Сервантес» поплатился огромной пробоиной с правого борта. Через сделанную льдиной прореху размером 3½ х 1½ метра вода хлынула в корпус судна, затопила форпик, прорвала переборку и проникла в два первых отсека[5]). Через люки вода проникла на нижнюю жилую палубу. Здесь расположены общие каюты на 25 и 50 человек.
Поднялась суматоха. Десятки чемоданов и целая флотилия стоявших на палубе пассажирских ботинок поплыли к правому борту, на который стал сильно крениться корабль. Капитан скрывал от пассажиров опасность, но корабль все больше кренился на правый борт, и публика решила, что дело неладно. Положение стало ясным, когда прекратился доступ к иллюминаторам нижних жилых палуб, так как они были задраены железными крышками, как во время аварии. К моменту нашего прихода пассажиры уже знали, что если «Красин» через несколько часов не придет на помощь, им придется переезжать на летние квартиры на бережок Решерш-Бея…
Однако «Красин» пришел. Наши водолазы несколько дней подряд возились с пробоиной «Монте-Сервантеса» и соорудили отличную заплату, свежей сосной желтевшую под поверхностью воды. В ночь на 28 июля большая помпа «Красина» стала откачивать воду из «Монте-Сервантеса». Эта помпа выбрасывает тысячу тонн воды в час; между тем в трюме «Монте-Сервантеса» ее должно было быть не больше тысячи тонн. По четырем рукавам, впившимся, словно лапы спрута, в борт парохода, час за часом перетекает вода через борт «Красина» в море, а «Монте-Сервантес» не поднимается ни на дюйм. Снова полезли наши водолазы в воду и обнаружили с левого борта «Монте-Сервантеса» еще одну пробоину в четыре метра длиной, о которой не знал капитан парохода.
Снова под водой заработали водолазы, а наверху, в просторных изящных салонах, гремели оркестры, под которые немцы пьют утренний кофе, завтракают, обедают, ужинают и танцуют фокстрот по вечерам. Еще несколько дней имеют возможность туристы разгуливать по берегу Решерш-Бея в шляпе с тирольским перышком, в выутюженном костюме, с пледом, переброшенным через руку. Чинно, гуськом отправляются они к глетчеру на строго отмеренное капитаном число часов. Сотни туристов с утра и до позднего вечера упорно лазят по нашему «Красину». Сотни кодаков день и ночь общелкивают «Красина» со всех сторон, и неутомимый кинооператор то-и-дело крутит ручку своих двух аппаратов.
Немцы страдают тяжелым недугом автографомании. Каждый из 1500 пассажиров должен получить по автографу от каждого из 138 красинцев… Наши кочегары дарили туристам куски негодного дерева, оставшегося от приготовления заплат для «Монте-Сервантеса» в качестве остатков самолета Лундборга.
С возгласами: «О, Lundborg, das ist kolossal!.. Kolossal!..» немцы восторженно заворачивали эти щепки в носовые платки…
Мне совестно было надувать старого физика, приставшего ко мне с просьбой подарить что-нибудь, что он мог бы повесить в Висбадене у себя в классе в поучение мальчикам как сувенир, полученный на борту легендарного корабля. Однако не подарить ему ничего было немыслимо, и я преподнес умиленному толстяку старую синоптическую карту с предсказанием погоды за истекшие две недели, сделав на ней соответствующую трогательную надпись…
Но вот закончилась возня водолазов с починкой, корпус «Монте-Сервантеса» снова стройно выпрямился над водой. Звуки «Интернационала», исполняемого двумя оркестрами немцев, провожали нас, когда мы отходили от берегов Решерш-Бея. Теперь мы твердо шли на юг. Надо было спешить, но мы боялись развивать полный ход до тех пор, пока не убедились, что «Монте-Сервантес» починен на-совесть и может итти самостоятельно. По просьбе немецкого капитана, подтвержденной данным ему на борт третьим помощником нашего капитана, мы предоставили «МЬнте-Сервантеса» самому себе и пошли прямо на Гаммерфест, куда и прибыли несколькими часами раньше немцев.
По пути около Медвежьего острова, замечательного тем, что редким морякам приходится его видеть (он постоянно затянут туманом), мы повстречали «Зеефальк» — немецкое спасательное судно, вышедшее на помощь «Монте-Сервантесу». Теперь мы уже наверное знаем, что если бы «Зеефальк» дошел до Бел-Зунда, то спасать ему пришлось бы не «Монте-Сервантеса», а лишь флаг компании «Гамбург — Южная Америка» с кончика гротмачты…
Гаммерфест расположен далеко за Полярным кругом — на 70°40′11» северной широты. Этот крошечный городок раскинулся по берегу глубокого фиорда, защищенного от моря длинной грядою гор. Городок — чисто рыбачий. Вся его индустрия представлена одним заводом для вытапливания тюленьего жира. Живут тут 1200 человек, но это не мешает городку иметь центральную площадь с фонтаном. Хотя площадь эта величиной не больше цветочной клумбы на любой из наших площадей, но на ней, как пестрые птицы на жердочке, выстроились в ряд десять блестящих кузовов таксомоторов. Каждый дом в Гаммерфесте имеет электричество и телефон.
Ровной, как стол, извилистой улицей, мимо желтеющих бананами и кучами апельсинов витрин крошечных магазинов, мы несемся к окраине. Здесь на узком мысу, вдающемся в фиорд, высится гордость Гаммерфеста — гранитный монумент, сооруженный в память окончания работ русских и шведских ученых, измерявших с 1816 по 1852 г. меридиан от Севастополя до данной точки.
Это — единственная достопримечательность, которой гордятся жители Гаммерфеста. Но мне кажется, что подлинной достопримечательностью Гаммерфеста являются розовые, упитанные ребятишки, которые в три часа ночи, как ни в чем не бывало, катаются на лодках по фиорду. Хотя ночь в Гаммерфесте— понятие относительное, ибо солнце сверкает так, как не сверкает оно в полдень в Москве, но все же я представлял себе, что дети в этот час должны спать. Ничего подобного — они отсыпаются зимой, когда солнце уходит за горизонт на долгие месяцы. Летом, насколько хватает сил, они пользуются солнцем. И не только дети. Многочисленные группы молодежи снуют по тротуарам в этот поздний час с таким видом, словно вышли пройтись после обеда. Удручающий контраст представляет погруженная в мертвый сон громада «Монте-Сервантеса», стоящая на рейде.
Но вот исчезают за поворотом фиорда и домики Гаммерфеста. Снова мшистые склоны гор обступают нас слева и справа. Снова беленькие домики рыбаков лепятся на крохотных лужайках у отвесных береговых скал. Мы идем к Тромсе.
Тромсе— не чета Гаммерфесту. По норвежским понятиям — это большой порт. Здесь 12 000 жителей. Такси то-и-дело мелькают по улицам, сверкающим большими витринами многочисленных магазинов. Десятки рыболовных судов приютились у длинных амбаров Рыбной пристани. Кажется, широкий утюг «Красина» должен занять половину бухты, и ему негде будет развернуться, тем более, что грязно-серая масса французского крейсера «Страсбург» уже заняла изрядный кусок пространства.
Не успевает отгрохотать якорная цепь «Красина», как к нашему борту уже пришвартовываются моторные баржи с углем и пресной водой. Работа кипит.
Весь расцвеченный яркими флажками, мимо нас пробегает небольшой пароходик «Москен»[6]). Крики «ура» и взрывы ракет приветствуют «Красина». Это— экскурсионный пароход, на котором норвежские журналисты в тысячный раз объезжают свои фиорды, набираясь впечатлений для бесчисленных очерков в своих бесчисленных газетах.
Тромсе со своими 12 000 жителей имеет три газеты. И в каждой из них кипит работа. Глядя на сидящего за огромным бюро в одной жилетке потного редактора, можно подумать, что он выпускает в свет, по крайней мере, юбилейный номер «Таймса»…
В два часа ночи мы покидаем уютные стены «Гранд-Отеля», где отдыхали за хорошим ужином от надоевшей консервной харчевки. В крошечном зале «Гранд-Отеля» я с интересом выслушал от Ван-Донгена повторение истории, рассказанной Сора. В Тромсе Ван-Донген — проездом в Голландию, куда отправляется на побывку к родным.
У мшистых камней старинной набережной нас ждет мотор, принадлежащий гостинице. Молодой портье, который час назад деятельно распоряжался в гостинице, теперь выполняет роль рулевого. На голове у него фуражка клубмена, пышный галстук повязан у белоснежного воротничка. С сознанием своего достоинства он стоит у рулевого колеса. А впереди — некий джентльмен в длиннополом сюртуке и блестящем котелке занимается тем, что наливает бензин в бак мотора из большого красного бидона. Он делает это так аккуратно, словно в бидоне не бензин, а драгоценное вино. Да. и сам бидон вовсе непохож на вместилище горючего для мотора — так он сверкает свежей краской. Через пятнадцать минут мы — на борту «Красина», куда попадаем в момент поднятия якоря. Дальше— на юг!
Путь к Ставангеру лежит открытым океаном. Атлантика на этот раз встречает нас при выходе из фиордов не так приветливо, как на пути к северу. Хотя и не видно больших волн, но «Красина» сразу начинает кренить на 25°. Разгуливая по мостику, я в одну сторону взбираюсь, как на альпийскую кручу, а в другую — стремительно качусь вниз. В нашем лазарете размеренно, как секундная стрелка, звякают склянки, болтаясь в гнездах. Наконец, при крене, превосшедшем расчеты человека, приготовлявшего гнезда, склянки выскакивают из них и, описывая дугу, падают на пол. В кают-компании уже валяется куча тарелок, перемешанных с коробками папирос, остатками масла и колбасы.
Так продолжается сутки. Сильно клонит ко сну.
Наконец мы снова входим в фиорды. Скоро — Ставангер, место отдыха «Красина», где ему предстоит залечивать раны, полученные в боях с северными льдами. 10 августа в лучах яркого заходящего солнца перед нами вырастают знакомые серо-зеленые громады гор, окружающих Бергенфиорд. Где-то высоко со стороны Бергена гудит мотор самолета. Это норвежские летчики приветствуют нас, спускаясь крутым виражем к самому нашему борту. Вздымая пенистые волны, гидросамолет садится в сторонке и начинает кружить по воде. Так провожает он нас, как чайка, колыхаясь на волне, идущей от наших винтов.
Но вот Берген остался позади; исчез и самолет в темнеющей выси. Настоящие сумерки плотной завесой окутывают высокие горы. На склонах ярко загораются электрические огоньки, которых мы не видели уже два месяца. И у нас на борту неожиданно ярко вспыхивают фонари, заливая палубу желтоватым светом. Как отраден этот свет, бессильно пытающийся вырвать корабль из темноты спустившейся ночи, и с каким наслаждением сижу я со штурманом Петровым на погруженном в полную темноту верхнем мостике! Далеко впереди из черной, как чернила, ночи вырастают красные и зеленые огни встречных кораблей. Желтые огоньки расставленных по скалам мигалок сторожко предостерегают нас от грозящей опасности. В эту ночь я почти не ложусь.
Наутро с совершенно новым чувством, словно я не видал его давным-давно, встречаю яркое солнце, заливающее ослепительным светом голубые воды фиорда и ярко-зеленые берега с высящимися на них белыми башнями маяков. Мы подходим к Ставангеру. С открытого рейда навстречу нам тянется вереница судов. На переднем кораблике, расцвеченном флажками и накренившемся от тяжести сгрудившихся у борта людей, оркестр играет «Интернационал». Это — пароход «Зауде», первым встретивший нас, с представителями рабочих организаций Ставангера на борту.
На внутренний ставангерский рейд мы входим, уже окруженные целой флотилией моторных лодок и парусных судов. Над городом на маленьких башенках газового завода реет кольцо из поднятых в нашу честь флагов. В ответ на мачте «Красина» взвивается красный флаг с синим норвежским крестом, и от носа до кормы тянется полоса ярких сигнальных флажков, украшающих корабль, словно на празднике.