За упокой, сказал Бон. Когда он протянул мне стакан с моей порцией, я заметил у него на ладони красный шрам. Медицинский вкус виски был так ужасен, что мы тут же выпили по второй, чтобы смыть его, потом по третьей, и так далее, — все под специальные выпуски теленовостей, посвященные дню рождения страны. И это был не просто рядовой день рождения, а двухсотлетие великой и могучей нации, слегка очумевшей от затрещин, полученных в ходе последних заграничных вылазок, но теперь вновь крепко стоящей на ногах и готовой к достойному ответу — по крайней мере, так утверждали болтуны. Потом мы съели три апельсина и пошли спать. Я лег на свою койку, закрыл глаза, отшиб колени о передвинутую мебель своих мыслей и содрогнулся от того, что меня окружало. Я открыл глаза, но это не помогло. С открытыми глазами или с закрытыми я видел то же самое — третий глаз во лбу упитанного майора, плачущий из-за того, что он видел во мне.
Глава 7
Признаюсь, что смерть майора разбередила мне душу, комендант, хотя вас она не тревожит вовсе. Он был человек относительно невинный, а на большее в этом мире нет смысла надеяться. В Сайгоне я мог поверять свои сомнения Ману на наших еженедельных встречах в базилике, но здесь остался наедине с собой, своими поступками и убеждениями. Я знал, что сказал бы мне Ман, но просто хотел услышать это от него снова, как случалось раньше — например, в тот раз, когда я передал ему пленку с планами будущих операций парашютно-десантного батальона. В результате моих действий погибнут невинные люди, так ведь? Конечно, ответил Ман, стоя на коленях и прикрывая губы молитвенно сложенными руками. Только они не невинны. Так же как и мы, друг мой. Мы революционеры, а революционеры невинными не бывают. Мы слишком много знаем и слишком много сделали.
Я содрогнулся во влажном сумраке базилики под монотонный гудеж старух.
Несмотря на ресторанный шум и суету — официанты-китайцы в красных жилетках без устали сновали по лабиринту из праздничных столов, — в огромном зале царила атмосфера, чуть тронутая меланхолией. Бросалось в глаза отсутствие отца невесты: он защищал западные окраины Сайгона до последнего дня и попал в плен с остатками своего батальона. В начале банкета генерал произнес в его честь торжественную речь, вызвавшую слезы, возлияния и смятение чувств. Ветераны поднимали за героя бокалы, прикрывая бравурными тостами плачевную нехватку героизма у себя самих. А что делать — улыбайся и пей, если не хочешь завязнуть по шею в зыбучих песках противоречий, заметил упитанный майор, чья отрубленная голова красовалась среди прочих яств в самом центре стола. Следуя этому совету, я улыбнулся и опрокинул рюмку коньяку, а затем смешал «Реми Мартен» с содовой для миз Мори, по ходу дела комментируя экзотические традиции, манеры, прически и фасоны одежды нашего жизнерадостного народа. Я выкрикивал свои объяснения, стараясь переорать грохот кавер-группы во главе с щеголеватым недомерком в расшитом блестками пиджачке. Он пел, расхаживая по эстраде в туфлях на золотой платформе, встряхивая гламурной рокерской шевелюрой, завитой под парик Людовика Четырнадцатого, только что без пудры, и красноречиво прижимая к губам головку микрофона. Банкиры и военные, сплошь сертифицированные гетеросексуалы, были от него в экстазе и встречали каждый игривый взмах его таза, затянутого в тесные атласные брючки, восхищенным ревом. Когда солист шутливо пригласил на танец настоящих мужчин, генерал первым откликнулся на его вызов. Он ухмылялся, вышагивая с певцом под
На свадьбах вред, наносимый этому органу, часто усугублялся видом невинных радостных лиц жениха с невестой. Их брак мог привести к отчуждению, изменам, страданиям и разводу, а мог — к взаимной нежности, верности, детям и семейному счастью. Хотя у меня не было охоты жениться, свадьбы напоминали мне о том, чего я лишился не по своей воле. Поэтому я начинал каждую свадьбу, как гангстер из дешевого фильма, чередуя смешки с циничными замечаниями, а заканчивал, как разбавленный коктейль: треть пения, треть сентиментальности и треть грусти. Именно в этом состоянии я вывел миз Мори на танцплощадку после разделки свадебного торта, и именно тогда опознал одну из двух певиц, по очереди сменявших у микрофона нашего голосистого обольстителя. Это была старшая дочь генерала, благополучно пережившая коллапс страны в Сан-Франциско. Нынешняя Лана мало чем напоминала девочку, которую я встречал на генеральской вилле в пору ее учебы в лицее и на летних каникулах. Тогда ее еще звали Лан и она носила наискромнейшую одежду — школьный белый аозай из тех, что вызывали у многих западных писателей близкие к педерастическим фантазии о скрытых под ними юных телах, ибо эти костюмы подчеркивали все их изгибы, не выставляя напоказ ни дюйма плоти, кроме участков над воротником и ниже манжет. Похоже, зарубежные авторы угадывали в этом метафорический образ всей нашей родины — блудливая и вместе с тем замкнутая, она намекала на все и не отдавала ничего, прячась за издевательской маской чинности и благопристойности, соблазняющей хуже любого откровенного бесстыдства. Едва ли хоть одного путешественника, журналиста или случайного наблюдателя нашей провинциальной жизни оставляли равнодушным девочки в этих трепещущих белых аозаях, едущие на велосипеде в школу или из школы, — бабочки, которых всякий западный гость мужского пола мечтал пришпилить к своему коллекционному планшету.
В действительности Лан была законченным сорванцом, и генеральша или гувернантка каждое утро запихивали ее в аозай, как в смирительную рубашку. Крайней формой ее бунтарства стала отменная учеба, принесшая ей, как и мне, американскую стипендию. Она получила приглашение от Калифорнийского университета в Беркли, который ее родители считали коммунистической колонией профессоров-радикалов и студентов-смутьянов, только и думающих о том, как бы охмурить и затащить в постель невинное дитя. Они хотели отправить дочь в женский колледж, где ее могла совратить разве что коварная лесбиянка, но Лан уперлась и не желала учиться нигде, кроме Беркли. Когда они запретили ей ехать, она стала угрожать самоубийством. Ни отец, ни мать не воспринимали эти угрозы всерьез, пока она не проглотила горсть снотворных таблеток. К счастью, ладонь у нее была маленькая. После того как ее откачали, генерал чуть не пошел на попятный, но генеральша не дрогнула. Тогда Лан бросилась в реку Сайгон, выбрав для этого момент, когда на набережной было много прохожих — двое из них и спасли ее, плавающую на поверхности в своем белом аозае. Наконец сдалась и генеральша, и осенью семьдесят второго года Лан улетела в Беркли изучать историю искусств: родители надеялись, что этот предмет послужит развитию в ней утонченной женственности и сделает ее более пригодной для замужества.
Летом семьдесят третьего и семьдесят четвертого она появлялась дома иностранкой с прической перьями по тогдашней моде, в клешеных джинсах, блузке, обтягивающей ее скромную грудь туго, как батут, и туфельках сабо, добавляющих к ее скромному росту несколько дюймов. От гувернанток я слышал, что генеральша усаживает ее у себя в гостиной и читает ей лекции о необходимости сохранять девственность и культивировать Четыре Добродетели и Три Покорства — комбинация, похожая на название эротического романа для высоколобых. Одно только упоминание о ее старательно обороняемой или, возможно, уже потерянной девственности было щедрой порцией дров для топки моего воображения, которую я раскочегаривал в тиши своей комнаты неподалеку от ее спальни, общей с младшей сестрой. С тех пор как мы перебрались в Калифорнию, Лан навещала родителей несколько раз, но меня в эти дни туда не приглашали. Не пригласили меня и на торжественное вручение дипломов, состоявшееся пару месяцев тому назад, причем ей был вручен диплом с отличием. Лишь краем уха я уловил раз-другой, как генерал бормочет что-то насчет неблагодарной дочери, которая по окончании университета решила не возвращаться домой, а жить сама по себе. Хотя я пытался вытянуть из него сведения о том, чем Лана, как звали ее здесь, теперь занимается, он проявил весьма нетипичную для него некоммуникабельность.
Теперь я узнал чем и понял, отчего ее отец был так неразговорчив. Эта Лана на сцене не имела никакой связи с той Лан, которую я помнил. Вторая певица в составе группы выглядела ангелом-хранителем традиций — облаченная в аозай цвета шартреза, с длинными прямыми волосами и расчетливым макияжем, она угощала публику брызжущими эстрогеном балладами о безутешных девушках, покинутых храбрыми воинами по велению долга, и о самом утраченном Сайгоне. В песнях Ланы не было ни капли подобной тоски и сожалений — эта современная искусительница и не думала оглядываться назад. Даже меня шокировала черная кожаная мини-юбка, под которой, казалось, вот-вот мелькнет то сокровенное, о чем я прежде столько грезил. Золотистая шелковая блузка над мини-юбкой взблескивала при каждом повороте ее торса и просто когда она напрягала легкие, исполняя очередную зажигательную песенку из тех, что освоили блюз- и рок-группы нашей родины, дабы развлекать американских солдат или американизированную молодежь. Раньше этим же вечером я слышал, как она поет
Не успел я ответить, как на эстраду вышел Кларк Гейбл и провозгласил о появлении нежданного гостя — конгрессмена, который служил в нашей стране «зеленым беретом» с 62-го по 64-й, а теперь представлял тот район, где мы находились. Этот конгрессмен снискал в Южной Калифорнии немалую известность как подающий надежды политик: в округе Ориндж военное прошлое считалось хорошим заделом. Здесь его прозвища вроде «Напалмового Неда», «Ядерного Неда» или «Неда Всех-замочу», используемые в зависимости от настроения и геополитического кризиса, звучали скорее нежно, чем насмешливо. Он ненавидел красных до позеленения и потому был одним из тех немногочисленных местных политиков, которые встретили беженцев с распростертыми объятиями. Большинство американцев испытывали к нам смешанные чувства, а то и открытую неприязнь, видя в нас живое напоминание о своем обидном фиаско. Мы угрожали незыблемости и симметрии черно-белой Америки, чья расовая политика, устроенная по принципу инь-ян, не оставляла пространства для людей какого бы то ни было другого цвета, особенно для жалкого желтокожего народца, присосавшегося к американскому кошельку. Нас считали странными чужаками, питающими нездоровое пристрастие к Шарику Американскому — кстати, на каждого домашнего баловня этой породы хозяева тратили больше годового дохода целой бангладешской семьи. (Впрочем, рядовому американцу было не под силу оценить подлинный ужас ситуации. Хотя иным из нас и вправду доводилось трапезничать собратьями Рин-Тин-Тина и Лесси, мы делали это не по-неандертальски прямо и незатейливо, как воображали себе рядовые американцы, то бишь с помощью дубинки, вертела и пригоршни соли, а со всей изощренностью и сноровкой истинных гурманов, ибо наши повара умели готовить псину семью укрепляющими мужскую силу способами, от извлечения костного мозга до набивания колбас, и могли по-разному сварить, потушить и поджарить ее как на сковородке, так и на гриле — ням!) Однако этот конгрессмен писал статьи в нашу защиту и зазывал эмигрантов в свой округ Ориндж.
Боже мой, посмотрите на себя, сказал он с микрофоном в руке, стоя рядом с Кларком Гейблом между ангелом и искусительницей. Лет сорока с хвостиком, гибрид юриста и политика, он сочетал агрессивность первого с речистостью последнего, что наглядно демонстрировала его голова — блестящая, точно отполированная, и заостренная, точно кончик пера. Слова текли из нее с легкостью чернил самого высокого качества. Ровно на эту голову он и отличался по росту от более короткого Кларка Гейбла, да и в остальных измерениях был настолько обширен, что в границы его тела втиснулись бы двое вьетнамцев обычного калибра. Взгляните на себя, леди и джентльмены, взгляните на себя так, как должны были бы смотреть на вас мои соотечественники-американцы, то есть как на своих соотечественников-американцев. Я глубоко благодарен судьбе за то, что присутствую здесь сегодня и тоже могу порадоваться бракосочетанию прелестной вьетнамской девушки и обаятельного вьетнамского парня, которое отмечается в китайском ресторане, на калифорнийской почве, под американской луной и в христианской вселенной. Позвольте мне сказать вам кое-что, леди и джентльмены, поскольку я прожил два года среди ваших земляков в высокогорье, дрался бок о бок с вашими бойцами, делил с ними все тяготы войны и выступал против нашего общего врага, и я думал тогда, как думаю и теперь, что не мог бы сделать со своей жизнью ничего более разумного, чем пожертвовать ею ради ваших надежд, ваших мечтаний и вашего стремления к лучшей жизни. Хотя я, как и вы, искренне верил в то, что эти надежды, мечтания и стремления могут осуществиться на вашей родине, история в согласии с таинственной и непререкаемой Божьей волей сдала нам другие карты. Я здесь, чтобы сказать вам, леди и джентльмены, что это лишь временная неудача, ибо ваши воины бились решительно и отважно и превозмогли бы врага, если бы Конгресс оставался в своей поддержке столь последовательным, как обещал президент. С ним были солидарны многие, многие американцы. Но не все. Вы знаете, кого я имею в виду. Демократы. Пресса. Антивоенное движение. Хиппи. Студенчество. Радикалы. Америка была ослаблена собственными внутренними разногласиями, пораженцами, коммунистами и предателями, наводнившими наши университеты, редакции наших газет и наш Конгресс. Вы, как ни грустно это говорить, только напоминаете им об их трусости и предательстве. Но я здесь, чтобы сказать вам, что мне вы напоминаете о другом — о великом американском обещании! О светлых перспективах иммиграции! О прекрасной американской мечте! О том обещании, которым народ этой страны дорожил прежде и обязательно будет дорожить вновь: что Америка — это земля свободы и независимости, земля патриотов, всегда готовых встать на защиту маленького человека, в каком бы уголке мира он ни обитал, земля героев, никогда не устающих биться во благо своим друзьям и на горе своим врагам, земля, которая приветствует таких, как вы, пожертвовавших столь многим во имя наших общих ценностей — свободы и демократии! Однажды, друзья мои, Америка снова поднимется во весь рост, и это произойдет благодаря таким людям, как вы. И однажды, друзья мои, страна, которую вы потеряли, вновь станет вашей! Ибо никто на свете не сможет воспрепятствовать воле народа и неизбежному движению к свободе! А теперь повторите вместе за мной на своем чудесном языке, что все мы верим…
Внимающие ему зрители бурно хлопали и вопили на протяжении всей речи и, выкати он в зал коммуниста в клетке, непременно потребовали бы, чтобы он вырвал у него из груди красное сердце и поднял его, еще бьющееся, в своем огромном кулаке. Казалось, их уже нельзя завести сильнее, но ему это удалось. Вскинув руки вверх буквой V — возможно, это означало победу, или Вьетнам, или призыв голосовать за него, или что-нибудь, адресующееся к более глубоким и темным слоям подсознания, — он стал выкрикивать в микрофон на безупречном вьетнамском:
Когда гимн кончился, конгрессмена обступили на сцене поклонники, тогда как все остальные зрители опустились на свои места с посткоитальным самодовольством. Я повернулся и увидел рядом с миз Мори Сонни при блокноте и ручке. Чуднó, сказал он, порозовевший от рюмки-другой коньяку. Тот же самый лозунг в ходу и у коммунистической партии. Миз Мори пожала плечами. Лозунг — как пустой костюм, сказала она. Любой может в него влезть. Здорово подмечено, сказал Сонни. Не возражаете, если я это использую? Я познакомил их и спросил его, не хочет ли он подобраться поближе, чтобы сделать фото. Он ухмыльнулся. Дела у моей газеты идут неплохо, так что я нанял фотографа. А интервью у нашего славного конгрессмена я уже взял. И зря не надел бронежилет: он в меня прямо очередями сажал.
Типичное поведение белого человека, сказала миз Мори. Замечали вы когда-нибудь, что стоит белому выучить два слова на каком-нибудь азиатском языке, и мы уже прыгаем до потолка от счастья? Он просит стакан воды, а мы смотрим на него, как на Эйнштейна. Сонни улыбнулся и записал это тоже. Вы пробыли здесь дольше, чем мы, миз Мори, сказал он с толикой восхищения. Вам приходилось замечать, что когда мы, азиаты, говорим по-английски, то вынуждены произносить фразы как можно чище, иначе кто-нибудь обязательно примется нас передразнивать? Неважно, кто здесь сколько пробыл, сказала миз Мори. Белые всегда будут считать нас иностранцами. Но разве у этой медали нет другой стороны? — сказал я с чуть заплетающимся от выпитого языком. Если мы говорим на идеальном английском, то американцы нам доверяют. Тогда им легче считать нас своими.
Ага, значит, ты из этих? Глаза Сонни стали непрозрачными, как тонированные стекла автомобиля. Он изменился совсем не так сильно, как померещилось мне поначалу. Несколько наших встреч после первого дружеского воссоединения показали, что он просто убавил громкость своей персоны. Ну и что же ты думаешь о нашем конгрессмене?
Ты хочешь меня процитировать?
Как анонимный источник.
Он — лучшее, что могло с нами случиться, сказал я. И это не было ложью. Наоборот, это была правда самого ценного сорта — та, что имеет по меньшей мере два смысла.
В следующий уикенд мне представился шанс оценить потенциал конгрессмена с большей определенностью. Ярким солнечным утром я повез генерала с генеральшей из Голливуда в Хантингтон-Бич, где конгрессмен жил и куда он пригласил их на ланч. Мое звание шофера было солиднее, чем сам автомобиль «шевроле нова», хоть и не очень старый. Но факт оставался фактом: генеральскую чету, удобно расположившуюся на заднем сиденье, вез собственный шофер. Моя роль заключалась в своего рода консервации их прошлой и, возможно, будущей жизни. Дорога занимала примерно час, и их разговор вертелся в основном вокруг конгрессмена, пока я не спросил про Лану. Она выглядит уже совсем взрослой, сказал я. Лицо генеральши в зеркальце заднего вида потемнело от едва сдерживаемого гнева.
Она совершенно безумна, объявила генеральша. Мы хотели, чтобы это осталось в кругу семьи, но теперь, когда она заделалась
За ланчем беседа каким-то образом свернула именно в это русло, и генеральша вновь изложила свои аргументы конгрессмену и его жене Рите, сбежавшей от кубинской революции. В ней можно было усмотреть некоторое сходство с Ритой Хейворт самой блестящей поры, времен «Гильды», с довеском в десять-пятнадцать фунтов и во столько же лет.
В каждой системе бывают свои эксцессы, которые следует пресекать изнутри, сказал конгрессмен. Мы позволили хиппи украсть значение слов «любовь» и «свобода» и лишь теперь пробуем отвоевать их обратно. Эта борьба начинается и заканчивается дома. Восседая во главе стола с генералом одесную и генеральшей ошую, конгрессмен говорил мягким голосом с размеренными интонациями, мало напоминающим его публичное громоизвержение. Мы следим за тем, что читают, слушают и смотрят наши дети, но сколько у нас шансов на успех, если они включают телевизор и радио, когда им вздумается? Тут необходимо правительство: только оно может гарантировать, что Голливуд и студии звукозаписи не зайдут слишком далеко.
А разве вы сами не правительство? — спросил генерал.
Конечно! Вот почему один из моих приоритетов — законодательство, которое регулирует кино и музыку. Это не цензура, а просто рекомендации, пусть и немного жесткие. Разумеется, ни в Голливуде, ни в этих музыкальных шарашках меня не любят — то есть пока не познакомятся со мной лично и не убедятся, что я не какой-нибудь там людоед, который только и норовит что полакомиться их творениями. Я всего лишь помогаю им поднять качество их продукции. Видите ли, одно из следствий моей работы в подкомиссии — то, что я теперь на короткой ноге кое с какими ребятами из Голливуда. Допускаю, что раньше я относился к ним с некоторым предубеждением, но среди них и правда попадаются очень толковые и увлеченные своим делом. Толковые и увлеченные — а это, по-моему, главное. Насчет всего остального мы спорим. В общем, один из них снимает фильм о войне и попросил у меня совета. Я обещал взглянуть на сценарий и сказать, что в нем правильно, а что нет. Но вам, генерал, я говорю об этом потому, что это история про операцию «Феникс», а я знаю, что тут вы большой специалист. Сам-то я улетел еще до ее начала. Вы не против оказать посильную помощь? А то они там бог знает что наснимают.
Как раз для таких случаев я и держу при себе моего капитана, сказал генерал, кивая в мою сторону. Фактически он мой атташе по культурной части. Он с удовольствием прочтет сценарий и выскажет свое мнение. Когда я спросил конгрессмена, как называется фильм, ответ меня несколько удивил.
Да нет, Фолкнер тут ни при чем. Режиссер сам писатель. Ни дня не провел в армии, зато насмотрелся пацаном боевиков с Джоном Уэйном и Оди Мерфи. Главный герой — «зеленый берет», который должен спасти одну деревушку. Я два года отслужил в особом отряде и видел чертову прорву деревушек, но ничего похожего на этот плод его воображения мне не попадалось.
Хорошо, сказал я, сделаю что смогу. Я прожил в северной деревне всего несколько лет до нашего побега на Юг в пятьдесят четвертом и сохранил о той поре лишь смутные детские воспоминания, но нехватка опыта никогда не мешала мне идти на риск. Именно с таким настроем я подошел к Лане после ее захватывающего выступления, чтобы поздравить ее с успехами на новом поприще. Мы стояли в вестибюле ресторана, около стенда с внушительной фотографией новобрачных, и она смерила меня внимательным, беспристрастным взглядом оценщика предметов искусства. Потом улыбнулась и сказала: а я все гадала, почему вы со мной не здороваетесь, капитан. Я объяснил, что просто не узнал ее, и тогда она спросила, понравилось ли мне то, что я увидел. Я уже не похожа на ту девочку, которую вы знали, правда, капитан?
Кто-то и впрямь предпочитал невинных школьниц в аозаях — кто-то, но не я. Они вписывались в пасторальный, чистый образ нашей культуры, имеющий ко мне мало отношения; он был так же далек от меня, как заснеженные пики отцовской родины. Да, я был нечист, я хотел только нечистого и только его заслуживал. На ту девочку вы не похожи, согласился я. Зато похожи на женщину, которой в моих мыслях когда-нибудь должны были стать. Никто никогда не говорил ей ничего подобного, и неожиданность моего ответа слегка сбила ее с толку. Чуть помолчав, она сказала: вижу, я не единственная, кто изменился после переезда сюда, капитан. Вы стали гораздо… прямее, чем были, когда жили с нами.
Я больше не живу с вами, сказал я. Если бы в тот миг из зала не вышла генеральша, кто знает, куда завел бы нас этот разговор? Не сказав мне ни слова, она взяла дочь под локоток и повлекла в направлении дамской комнаты с решимостью, которой трудно было противиться. Хотя после того вечера я не видел Лану довольно долго, в течение последующих недель она часто возвращалась ко мне в фантазиях. Независимо от того, чего я хотел и заслуживал, она неизменно появлялась в белом аозае, а ее длинные черные волосы то обрамляли лицо, то прикрывали его. В безымянном городе грез, где происходили наши встречи, на мое призрачное «я» накатывала тревога. Даже в таком сомнамбулическом состоянии я помнил, что белый — это не только цвет чистоты и невинности. Это еще и знак траура и смерти.
Глава 8
Мы хозяева дня, но ЧАРЛИ — хозяин ночи. Никогда этого не забывай. Такие слова слышит сержант ДЖЕЙ БЕЛЛАМИ, блондин двадцати одного года от роду, только что прибывший в знойные тропики Нама, от своего нового командира, капитана УИЛЛА ШЕЙМАСА. Крещенный кровью своих товарищей на берегах Нормандии и едва не расставшийся с жизнью во время китайской психической атаки в Корее, Шеймас подтянулся по карьерной лестнице на блоке, смазанном «Джеком Дэниэлсом». Он знает, что выше ему, простому парню из Бронкса, уже не подняться: манеры не те, да и лайковые перчатки на его здоровенные кулаки не налезут. Это война политическая, сообщает он своему новому помощнику из-за дымовой завесы, попыхивая кубинской сигарой. Но на любой войне убивают одинаково. Его задача — спасти невинных монтаньяров, обитающих в буколической деревушке на границе с диким Лаосом. Им угрожает Вьетконг, да не простой, а тот, хуже которого не бывает, — Кингконг! Кингконг готов умереть за свою страну, чего нельзя сказать о большинстве американцев. Что еще важнее, Кингконг готов убивать за свою страну — и с какой же алчностью он облизывается, едва учуяв железистый запах крови белого человека! Кингконг наводнил густые джунгли вокруг деревушки матерыми партизанами из тех, что убивали французов еще в пору Индокитайской войны. Мало того, и в самой деревушке теперь полно агентов Кингконга и сочувствующих — они нацепили дружеские маски, а сами лелеют коварные замыслы. Им противостоит Народная бригада — разношерстная компания местных ополченцев, фермеров и подростков, которых тренирует Особый отряд сил специального назначения, состоящий из десятка «зеленых беретов». Этого довольно, думает сержант Беллами, неся одинокую ночную вахту на дозорной вышке. Он не успел закончить Гарвард и очутился далеко от родного Сент-Луиса, далеко от своего папаши-миллионера и мамаши в мехах. Этого довольно — этих ошеломительно прекрасных джунглей и простого, скромного народа. Здесь мое место, и здесь я, Джей Беллами, останусь, может быть, навсегда — в ДЕРЕВУШКЕ.
Такова, во всяком случае, была моя интерпретация сценария, который личная секретарша режиссера прислала мне в толстом конверте c моим именем, выведенным чудесным почерком, но с ошибками. Это было вторым тревожным звонком, а первым — то, что во время нашего разговора по телефону, понадобившегося, чтобы узнать мой почтовый адрес и назначить встречу с режиссером у него дома в Голливуд-Хиллс, эта секретарша, Вайолет, не потрудилась сказать ни здрасте, ни до свиданья. Когда Вайолет открыла мне дверь, выяснилось, что эту странную манеру общения она практикует не только заочно. Рада видеть, много о вас слышала, очень понравились замечания — в точности так она и сказала, опуская точки, а кое-где и местоимения, словно ей жаль было зря тратить на меня пунктуацию и грамматику. Потом, не удостоив меня зрительным контактом, пригласила войти легким наклоном головы, полным снисхождения и презрения.
Возможно, эта резкость была просто чертой ее характера, поскольку выглядела она как бюрократ наихудшей породы — амбициозный, начиная от аккуратной квадратной стрижки до аккуратных, коротко подстриженных ногтей и аккуратных практичных туфелек. А может, все дело было во мне, все еще выбитом из колеи как смертью упитанного майора, так и видением его отрубленной головы на свадебном банкете. Эмоциональный осадок того вечера сработал как капля мышьяка, которую уронили в стоячий пруд моей души: на вкус ничего не изменилось, но во все проникла отрава. Так что, возможно, именно поэтому, вступив в мраморный холл, я тут же заподозрил, что причина ее поведения — моя национальность. Должно быть, глядя на меня, она видела мою желтизну, мои чуть узковатые глаза и тень дурной славы восточных гениталий, тех якобы микроскопических мужских причиндалов, что высмеивались полуграмотными художниками на стенах многих общественных уборных. Пусть я был азиатом лишь наполовину — если речь идет о расе, в Америке действует принцип «все или ничего». Или ты белый, или нет. Любопытно, что в студенческие годы я никогда не ощущал себя неполноценным в этом смысле. Я был иностранцем по определению, а значит, ко мне следовало относиться как к гостю. Но теперь, когда я превратился в нормального американца со статусом ПМЖ, водительскими правами и картой социального обеспечения, Вайолет по-прежнему считала меня иностранцем, и эта несправедливость саднила, как глубокая царапина на коже моей самоуверенности. Может, я просто подцепил паранойю, этот всеобщий американский недуг? Что если Вайолет была поражена дальтонизмом, сознательной неспособностью отличать белый от любого другого цвета, — единственным дефектом, который американцы хотят иметь? Но, глядя, как она шагает по натертому до блеска бамбуковому паркету, далеко обходя смуглую горничную, обрабатывающую пылесосом турецкий ковер, я понимал, что такое просто невозможно. Мой безупречный английский ничего не значил. Даже слушая мой голос, она все равно смотрела сквозь меня или видела вместо меня кого-то другого — очередного восточного кастратика из тех, чьи образы выжжены на сетчатке всех любителей голливудского ширпотреба. Я говорю о таких карикатурах, как Фу Манчу, Чарли Чен, его Сын Номер Один, Хоп Син — это ж надо,
Усевшись напротив режиссера в его кабинете, я уже внутренне кипел от воспоминаний обо всех этих прежних обидах, хотя внешне сохранял спокойствие. С одной стороны, я попал на встречу со знаменитым творцом авторского кино — я, некогда рядовой обожатель этого искусства, по субботам регулярно блаженствовавший в полумраке дневного сеанса, чтобы затем выползти, моргая, на солнечный свет, ослепительный, как люминесцентные лампы родильной палаты. С другой, я только что прочел сценарий, озадачивший меня не обычными спецэффектами вроде грандиозных взрывов и кровавой каши, а в первую очередь тем, что автор умудрился рассказать историю о моих родных краях, в которой ни один из их коренных обитателей не произнес ни одного вразумительного слова. Вайолет разбередила мою этническую чувствительность еще сильнее, но, поскольку выказывать раздражение было непродуктивно, я заставил себя улыбнуться и пустил в ход свой стандартный трюк — принял непроницаемый вид бандероли, перевязанной шпагатом.
Творец изучал меня — актера массовки, у которого хватило нахальства влезть в середину его идеальной мизансцены. Золотая статуэтка «Оскара» рядом с телефоном выполняла роль то ли королевского скипетра, то ли инструмента для вышибания мозгов строптивым сценаристам. Черная шерсть наглядным доказательством мужественности курчавилась по предплечьям Творца и выбивалась из-под ворота рубахи, напоминая мне о моей относительной безволосости, ибо моя грудь, а также живот и ягодицы гладки и обтекаемы, как у пластикового Кена. После триумфа двух своих последних фильмов Творец превратился в самого модного режиссера-сценариста во всем Голливуде. В «Передряге», первом из этих фильмов, получившем хвалебные отзывы критиков, повествовалось о приключениях молодого американца греческого происхождения на улицах Детройта, где бушевали расовые беспорядки. Он был отчасти автобиографичен: Творец родился под оливково-греческой фамилией и обесцветил ее в типично голливудской манере. Следующий его фильм показал, что он покончил со своей коричневатой этнической идентичностью, переключившись взамен на идентичность кокаиновой белизны. Героями «Венис-Бич», посвященного крушению американской мечты, стали пьяница-репортер и его страдающая депрессиями жена — не только супруги, но и конкуренты, ибо каждый сочинял свою версию Великого американского романа. Их деньги и жизнь медленно утекали по мере того, как росли стопки исписанной бумаги, а завершалась картина видом их захиревшего, придушенного белой бугенвиллеей домика в лучах тихоокеанского заката. Это была помесь Джоан Дидион и Реймонда Чандлера, напророченная Уильямом Фолкнером и снятая Орсоном Уэллсом. Это было мощно. Как бы мне ни хотелось отрицать его талант, положа руку на сердце я не мог этого сделать.
Весьма рад знакомству, начал Творец. Прекрасные комментарии. Как насчет чего-нибудь выпить. Кофе, чай, минералка, виски. Для виски никогда не рано. Вайолет, капельку виски. И лед. Я сказал, лед. Тогда не надо. И мне тоже. Всегда предпочитал чистый. Посмотрите в окно. Да нет, не на садовника. Хосе! Хосе! Приходится стучать по стеклу, чтоб услышал. Он почти глухой. Хосе! Отойди! Закрываешь вид. Вот так. Полюбуйтесь, какой вид. Я про ту надпись, «Голливуд», вон она. Никогда мне не надоедает. Как Слово Божье — упало с небес, шлепнулось на холмы, и Слово было Голливуд. Разве Бог не сказал сначала, да будет свет. А что такое кино, если не свет. Без света какое кино. Ну, и слова. Как увижу поутру эту надпись, сразу писать хочется. Что. Согласен, там не «Голливуд» написано. Вы меня ущучили. Отличное зрение. Эта штука разваливается. Полбуквы «В» отвалилось, а «У» так и вовсе целиком. Скоро вообще ни хрена не останется. Ну и что. Смысл-то ясен. Спасибо, Вайолет. Будем. Как там у вас говорят. Я сказал ему, как там у нас говорят. Йо-йо-йо, так. Мне нравится. Легко запомнить. Ну, йо-йо-йо, стало быть. А теперь за конгрессмена — за то, что нас свел. Я раньше ни одного вьетнамца не знал, вы первый. Не так уж вас много в Голливуде. Кой черт, да вас тут совсем нет. А аутентичность — это важно. Конечно, не важнее воображения. История все равно на первом месте. Универсальность истории — вот что главное. Но не ошибаться в деталях тоже полезно. Я давал сценарий на проверку «зеленому берету», который воевал с монтаньярами. Он сам меня нашел. Свой сценарий принес. Все сценаристы. Этот писать не умеет, зато настоящий американский герой. Два раза туда летал, убил вьетконговца голыми руками. «Серебряная звезда» и «Пурпурное сердце» с дубовыми листьями. Ну и снимки он мне показывал. Меня чуть не вывернуло. Правда, кое-какие идейки появились, насчет фильма. Почти ничего не поправил. Что вы об этом думаете.
Я не сразу сообразил, что он задал мне вопрос. Я был дезориентирован, как человек, едва начавший изучать английский и силящийся понять другого иностранца, для которого он тоже неродной. Замечательно, сказал я.
Вот-вот, замечательно. Но вы — другое дело. Вы написали мне на полях еще один сценарий. Вы вообще раньше хоть раз сценарий читали.
Я снова не сразу понял, что это очередной вопрос. Как и у Вайолет, у него были проблемы с общепринятой пунктуацией. Нет…
Так я и думал. И с чего вы тогда взяли…
Но у вас же ошибки в деталях.
У меня ошибки в деталях. Слышите, Вайолет. Я изучал вашу страну, дорогой мой. Я читал Йозефа Баттингера и Фрэнсис Фицджеральд. А вы читали Йозефа Баттингера и Фрэнсис Фицджеральд. Он историк, главный специалист по вашему маленькому кусочку мира. А она лауреат Пулитцеровской премии. Разобрала по косточкам всю вашу психологию. Думаю, я кое-что знаю про ваш народ.
Его агрессивность взвинтила меня, а поскольку я не привык к такому состоянию, то взвинтился еще больше. Пожалуй, только этим и можно объяснить мое дальнейшее поведение. У вас даже крики неправильные, сказал я.
Прошу прощения.
Я ждал чего-то более информативного, пока не понял, что он перебил меня вопросом. Смотрите, сказал я; мой шпагат начал понемногу разматываться. Если не ошибаюсь, на страницах 26, 42, 58, 77, 91, 103 и 118 — практически везде, где кто-нибудь из моих земляков подает голос, он или она кричат. Не говорят, а только кричат. Так хотя бы крики можно было передать правильно?
Крики — универсальная вещь. Вы согласны, Вайолет.
Конечно, сказала она со своего места поблизости от меня. Нет, сказал я, крики не универсальны. Если я возьму вот этот телефонный шнур, обмотаю его вокруг вашего горла и затяну так, что у вас вылезут глаза и почернеет язык, крики Вайолет будут совсем не похожи на тот крик, который будете пытаться издать вы. В данном случае мужчина и женщина испытывают ужас совершенно разного типа. Мужчина знает, что умирает. Женщина боится, что скоро умрет. Они находятся в разном положении, и это кардинально влияет на тембр их голоса. Послушайте их внимательно, и вы поймете, что боль хоть и универсальна, однако наряду с этим абсолютно индивидуальна. Мы не знаем, похожа ли наша боль на чужую, пока не обсудим это. А то, как мы говорим и думаем, зависит от наших личных и культурных особенностей. К примеру, если в этой стране кто-то убегает, спасая свою жизнь, он захочет вызвать полицию. Это разумная реакция на угрозу боли. Однако в моей стране полицию никто вызывать не станет, поскольку боль зачастую причиняет именно она. Вы согласны, Вайолет?
Вайолет немо кивнула.
Теперь, если разрешите, вернемся к вашему сценарию. В нем вы заставляете представителей моего народа кричать следующим образом:
Он сглотнул, и его адамово яблоко подпрыгнуло. Хорошо.
Я встал и оперся на стол, чтобы посмотреть ему прямо в глаза. Но я не видел его. Вместо него я видел лицо жилистого монтаньяра, старейшины племени бру, который жил в настоящей деревушке примерно в тех краях, где разворачивалась эта вымышленная история. Прошел слух, что он связной Вьетконга. Я был на своем первом задании в качестве лейтенанта и никак не мог помешать моему капитану обмотать вокруг его горла ржавую колючую проволоку. Дышать она позволяла, но при каждом глотке щекотала ему кадык. Впрочем, кричал старик не от этого — это были только цветочки. Но я, мысленно наблюдая эту сцену, закричал за него.
Вот как это звучит, сказал я и потянулся через стол к ручке «Монблан». Подвинул к себе сценарий и для наглядности написал на обложке крупными черными буквами:
Спустившись из дома Творца на холмах в генеральский — их разделяли примерно тридцать кварталов, — я отчитался о своем первом знакомстве с киноиндустрией. Мой рассказ поверг генерала с генеральшей в глубокое негодование. После моей вспышки у Творца мы с ним и Вайолет побеседовали еще некоторое время с меньшей горячностью; я обратил их внимание на то, что отсутствие членораздельно говорящих вьетнамцев в фильме про Вьетнам может быть воспринято как своего рода культурная глухота. Верно, перебила меня Вайолет, но все сводится к тому, кто платит за билеты и ходит в кино. Будем откровенны — вряд ли в кинотеатрах окажется много зрителей вьетнамской национальности, верно? Я подавил свой гнев. Ну ладно, ответил я, но если уж вы беретесь снимать фильм о другой стране, не лучше ли дать жителям этой страны сказать что-нибудь связное, а не ограничиваться, как сейчас в вашем сценарии, ремарками «
Творец поморщился и сказал: очень интересно. Шикарная идея. Я в восторге, но у меня вопрос. Какой же. Ах да. Сколько фильмов вы сняли. Ни одного. Или я не прав. Нуль, зеро, шиш с маком, ни хрена ни морковки, и как еще это будет на вашем языке. Так что спасибо, научили дурака ложку держать. А теперь убирайтесь из моего дома и приходите, когда сделаете парочку фильмов. Может, тогда я и выслушаю парочку ваших дешевых советов.
Почему он вел себя так грубо? — спросила генеральша. Он же сам попросил вас прочесть сценарий.
Ему в голову не приходило, что я буду его критиковать. Он рассчитывал на полное одобрение.
Он думал, вы рассыплетесь в комплиментах.
А когда этого не случилось, обиделся. Художники все недотроги.
Вот и конец вашей голливудской карьере, сказал генерал.
Не нужен мне никакой Голливуд, ответил я, хотя точнее было бы сказать, что это я не нужен Голливуду. Признаюсь, Творец разозлил меня, но стоило ли на него злиться? Ведь он даже не знал, что французское словечко «монтаньяры» — собирательное название, под которым скрываются десятки разных горных народностей. Просветив его на этот счет, я сказал: представьте, что я пишу сценарий об американском Западе и без разбору называю всех тамошних жителей индейцами. Наверно, вы захотели бы знать, с кем воюет ваша конница — с навахо, апачами или команчами, не так ли? Вот и я, услышав про монтаньяров, хочу знать, о ком идет речь — о бру, мнонгах или таой.
Раскрою вам один секрет, сказал Творец. Вы готовы. Так слушайте. Всем насрать.
Его позабавило мое временное онемение. Увидеть меня бессловесным все равно что увидеть египетскую кошку из породы бесшерстных — редкое и не особенно приятное зрелище. Только позже, за рулем, я горько усмехнулся, вспоминая, как он выбил меня из седла моим собственным любимым оружием. До чего же я был туп! Как глубоко заблуждался! Вечный прилежный студент, я прочел сценарий за несколько часов и еще несколько перечитывал его и писал комментарии, все это время ошибочно полагая, что моя работа кому-то нужна. Я простодушно верил, что могу отвлечь голливудского исполина от его цели — синхронного оболванивания и облегчения карманов мировой аудитории. Сопутствующей выгодой было обкрадывание истории: настоящая история оставалась в подземных шахтах вместе с мертвецами, а зрители получали крошечные блестящие алмазики, над которыми могли ахать вволю. Голливуд не только создавал чудовищ для фильмов ужасов — он сам был таким чудовищем, раздавившим меня своей пятой. Я проиграл, и Творец двинулся дальше к воплощению своего замысла — использовать моих соотечественников в качестве грубого сырья для эпической саги о том, как белые люди спасают хороших желтых людей от плохих желтых людей. Я пожалел французов: они наивно считали, что могут эксплуатировать страну, лишь захватив ее. Гораздо более эффективный Голливуд сам выдумывает страны, которые хочет эксплуатировать. Меня взбесило мое бессилие перед выдумками и нечистоплотностью Творца. Его высокомерие обозначило новую веху в мировом развитии, поскольку это была первая война, чью историю собирались писать не победители, а побежденные, располагающие самой могучей пропагандистской машиной из всех, что когда-либо существовали на свете (при всем уважении к Йозефу Геббельсу и фашистам, так и не сумевшим достичь глобального доминирования). Голливудские верховные жрецы искренне разделяют мнение мильтоновского Сатаны о том, что лучше царствовать в Аду, чем прислуживать на Небесах, лучше быть злодеем, подонком и антигероем, чем добродетельным статистом, — кем угодно, пока ты остаешься в лучах прожекторов на авансцене. В этой очередной оптической иллюзии всем вьетнамцам суждено было выглядеть убогими, ибо им отводились только роли бедных, невинных, злых и продажных. Нас не просто поразили немотой — нас превратили в баранов.
Покушайте фо, сказала генеральша. Может быть, вам станет легче.
Она как раз закончила стряпать, и по дому разливался густой ностальгический аромат мясного бульона с бадьяном — запах, который я могу описать только как букет любви и нежности, тем более изумительный оттого, что на родине генеральша никогда ничего не готовила. Стряпня наряду с уборкой, шитьем, присмотром за детьми, их воспитанием и так далее считалась уделом простых женщин, а горстке подобных генеральше аристократок надлежало выполнять лишь чисто биологические функции — впрочем, на то, чтобы представить генеральшу выполняющей любую из них, кроме дыхания, у меня попросту не хватало фантазии. Но в эмиграции ей пришлось научиться готовить, поскольку все прочие члены семьи были способны разве что вскипятить воду. Для генерала даже это оставалось непосильной задачей. Он мог разобрать и собрать винтовку М-16 с завязанными глазами, но газовая плита была для него непостижима, как дифференциальное уравнение. Впрочем, это могло быть и притворством: как почти все вьетнамцы мужского пола, он не желал иметь с домашним хозяйством ничего общего. Дома он только ел и спал, причем и в том и в другом проявлял больше сноровки, чем я. Со своим фо он разделался на добрых пять минут раньше меня, хотя моя низкая скорость потребления объяснялась не недостатком аппетита, а тем, что под влиянием генеральшиного супа я словно растаял и перенесся в прошлое, в дом своей матери, варившей бульон на серых говяжьих костях, которые за ненужностью отдавал ей отец. Обычно мы ели фо без тонких ломтиков мяса, его белковой составляющей, так как говядина была нам не по карману — лишь изредка моей несчастной матери удавалось наскрести все, чего требовал канонический рецепт. Но даже нищета не мешала матери готовить волшебный суп, а я помогал ей, запекая лук с имбирем, чтобы положить их в кастрюлю для аромата. Еще в мои обязанности входило снимать пенку, пока кости кипятились на медленном огне, — тогда бульон получался прозрачный и наваристый. Поскольку этот процесс занимал несколько часов, я подвергал себя танталовым мукам, делая у плиты уроки и заодно вдыхая сводящие с ума пары. Фо генеральши окунул меня в давний уют материнской кухни, где вряд ли было тогда так тепло, как чудилось мне теперь, но это и неважно — я все равно время от времени делал паузы, чтобы посмаковать не только суп, но и сладкую начинку моих воспоминаний.
Восхитительно, сказал я. Сколько лет такого не пробовал!
Чудеса, правда? Я и не подозревал, что у нее есть этот талант.
Вам надо открыть ресторан, сказал я.
Ну что за глупости! Она была явно польщена.
А это вы видели? Генерал вытащил из стопки на кухонном столе последний номер газеты Сонни, выходящей раз в две недели. Я еще не читал. Оказалось, что генерала встревожили статья Сонни о похоронах майора, событии уже почти месячной давности, и его же отчет о свадьбе. По поводу кончины майора Сонни написал, что «полиция приняла это за убийство с целью ограбления, но уверены ли мы, что у офицера секретной службы не было врагов, желавших ему смерти?» В рассказе о свадьбе он кратко изложил содержание речей и подвел итог риторическим вопросом: «Не пора ли прекратить все эти разговоры о войне? Ведь она уже кончилась».
Он делает то, чего от него ждут, сказал я, хотя понимал, что он перегнул палку. Но это и впрямь звучит немного наивно.
По-вашему, это наивность? Уж больно вы снисходительны. Вообще-то дело репортера — излагать факты. Он не должен интерпретировать их, добавлять что-то от себя и подсовывать людям дурацкие идеи.
Насчет майора он прав, не так ли?
Да на чьей вы стороне? — спросила генеральша, окончательно сбрасывая с себя роль поварихи. Репортерам нужны редакторы, а редакторам нужны выволочки. Такова лучшая газетная политика. Беда Сонни в том, что он сам себе редактор и его никто не проверяет.
Вы совершенно правы, мадам. Пикировка с Творцом выбила меня из колеи, заставила отчасти позабыть о своей роли. Излишняя свобода прессы вредна для демократии, провозгласил я. Сам я в это не верил, однако верил мой персонаж, славный капитан, и как актер, исполняющий его роль, я должен был проявлять с ним солидарность. Но обычный актер проводит в маске гораздо меньше времени, чем без нее, тогда как в моем случае все было наоборот. Неудивительно, что иногда я мечтал содрать с лица маску, всякий раз с горечью обнаруживая, что она и есть мое лицо. Теперь, поправив на себе лицо капитана, я сказал: простые люди не в силах разобраться, что для них хорошо и полезно, если вокруг чересчур много разных мнений.
По любой теме или вопросу должно высказываться не больше двух позиций, заметил генерал. Возьмите избирательную систему. Тот же принцип. У нас была уйма партий и кандидатов, и посмотрите, во что мы из-за этого вляпались. А здесь выбираешь или левую руку, или правую, и этого хватает с лихвой. Всего два варианта, а какая драма разыгрывается на каждых президентских выборах! Порой даже два варианта — это на один больше, чем надо. Одного варианта вполне достаточно, а еще лучше, когда их нет вовсе. Чем меньше, тем лучше, так? Вы знаете этого малого, капитан. К вам он прислушается. Напомните ему, как мы решали проблемы у себя на родине. Хоть мы теперь и здесь, нам всем нельзя забывать, как мы решали проблемы там.
В старые добрые времена Сонни уже сидел бы в камере. Но вслух я сказал: коли уж речь зашла о старых временах, сэр, каковы наши шансы снова их вернуть?
Шансы растут, сказал генерал, откидываясь на спинку стула. У нас есть друзья и союзники в лице Клода и конгрессмена, и я знаю от них, что они не одиноки. Но сейчас трудно добиться открытой поддержки. Американцам надоело слышать имя нашей страны. Так что мы вынуждены действовать исподволь.
Хорошо бы иметь в разных местах своих людей, предложил я.
Я составил список офицеров для первого собрания. Поговорил с каждым из них лично — они жаждут борьбы. Тут им ловить нечего. Единственный шанс вернуть свою честь и вновь стать мужчинами заключается в том, чтобы вернуть свою страну.
Нам нужен не только авангард.
Авангард? — спросила генеральша. Это язык коммунистов.
Возможно. Однако коммунисты победили, мадам. И это не просто везение. Думаю, нам стоит перенять у них кое-какие стратегические идеи. Авангард может повести остальных туда, куда они должны и хотят пойти, хотя еще сами этого не знают.
Он прав, сказал генерал.
Авангард работает в подполье, но иногда показывает публике другое лицо. Его прикрытием становятся добровольные организации и прочее в том же духе.
Именно так, сказал генерал. Поглядите на Сона. Мы хотим сделать его газету одним из таких прикрытий. И нам нужны молодежная группа, женская группа, даже группа интеллектуалов.
А еще нам нужны ячейки. Части организации следует отделить друг от друга, чтобы при потере одной уцелели все остальные. Одна из таких ячеек — мы. Кроме того, есть ячейки, куда входят Клод и конгрессмен, но о них я ничего не знаю.
Всему свое время, капитан. Быстро только мухи женятся. Конгрессмен работает со своими контактами, чтобы расчистить нашим посланцам дорогу в Таиланд.
Там будет наша база.
Именно. Возвращаться морем слишком трудно. Сушей гораздо легче. А тем временем Клод ищет для нас деньги. Они обеспечат нам все необходимое. Людей мы соберем, но им понадобятся оружие, подготовка, место для подготовки. Надо будет переправить их в Таиланд. Вы же сами сказали: мы должны думать как коммунисты. Планировать на десятилетия вперед. Жить и работать в подполье, по их примеру.
По крайней мере, темнота нам уже привычна.
Вот-вот. У нас просто нет выбора. По сути говоря, его у нас никогда и не было, если вести речь о важных вещах. Коммунизм заставил нас делать все, что мы делали, чтобы ему противостоять. Нами повелевала история. И у нас нет выбора — только бороться, сопротивляться злу и тому, чтобы о нас забыли. Вот почему — тут генерал поднял газету Сонни — даже говорить, что война кончена, опасно. Нельзя, чтобы наши люди погрязли в благодушии и расслабленности.
И чтобы они забыли свое возмущение, тоже, добавил я. Вот где газеты могут сыграть свою роль — на культурном фронте.
Но только если журналисты будут делать свою работу как им положено. Генерал швырнул газету обратно на стол. Возмущение. Хорошее слово. Нет — прощению, да — возмущению. Как вам такой девиз?
Звучит неплохо, сказал я.
Глава 9
К моему крайнему удивлению, Вайолет позвонила мне на следующей неделе. По-моему, нам больше не о чем говорить, сказал я. Он пересмотрел свое отношение к вашим советам, возразила она. Я заметил, что на этот раз она использует в нашей беседе законченные фразы. Он вспыльчив и плохо воспринимает критику, что всегда первый же и признает. Но когда он остыл, то понял, что в ваших комментариях есть полезные мысли. Вдобавок вы не побоялись с ним спорить, и это вызвало у него уважение. На такое осмеливаются немногие, что превращает вас в идеального кандидата на должность, которую я предлагаю. Нам нужен консультант по всему, что связано с Вьетнамом. Мы уже изучили историю, костюмы, оружие, обычаи — то, что можно найти в книгах. Но нам не хватает живого человека, и этим человеком могли бы стать вы. Мы будем набирать массовку из вьетнамских беженцев на Филиппинах, и кому-то надо с ними работать.
Откуда-то издалека выплыл шелест материнского голоса: в тебе не по половинке всего, а вдвойне! Несмотря на минусы своего сомнительного происхождения, я постоянно слышал от матери слова поддержки, и ее несокрушимая вера в меня привела к тому, что я никогда не уклонялся от брошенного мне вызова и не упускал благоприятных шансов. Мне предлагали четыре месяца оплачиваемого отпуска в тропическом раю (шесть, если съемки выбьются из графика) — возможно, не таком уж раю, если местные мятежники поведут себя чересчур самонадеянно, и не столько отпуска, сколько напряженной работы, и не столько оплачиваемого, сколько малооплачиваемого, но зато я получал передышку от эмигрантской жизни в Америке, а это перевешивало все остальное. Моя совесть, растревоженная смертью упитанного майора, напоминала о себе по нескольку раз на дню с упорством налогового инспектора. Центральное место на задворках моего сознания, в неумолкающем католическом хоре моей вины, занимала майорская вдова. На похоронах я дал ей всего пятьдесят долларов — больше у меня не было. Теперь, с учетом бесплатного проживания и питания, я мог бы выделить часть своего скудного гонорара на пособие ей и детям.
Иногда с невинными обходятся несправедливо, и я сам был когда-то невинным ребенком, с которым обходились несправедливо. И не чужие, а члены моей собственной семьи: мои родные тетки не хотели, чтобы я играл со своими двоюродными братьями и сестрами на семейных сборищах, и прогоняли меня с кухни, если там было чем полакомиться. У меня до сих пор зудели шрамы от душевных ран, нанесенных этими тетками на Новый год, в то время, которое все прочие дети вспоминают с такой теплотой. Какой первый Новый год я помню? Наверное, тот, когда мне было пять или шесть. Серьезный и взволнованный, я ждал в толпе других детей, когда наступит моя очередь подойти к каждому из взрослых и произнести маленькую речь с пожеланиями здоровья и счастья. Но хотя я не позабыл ни слова, не запинался, как большинство моих кузенов, и излучал искренность и обаяние, Тетя Номер Два не наградила меня красным конвертиком. За мной наблюдало все материнское семейное древо — на его узловатых ветвях разместились ее родители, девять ее братьев и сестер и три дюжины моих, двоюродных. Я просчиталась, сказала эта ведьма, глядя на меня сверху вниз. Взяла на один меньше. Я замер с почтительно сложенными на груди руками в ожидании волшебного конверта или по крайней мере извинения, но больше ничего так и не последовало — прошло, как мне показалось, несколько минут, прежде чем мама положила мне на плечо ладонь и сказала: поблагодари тетю за то, что она так любезно преподала тебе урок.