Его речь, такая естественная, легкая и текучая, мягкая и добродушная, могла принадлежать только влюбленному в этот мир человеку. В языке Андерсона нет ни злобы, ни досады, ни наглости, ни мелочности. На худой конец, в нем звучит лишь легкое сожаление, но разочарование – никогда! Вера Андерсона в маленького человека безгранична. Наверное, он даже слишком носится с ним, но и это говорит только в его пользу. Значение простых людей преувеличить нельзя: в конце концов, надежды на будущее человечества мы возлагаем только на них.
Другие писатели, которых я знал, очень походили на свои книги. Андерсон был крупней своих книг. Он был самим своим рассказом плюс человеком, который написал его, плюс еще человеком, который с удовольствием его выслушивал. Манера, в какой он повествует о некоем встретившемся ему оригинале или об анекдотическом случае, выдает его почти трепетно-религиозное уважение к материалу. Андерсон не выпячивает своего «я», он не пытается командовать событиями и не направляет их ход. В его произведениях герой всегда говорит от первого лица. При этом Андерсон отличается терпеливостью даже не художника, а священника: он знает, что под шелудивой коростой всегда может скрываться благородный металл и что все в этом мире наделено примерно одинаковой ценностью, и обыкновенный навоз может оказаться не менее поэтичным предметом, чем планеты и звезды. Андерсон знает также пределы собственного таланта и собственные недостатки. Может быть, поэтому он никогда не пишет о человеке как о какой-то редкостной птице, только что открытой социологом, или карикатурой на социолога – социальным работником: его герои – обыкновенные люди; он ведь и сам был обыкновенным человеком и считал, что вправе писать только о мужчинах и женщинах, которых хорошо понимал.
Один из его друзей рассказывал: когда Андерсон приехал в Париж и впервые увидел Лувр, Сену и сады Тюильри, с ним случился шок – он расплакался. Звучит похоже на правду. Ибо Андерсон был наделен даром скромности. Он уважал всё и всех. И он мог прийти в восторг от изящной формы ножа или вилки. Он также признавал собственные недостатки и умел, когда находил это уместным, над ними подшучивать. Андерсон не толкался локтями в толпе коллег и не отжимал их на задний план; единственное, чего он от них хотел, – чтобы ему тоже выделили местечко, пусть даже последнее. Бесценный и такой редкий человеческий дар!
Возвращаясь к искусству рассказчика, мне хотелось бы провести линию разграничения между Андерсоном и другими профессиональными писателями коротких рассказов, которыми Америка кишит, как микробами. Профессионалы наводят на меня скуку, от которой хочется выть. Их анекдоты неостроумны, они угнетают и раздражают. В них нет искры творческого таланта. Единственное, чего профессионалы хотят и что им иногда удается, – это отодвинуть момент, которого американцы боятся больше всего, а именно той паузы, когда они остаются наедине с собой и с зияющей в их душе пустотой.
Рассказчик Андерсон не ублажает читателя. И он не стремится подменять собой пустоту. Если он берется рассказывать вам историю, то только для того, чтобы создать настроение и дух сопричастности. Андерсон не требует внимания и не стремится встать в центр. Он не боится неловких пауз или того, что его вечеринка окажется скучной. Его цель – причастие через слово, обмен переживаниями и уникальная по силе переплавка их в фонд общего опыта – именно это всегда превращало общение с ним в праздник настоящего братства. Мы редко оказывались в одной компании, но мне нравилось даже то, как он садился за стол. Он плюхался на свое место непринужденно, в полной уверенности, что если никто, кроме него, не внесет своего вклада в общую копилку беседы, это непременно сделает он: он ведь никогда не ходит в гости без своего инструмента! Который, кстати, всегда был при нем – он сам.
А как он дарил себя! Каким приятным собеседником был! Естественно, его рассказы всегда были интересными. Они походили на зрелые плоды, роняемые обильно плодоносящим древом. С подобным человеком даже спорить не хочется – а ведь мы, американцы, нация спорщиков. При встрече с Андерсоном вам хотелось только слушать, мечтать и путешествовать вместе с ним в воображаемых им мирах, которыми он всегда щедро делился. Вы чувствовали его молчаливое согласие на любой жест с вашей стороны и могли вести себя, как вам заблагорассудится. Он не пригвождал к стулу грозным взглядом, не ждал поощрительной улыбки или аплодисментов, не претендовал на роль Творца с большой буквы, повествующего о семи днях творения. Он был всего лишь переводчиком, человеком, создававшим общее настроение, или актером, играющим свою роль. Когда он заканчивал свою речь, вам было легко и свободно. Вы были уверены, что, если дадите ему передохнуть, выпить вина или утереть рот, за первой его историей последуют вторая и третья. И вы забывали о времени: казалось, у вас его сколько угодно, а лучшее занятие на свете – как раз то, чем вы в этот момент занимаетесь. Общаясь с другими, Андерсон не витал в облаках – то ли пытаясь сесть на уходящий поезд, то ли организуя стачку. Он был только с вами и дарил себя легко и свободно, предлагая только то, что уже созрело и готово упасть без всякого понукания и нажима. И в добротности подарка у него не было никаких сомнений.
Вот как я вижу его теперь, когда он ушел. Я вижу воплощение его спокойной и благонравной души, беседующее за круглым столом под тенистым деревом с другими отошедшими душами. Возможно, Андерсон толкует с ними о всяких райских пустяках, вроде выбора подходящего материала для ангельских крыльев, или еще о чем-нибудь. Он пьет небесную амброзию и сравнивает ее с земными подделками. Или он ощупывает пальцами ног траву эфирных полей и похлопывает по хребту небесных коров. Я слышу его слова: «Хорошее место! Как раз таким я его представлял. Но не сказать, чтобы оно слишком отличалось от того, что внизу». Я вижу, как он неторопливо прогуливается, отыскивая взглядом мост, на котором сидит довольный своим небесным уловом рыбак. Наверное, Андерсон перебирает в уме истории – что бы рассказать рыбаку? Или, может быть, он благодарит в этот момент звезды, не требующие от него излагать истории в письменном виде? Наверное, он еще только привыкает к вечности: здесь ему предстоит бродить, трогать руками вещи, принюхиваться к ним и обмениваться историями со старожилами и новичками.
Большинство людей считают рай местом занудным, но, наверное, лишь потому, что они сами зануды. Я уверен: Андерсону не скучно в раю. Ибо небеса как будто созданы для него. И когда мы в один прекрасный день попадем туда и снова встретимся с ним, представляю, какими блестящими историями он нас угостит!
У меня уход Андерсона скверного чувства не вызывает. Я ему завидую. Я уверен: там ему спокойно так же, как было спокойно здесь.
Романы Альбера Коссери
Альбер Коссери – молодой египтянин, родившийся в Каире, прожил несколько лет в Париже и пишет свои книги на французском. Он стремительно завоевывает признание не только во франкоговорящем мире, но и в Англии и скоро, мы ожидаем, в Америке, где сейчас публикуется на английском его первый роман «Богом позабытые». Только что он завершил третью книгу, длинный роман под названием «Бездельники в плодородной долине», которая будет издана в конце этого года (1945). Все его произведения переведены на арабский и вызывают ажиотаж на Ближнем и Среднем Востоке. По-моему, их стоит перевести на многие языки, поскольку их притягательность универсальна. Он пишет исключительно о беспросветной нищете народа, о бедняках, позабытых людях – мужчинах, женщинах и детях, я бы сказал, позабытых Богом. Я не знаю ни одного из ныне живущих писателей, кто более едко и непримиримо описывает существование беднейшей и многочисленной части человечества. Он заглядывает в такую бездну отчаяния, униженности и смирения, которых не удалось достичь ни Горькому, ни Достоевскому. Конечно же, он обращается к проблемам своего народа, прозябавшего в нищете задолго до того времени, как зарождалась западная цивилизация. Вопреки, казалось бы, беспросветному мраку и безысходности, в которых пребывают его герои, в каждом своем романе автор тем не менее выражает непоколебимую уверенность в их способности разорвать оковы рабства. Обычно эту надежду, явно отчаявшись в это поверить, озвучивает один из персонажей. Это отнюдь не рвущийся наружу вопль, а сдержанное, непреклонное утверждение, словно внезапное появление ростка в глухие часы ночи.
В «Богом позабытых» перед нами пять довольно коротких зарисовок, предощущающих вдохновенность и страсть Коссери. Для меня эта книга явилась полным открытием, чуть ли не первой из знакомых мне произведений великих русских писателей прошлого. Она из разряда тех книг, что предшествуют революциям и побуждают к революции, коль скоро человеческая речь вообще способна владеть умами. Здесь Коссери наделяет даром речи людей бессловесных. Естественно, они не вещают как профессиональные агитаторы-марксисты. Их язык наивен, до глупости прост, но исполнен того значения, которое, не исключено, заставит власть имущих дрожать и содрогаться. Зачастую они выражают себя в фантазии, на языке сновидений, которые в данном случае не требуют психоаналитической интерпретации. Он внятен, как надписи на стене. В сущности, именно эту цель преследует Коссери – оставить свое послание на стене! Только обращается он не от своего имени, а от имени великого множества людей. Он не смакует ужасы нищеты, как может показаться при беглом прочтении; он предрекает приближение новой эры, зари, зарождающейся на Ближнем, Среднем и Дальнем Востоке.
Его книги полны саркастического, гневного юмора, заставляющего смеяться и плакать одновременно. И нет ни малейшего зазора между автором и его достойными жалости персонажами. Он не просто на их стороне: он – один из них. Их словесные выверты воспринимаются так, словно Альбер Коссери сам только учится пользоваться своим голосом, осваивает новую манеру разговора, ту самую, что никогда не забудешь. Западному человеку, особенно американцу, его типажи, возможно, покажутся дикими и смехотворными, почти непостижимыми. Мы забыли о том, что люди могут пасть так низко; мы понятия не имеем о столь ужасающем уровне жизни, какого не встретишь у нас даже в самых отсталых районах. Но знающие люди уверяют меня, что ни в персонажах Коссери, ни в их жизненном уделе нет ничего мало-мальски немыслимого, фантастического. Он подает нам действительность гипертрофированно реальной, трудновообразимой лишь постольку, поскольку в столь «просвещенном» веке подобное вообще возможно.
Его второй роман, «Дом верной смерти», можно с легкостью считать символическим. Каждый из нас обитает в подобном доме, осознаем мы это или нет. Любой, кроме разве что домовладельца, может наткнуться на огромную трещину в стене. Вопрос заключается в том, куда и как обращаться? Для подавляющего большинства, пытающегося свести концы с концами, любые попытки спасти свои жилища обречены на провал. Выход, каковым его видит один из героев романа, – прекратить платить аренду. Чтобы привлечь внимание к своему плачевному положению, они испробовали все подвластные им способы, но безуспешно. Даже написали письмо правительству, выражая серьезное сомнение: а умеет ли правительство читать? Кстати, это письмо – просто шедевр. От имени жильцов дома его написал Ахмед Сафа, некогда водитель трамвая, а ныне торговец украденными кошками и неисправимый курильщик гашиша. В письме Ахмед Сафа выражает нижайшую просьбу к правительству самолично прибыть на место катастрофы. Иначе, добавляет он, нам остается лишь доставить дом к вам, что по сути одно и то же (!). Есть, однако, среди жильцов один – это Байоми, дрессировщик обезьян, – которому, по-видимому, вообще плевать на обрушение дома. «Отчего не жить на улице? – спрашивает он одного из жильцов. – Улицы – для всех. Тогда и денег никто не спросит».
Абдель Аль придерживается другого мнения. Он – единственный, кто склоняет соседей прекратить платить аренду. Именно он в конечном счете наводит страх и ужас на бездушного домовладельца Си Халиля. К концу книги они однажды встретятся в парке. Си Халиль делает вид, что им следует понять друг друга, прийти к какому-либо соглашению. «Нам с тобой не дано понять друг друга, – отвечает Абдель Аль. – Нет между нами ничего общего». Однако Си Халиль упорствует. Он приходит в ужас оттого, что может случиться, коль скоро свихнувшиеся обитатели всех его трещащих по швам домов начнут думать так же, как Абдель Аль.
– Ты боишься отнюдь не меня, а всей той толпы людей, что стоят за мной, разве ты их не видишь? – спрашивает Абдель Аль.
Си Халиль пытается поделиться с ним своей скорбью:
– На жизненном пути нас ждет великое множество испытаний.
– На жизненном пути, – парирует Абдель Аль, – порой подстерегает и мщение.
Си Халиль преисполнен скептицизма и презрения.
– Твои слова лишены всякого смысла, – повторяет он.
– Когда-нибудь ты заговоришь иначе, – твердит Абдель Аль.
– Ты раньше загнешься, – отвечает Си Халиль.
– Дом нас всех прихлопнет, – заключает Абдель Аль. – Но нас много. Всех не убьет. Кто-нибудь выживет и поймет, как отомстить за себя.
На этом они расстаются. Что ж, дождемся, когда дом рухнет.
Замри, как колибри
Я летел из Нью-Йорка в Сан-Франциско, когда на высоте тридцати – сорока тысяч футов без малейшей вибрации, и уж точно совершенно ненамеренно с моей стороны, передвинулся на несколько сантиметров в будущее. Наш рейс продолжался пять с половиной часов. Мы летели днем, так что, несмотря на высоту, земля внизу (или то, во что превратил ее человек) была отчетливо узнаваема. Человек! Какой он все-таки блистательный геометр! И какими правильными прямоугольниками и квадратами нарезал округа – мы пересекали их в мгновение ока. Происходящее очень напоминало пифагоровы фигуры из диснеевской «Страны Матемагии».
Наверное, на меня подействовали удобное кресло, кажущаяся неподвижность движения и открывавшаяся сверху необычная перспектива. Номера журналов «Тайм» и «Лайф», в миг устаревшие на целую вечность, дрейфовали от кресла к креслу, подобно обломкам разрушившейся планеты. Журналы принадлежали прошлому, удаленному от нас не меньше, чем наскальные изображения в пещерах Альтамира или Ласко. Или, иначе, журналы принадлежали миру вещей, который мы оставили позади. Мы же перенеслись в мир воздушной, наполненной вибрирующими тайнами, пронизанной невидимыми лучами и мощью, зрительно непредставимой стихии. Представьте себе, что, оторвавшись от земли, образно говоря, всего на несколько дюймов, вы приблизились к перекрестку множества авиарейсов! Не зарегистрированные ни в одном аэропорту, они лишь служат векторами распространения силы: магической и таинственной, способной изменить не только наши представления о жизни, но и о нас самих. Еще немного усилий, еще дуновение дрожи, и – как знать? – мы окажемся у желанной цели. И вынырнем у Веги, у Бетельгейзе или даже еще дальше от Земли. Мы вырвемся из галактики и попадем в синеву – воистину мистическую цель устремлений мечтателей и поэтов. Или, возможно, попадем в высшие сферы какой-нибудь божественной музыки?
Подобно рефрену, я повторял про себя: «Сегодня мы летим пять с половиной часов, завтра – два, послезавтра, может быть, всего пару минут». Затем – ибо что может остановить нас? – мы подчиним себе скорости, отменяющие само понятие расстояния.
Скорость света – о ней говорят так много. Но какая реальность усматривается за ней? С момента, когда человек перестал пресмыкаться, подобно червю, он боролся лишь за одно – за тождество фантазии и свершения. За него распинали спасителей человечества и поэтов. Еретики, они пытались выйти за пределы своего естества, они хотели бы панибратски хлопнуть своей ладошкой о великую длань Творца или замкнуть линию бесконечного круга.
Техника никаких поразительных свершений нам дать не может. Вселенная не держится на арматуре, она ничего не весит и не состоит из материи. У Вселенной нет даже цели. Но в то же время она – не иллюзия и не мечта.
Да, кстати, о наших нуждах… А что нам, собственно, нужно? Определенно чем меньше наши потребности, тем более мы свободны. Мудрец демонстрирует эту мысль каждодневно. Впрочем, идиот тоже. Просто дышать, знать, что ты жив, – разве это уже не чудо? Глядя вниз с высоты сорока тысяч футов на деятельность муравья-геометра, поражаешься крайней бессмысленности борьбы и труда, пота и пустопорожнего слова. К каким бы гигантским достижениям человек ни стремился, он добился только выживания и все его гигантские преобразования оставили на теле планеты лишь царапины. Так во многом ли преуспел человек? Поверх грохота и шума машин парят птицы, довольные уже тем, что они оседлали ветер. Птицы не оставляют после себя памятников и не пишут на небесах заповедей. Любая живая тварь на лоне дикой природы – это уже наглядная демонстрация веры и радости. На земле страдает только одно существо – Бог Созидания, Человек. И мучит его не нужда, а безымянное чувство отверженности.
Мир вещей быстро катится к своему концу. И этот конец неизбежен. Ибо все труды человека, вся его изворотливость и изобретательность напрасны. Ныне человеческое сознание обращено к космосу, оно стремится проникнуть в скрытые вселенские тайны и ориентировано на более высокий уровень бытия. Живая мысль проникает в новые измерения. И человек стремится жить образно, смело, в соответствии со своей божественной сущностью. Ему стали отвратительны машины, бесполезные лекарства, философия и религия. Человек ныне понимает: жизнь присутствует во всем сущем, во всех вещах, на краю вселенной и в ее центре, и отсутствия ее нет нигде, даже в смерти. Так зачем же цепляться за нее с упрямым упорством? Больше, чем мы потеряли, мы не потеряем. «Сдайся! – шепчет спокойный и тихий голос. – За борт! Со всем твоим багажом!»
Невозможно, чтобы в нашем нынешнем состоянии мы могли бы открыть хоть что-либо, в огромной степени отличное от того, что мы уже знаем или имеем. Ибо мы ищем лишь то, что готовы или желаем найти. И все-таки вполне может случиться так, что, совершенствуя средства и методы, при помощи которых мы хотели бы пойти на штурм неизвестного, мы столкнемся с поразительными истинами, безмятежно существовавшими прямо у нас под носом. Совершенно неожиданно мы можем обнаружить, что в наших сердцах и душах уже заложено все необходимое для удовлетворения самых безумных желаний и устремлений. И продолжать расщеплять противящуюся нашим усилиям пустоту, то есть атом, может быть не только опасно и абсурдно, но и совершенно бессмысленно. Разве наше собственное бытие – не чудо? Так почему бы нам не мыслить и не действовать только ради этого чуда, или, иными словами, просто жить? Мы всё возимся с замком – это наш извечный конек, – но дверь может открываться сама собой. Я имею в виду дверь в реальность. Да и была ли эта дверь заперта?
Ибо самое великое чудо – это открыть, что чудесно все. А природа чудесного – в его простоте. Ни упорный труд, ни борьба, ни мысль, ни преданность, ни молитва, ни настойчивость, ни терпение, ни, стоит ли добавлять, наша лень не представляют собой ни малейшей ценности. Вообразите себе планеты, останавливающие свой бег, чтобы обдумать направление следующих орбит! Представьте себе, как они пытаются поменять свои полыхающие огненные траектории!
Но как осуществить разрыв с прошлым? Разрыв должен произойти в нас. До сих пор человек прорывался к истине спорадически – в те моменты, когда разбивалось ветровое стекло ведóмой им автомашины. Человек, таким образом, сталкивался лишь с физическими объектами, он не подвергался воздействию со стороны поразительной, всеуничтожающей идеи. Стремясь обезопасить свой мир от глупой случайности, человек отказывался принимать участие в бойне, которую могло бы устроить ему его же собственное сознание. Ибо машина его логики работает даже тогда, когда он сходит с ума. Не важно, что зубцы передач заклинило, человек – это такая особая порода животного, которая способна функционировать даже в абсолютно безумном мире. Ибо даже такой мир будет по-прежнему оставаться
В самом деле, разве мир, в котором мы живем, не безумен? И обладают ли наши действия, планы или мысли истинным и реальным значением? Ведь все, что мы создаем, только усиливает в нас чувство несчастья и замешательства и в конечном итоге способствует нашей гибели. Ни одно из наших изобретений не привносит в наше пустопорожнее бытие ни капельки радости. И ничто из того, что изобретают наши больные умы, не добавляет нам ни крупицы счастья. И напротив, чем больше мы изобретаем и открываем, тем безрадостнее и неполноценней становимся. Так можно ли представить себе, чтобы этот пьяный механик, этот тычущий пальцем в кнопки дебил стал исследователем дальнего космоса? Это – шутка?
Нет, дальний космос – не для
Эволюция, возможно, действительно происходит, пусть даже сама мысль о ней вызывает невероятную скуку. Но в равной степени происходит рост – переход от семени к бутону и от бутона к цветку. Есть скачкообразное изменение и бесконечные метаморфозы. Можно сколь угодно долго передвигать фигуры и объявлять шах, но не довести партию до победы. Или можно совершить прыжок в синеву. Для визионера действие – это всё. Нирвана – в пробуждении. А пробуждение – это наполненность.
Станет ли понятие будущего, подобно аналогичным понятиям скорости и движения, термином, лишенным всякого содержания? Человек будущего! Возможно, что он уже жил с нами бок о бок, в самом начале? Ибо что есть Вселенная, как не миг сознания? Размышляя над сущностью скорости – или загадкой распространения света? – мы приходим ко все более очевидному заключению: таких явлений, как движение, тяжесть, тепло или свет, не существует вовсе. Во всяком случае, существование их не более вероятно, чем сочетание определенных атомов, молекул, протонов и электронов. Существуют только боги и нечистая сила, рождение и смерть, невежество и блаженство. И дальний космос не более загадочен и таинствен, чем все скрывающееся в наших сердцах. Все материальное – призрачно, все материальное – в царстве теней. В то время как сознание – это всё. Ведь именно царство сознания составляет истинную реальность. Хотя все сущее отрицает свое познание. Попытка познать хотя бы самую крошечную частицу нематериальной Вселенной может закончиться лишь одним: наша мысль износится до нуля. Разум с предлагаемой ему пищей или с субстанцией может только играть: он не способен к окончательному познанию в абсолютном смысле этого слова.
Без всякого желания с нашей стороны, хотя и не без причин, метафизика становится все более господствующим направлением. Мечта об овладении силами природы в конце концов поставила перед нами вопрос: что значит обретенная над природой
Мы располагаем дошедшими до нас из самых ранних времен и из самых различных мест свидетельствами о необыкновенных, сверхчеловеческих способностях, которые проявляли в ходе истории некие существа. Как бы скептически мы к подобным показаниям ни относились, сама возможность визита к нам посланцев других миров не волновать не может. Утверждалось также, что посланцы далекого космоса ходят среди нас по нашей земле поныне, и кое-кто даже заявляет, что они де с пришельцами разговаривали. Так или иначе, но если пришельцы
Вот что имел я в виду, когда говорил выше о развитии метафизики. Проблемы, мучившие нас тысячелетиями, по мере приближения к их кажущемуся решению, по-видимому, меняют свое лицо. Что случится, например, с самим понятием скорости, когда мы освоим перемещение со скоростью света – возможность, которой не исключают даже самые трезвомыслящие ученые? И нужно ли нам продолжать разработку радаров и других средств коммуникации, если уже доказано, что люди могут общаться телепатически, находясь на любых расстояниях друг от друга? (Наверное, телепатическое сообщение между планетами или вселенными будет не намного труднее?) И если, как уже демонстрировалось не раз на протяжении бесчисленных лет, люди могут излечиваться (и даже возвращаться из царства мертвых) посредством заговора, наложением рук или же силой собственного внушения, зачем тогда университетам тысячами выпускать знахарей, не желающих пальцем пошевелить, чтобы понять или исследовать эти явления?
На определенном этапе жизни Гаутама Будда уселся под деревом бо с твердым намерением не вставать с места, пока ему не откроется тайна человеческого страдания. Иисус также скрывался от людей в течение семнадцати лет, чтобы, вернувшись на родину, принести с собой мудрость жизни, сводящую к нулю все наши познания.
Во всех наших рассуждениях мы исходим из понятия смерти. Хотя смерть не обещает ничего и ничего не решает. Наша жизнь не начинается в далеком идеальном мире или же в райском грядущем, она берет начало и заканчивается здесь, где бы мы ни были и в каких бы обстоятельствах ни находились. Привыкшие жить в трехмерном пространстве, мы тем не менее могли бы жить и в многомерном тоже. Ибо смысл жизни – в ее бесконечной изменчивости, неистощимости и негасимости.
Нынешняя мода на покорение пространства и времени, чтобы не сказать больше, преждевременна. Это всего лишь еще одно, особенно ярко выраженное проявление позыва освободиться от проблем, которые мы сами же себе навязали. Никогда еще к слову избранных не относились с таким недостатком искреннего внимания, как сейчас, и до сих пор в любой области человеческой деятельности, от юриспруденции до астрофизики, по-прежнему господствует серость. Мы не прилагаем ни малейших усилий, чтобы избавиться от болезней, пороков и недостатков; по существу, мы хотим невозможного – грешить не расплачиваясь. Отказываясь признать нашу тайну и неуничтожимость – а человек наделен ею в неменьшей степени, чем Вселенная, – мы относимся к далекому космосу как к своего рода охотничьим угодьям, предназначенным для всеобщего телевизионного оглупления. Процедура уже знакомая – открытие, захват, эксплуатация, уничтожение!
Что еще обостряет иронию, так это до смешного мелочный характер наших земных проблем. Мы не успеваем набраться разума, как обнаруживаем, что нам пора умирать. Увы, мы стареем, так и не достигнув возраста зрелости. И что еще хуже – бóльшую часть времени мы проводим в болезнях и заботах, короче, в отчаянии. Таким образом, еще до начала жизни мы представляем собой уже израсходованный материал.
Утешает только одно. Чем яростнее пытаемся мы бежать от самих себя, тем энергичнее некая сила загоняет нас обратно в наш собственный внутренний мир, и любая попытка вырваться приводит лишь к более глубокому самопогружению. Наверное, человек все-таки достигнет дальнего космоса. Самое важное при этом будет заключаться не в самом достижении, а в нашем большем понимании самих же себя. Если бы, подобрав камешек в поле, мы могли по-настоящему проникнуть в его природу, сущность или, так сказать, бытие, мы бы тем самым поняли, узнали и приняли весь дальний космос. Тогда нам не нужно было бы, подобно взбесившимся или сбившимся с орбиты кометам, шарахаться между звездами. Стоя обеими ногами на земле, мы могли бы быть где угодно в любой момент.
Вы скажете, это слишком просто? Но такова природа реальности. Вы хотите изменить мир? Тогда
Примерно таким образом я размышлял, между тем как мы, ревя двигателями, неслись со скоростью пятьсот миль в час. Завтра скорость увеличится до тысячи миль, послезавтра – до пяти тысяч. Впрочем, мы можем умножить ее хоть на миллион, хоть на миллиард!.. Мы все равно куда-нибудь попадем. Но
Будда предлагал следовать восьмеричным путем. Иисус показал образец совершенной жизни. Лао-цзы уехал на буйволе, спрессовав свое всеобъемлющее и радостное учение в несколько неуничтожимых слов. В чем эти светила нас убеждали, так это в ненужности всех наших законов, кодексов и условностей, наших ученых трактатов, армий и эскадр, наших ракет, звездолетов и тыловых обозов. Все это только задерживает в пути, разъединяет, приносит смерть и болезни. А ведь требуется лишь относиться к ближним как к братьям и сестрам, следовать велению сердца, а не ума и заменить труды на игру, заниматься созиданием, а не изобретением. Мы не понимаем, что изобретательство только разрушало опоры, поддерживавшие прежде твердь нашего самообмана. Конечно, сегодняшний мир еще стоит на ногах, и наша Земля еще вертится, но их существование уже лишено смысла. Иллюзорный мир повседневности мертв в той же мере, что и планета, разом уничтоженная взрывом миллиона атомных бомб. И мы живем, как призраки, среди руин прошлого. Все выродилось в бессмысленное повторение. «Я здесь, я здесь всегда» – разве не так говорил Рембо?[185] Ни Лао-цзы, ни Просветленный, ни Князь Мира иначе, чем в своих астральных воплощениях, на далекие миры экскурсий не совершали. Они
Среди множества странных идей и образов, наполнявших мое сознание по мере того, как мы, гудя, проносились всего в нескольких дюймах над кожей земли, мне вспомнилась притча о Миларепе, тибетском святом. Согласно жизнеописанию, вознесение его на небеса произошло не глубокой ночью, а при ясном свете дня в присутствии возлюбленных учеников. Сложив горкой свою одежду, святой оставил ее внизу и, даже возносясь, не позабыл наказать ученикам, чтобы те из-за его одежды не ссорились. И вот представьте себе! Едва ноги мудреца оторвались от земли, как ученики бросились и стали вырывать друг у друга одежду возлюбленного учителя, в алчности раздирая ее на клочья. Какая знакомая и вечная драма! Она лишь напомнила мне, что ученик – это всегда предатель, а верующий – убийца.
Затем мои мысли переметнулись на другой предмет – на заинтересовавшую меня книгу «Звезда нерожденных»[186], утопию, действие которой происходит через пятьсот тысяч лет. Какой монументальный прыжок воображения! Как произошла в сознании человека великая перемена? Каким образом из мычащего дикаря он превратился в человека мира, в космонавта, в бессмертного по желанию? Все произошло чисто случайно – из-за сближения звезд, покоривших людей сиянием. При всей нелепости образа не следует, по-видимому, слишком обвинять за него писателя. Ибо как бы искусно ни предсказывали мы движение небесных тел, никто не может поручиться с полной уверенностью, что завтра или послезавтра на небе не появятся новые планеты или новые звезды, летящие к нам из какого-нибудь забытого уголка Вселенной со скоростью большей, чем та, которую мы могли бы вообразить или еще в меньшей степени рассчитать.
Подобные вещи
«Не страшись, Жозефина, мы в прекрасной в машине… полетим с тобой в синеву!»[187] Мы летим в синеву вот уже более пятидесяти лет. Но до сих пор не знаем и не можем определить, где верх и где низ, где направление вперед и где направление назад, направление внутрь и вовне. Одно известно определенно: если параллельные линии пересекаются в бесконечности, то и машины могут двигаться без горючего, и люди могут летать без машин, и мысль может распространяться быстрее света, нигде не отклоняясь и не преломляясь.
Машина – это ведь всего-навсего овеществленная мысль. Так думайте упорней, быстрее! Все эти ужасные ракеты – лишь петарды и праздничные шутихи! Гоните радарные сигналы, отбивая ими чечетку о галактики, это так забавно! Хотя к чему играть в космический бадминтон, если существа из дальнего космоса – не важно, меньшего они размера, чем мы, или большего, – может быть, лишь дожидаются, чтобы мы заговорили с ними о чем-то серьезном? Вы работаете над посланием нашим небесным соседям, которое пошлете им при первом контакте? Вы сможете описать им набор сверхсовременного и только что изобретенного убийственного оружия? А если им надоест нас выслушивать, вы сумеете заставить их слушать?
Если на высоте всего сорок тысяч футов над уровнем моря эти вопросы звучат нелепо, то как воспримет их на расстоянии двенадцати миллионов световых лет на какой-нибудь не замеченной прежде планете разум, давно уже не мыслящий как приматы, двуногие или даже четвероногие?
(Предложение! Не забудьте как можно скорее спросить, водятся ли в космосе коммунисты? И узнайте названия любимых запрещенных книг! Выясните, пользуются ли там в туалетах сливными бачками или предпочитают простое очко?)
Если эволюция – это факт, что, впрочем, вполне может быть, ибо существуют же такие понятия, как холодная война и горячая, – почему бы и фактам, согласно той же логике, не подразделяться на медленные и быстрые; так вот, если эволюция – это факт, то ничто не мешает предположить, что на расстоянии, даже не превышающем световой год, мы могли бы проделывать такие дурацкие штуки, которые ранее и представить себе не могли, или совершать нечто даже более глупое. Если в лайнере, медленно ползущем на высоте всего сорока тысяч футов, можно до сих пор слышать музыку покойного Бетховена, колыбельные песни Кросби, сладкоречивые послания Эйзенхауэра и безумные речи Хрущева, что может помешать нам в будущем внимать музыке сфер, исполняющейся, по свидетельствам мудрецов древности, без нот, дирижеров и инструментов? Возможно, даже сейчас, мирно продолжая свое веселое путешествие с планеты на планету или из одной Вселенной в другую, сидя на голове кометы, уже известный нам скромник – святой Миларепа совсем на манер Эйнштейна ведет увлекательные беседы с восхитительным мошенником Лао-цзы. Наверное, они давно уже решили вопрос о невозможности передачи с одного уровня на другой иначе, чем асимптотически, эликсира мудрости, любовной истины и блаженства полного понимания.
Размышляя подобным образом, я иногда задаюсь вопросом: а не поджидает ли наших смелых исследователей сюрприз (они, например, вполне могут встретить в космосе умерщвленных святых или спасителей человечества)? Восставшие в своем прежнем телесном блеске, сияющие здоровьем, энергичные, как дельфины, и свободные, словно птицы, святые, возможно, плывут и порхают в волнах эфира, не помышляя о прежних безумствах благотворения, исцеления больных, оживления мертвых и воспитания неверующих.
Увы, мы всего только те, кем себя считаем. Но в одном этом «только» заключены поистине вселенские возможности. Если бы мы осознавали, что в действительности можем быть всем, чем себя считаем! Или что мы уже такие, какими хотели бы быть.
Даже мимолетный взгляд в будущее может создать иллюзию – и оглушающий гул моторов вдруг разом стихает. Не потому ли, что потребности в созидании и уничтожении равным образом обречены? Каким, интересно, был этот континент до того, как им завладели белые? Мне кажется, в мире индейцев господствовала тишина, возможно, потому, что они не любили шума и никогда не шли напролом, но всегда двигались в обход. Скорее всего, в их внутреннем мире царил покой. И уж совершенно определенно индейцам ни к чему были биржи, металлургические комбинаты, прокатные станы, заводы Круппа, лаборатории, газеты, монетные дворы, штабеля боеприпасов. Все, столь необходимое нам, индейцу было не нужно. Естественно, они не жили в раю. Но их мир не был бессмысленным. В нем царили красота, внутренняя глубина и долгие периоды тишины и покоя, хотя и он временами вибрировал от переизбытка чувств.
С заоблачной вышины остатки этого древнего мира лежали подо мной великой, простиравшейся с Дальнего Запада бесплодной пустыней. Это был самый прекрасный и захватывающий момент пятичасового представления. Казалось, всеми брошенное и покинутое пространство излучает чувство покоя. Весь остальной континент был, по-видимому, исчеркан рукой маньяка – великана-гроссмейстера, забывшего правила шахматной игры.
И все же результаты маниакального труда так непрочны! Сверху все кажется таким гладким, скоординированным и легким, но внизу мы встречаем неразбериху и столпотворение, драку и глупость. Хотя я думал, что на некоторое время оставил их позади. Голоса из эфира возвратили меня в реальность. Голоса явно принадлежали землянам: источая сентиментальную сладость, грохоча ритмами рок-н-ролла, угрожая близкой войной или успокаивая сказкой о вечном мире, они полностью выдавали своих обладателей – неудачников, болванов и неумех, от которых не было спасения даже здесь, в синеве. Машина, несущая меня, принадлежала им, и она скоро сядет на свой насест. После чего она будет воспроизводить другие машины, еще более хитроумные, сложные, удивительные и машиноподобные, пока весь мир и все построенное в нем человеком не будет состоять из звеньев одной огромной взаимосвязанной машины машин.