Павлик удивленно посмотрел на Гвоздева и подумал: «Вот ведь человек! Подвиг совершил, а не заметил. Жизни не жалел, а вот бушлат ему жалко». И вслух сказал:
— Чудак ты, Ваня! Цены себе настоящей не знаешь.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Просыпаюсь оттого, что кто-то сильно трясет меня за плечо. Открываю глаза и вижу командира группы лейтенанта Мельникова.
— Ну и сильны же вы спать, Богатырев! Одевайтесь быстрее — и на лодку.
— А что такое?
— Срочный выход.
Вскакиваю и начинаю одеваться. Палубные часы над столиком дневального показывают без четверти пять. Кубрик уже почти опустел, — должно быть, я не слышал сигнала подъема. Это и не удивительно. Сплю я всегда очень крепко, а сегодня дневальный будил нас, наверное, вполголоса, чтобы не потревожить моряков двадцать седьмой лодки в соседнем кубрике.
К пирсу идем вместе с лейтенантом. Тугой холодный ветер бросает в лицо колючие брызги дождя, забирается под одежду. Обычно разговорчивый и веселый, Мельников сегодня идет молча. Он явно чем-то озабочен. Интересно, чем?
Ночью подморозило, образовался гололед, ноги то и дело разъезжаются в стороны. Один раз я чуть не съехал под откос, но лейтенант вовремя ухватил меня за рукав.
— Вы не по тропинке, а по обочине идите, — советует он.
И верно, по обочине идти легче, хотя ноги по колено утопают под хрустящей коркой снега.
На лодке полным ходом идут приготовления к выходу. Глухо ворчат дизели, нервно вздрагивает палуба, стучат по обшивке кованые каблуки сапог.
Поднявшись на мостик, начинаю осматривать рулевое устройство. Но Сема Кашин останавливает меня:
— Я уже все проверил. Полный порядок!
Молодец Сема! Он всегда успевает сделать все раньше других. На всякий случай я все же проверяю устройство и, убедившись, что оно в полной исправности и готовности, докладываю лейтенанту.
Через полчаса лодка отходит от пирса. На вахту у руля заступаю я, а Кашин спускается вниз. Я знаю, что он сейчас примостится где-нибудь в тихом уголке и достанет свою неизменную спутницу — толстую тетрадь в коричневом переплете. В нее он записывает свои стихи. Сема пишет их в любое время и по любому поводу. Он ежедневно отправляет стихи в редакции всех известных ему газет и журналов и получает оттуда десятки писем с настойчивыми советами учиться у классиков. По обычаю непризнанных гениев, Сема бережет стихи для потомства и неутомимо вербует поклонников своего таланта среди сослуживцев. Его вирши охотно помещают в нашей стенной газете и не менее охотно высмеивают в сатирическом листке «Рында», который выходит в качестве приложения к стенгазете. После этого Сема принимается писать с еще большей яростью. Иногда он даже вскакивает по ночам, бежит к столику дневального и что-то торопливо записывает. Стихи, рожденные Семой в такие минуты вдохновения, мы называем «произведениями на босу ногу».
Сейчас Сема пишет, конечно, о походе. А лодка тем временем осторожно пробирается между кораблями на внутреннем рейде. Корабли стоят довольно близко друг от друга. Приходится быть предельно внимательным, поэтому я забываю и о Семе, и о его стихах, и о том, чем озабочен лейтенант Мельников. Я чутко ловлю короткие, как выстрел, слова команд, сверлю взглядом пляшущее впереди лохматое месиво волн, изредка поглядываю на желтое пятно картушки компаса. Мне кажется, что жилы у меня натянулись, как струны. Только руки привычно лежат на штурвале, лежат уверенно и спокойно, хотя я чувствую ими каждый толчок, каждое движение лодки.
Вот мы выходим за волнорез. Прощально мигает огонек входного маяка. Ветер становится злее, море сердито встряхивает лодку, валит ее с одного борта на другой. Но я чувствую облегчение, теперь мне надо только точно держать лодку на курсе.
Рядом со мной стоит вахтенный офицер. Он что-то записывает. Заглядываю в журнал. Успеваю прочитать: «9 января 1961 года, суббота. 06 часов 23 минуты. Прошли приемный буй».
И вдруг я вспоминаю, что сегодня день моего рождения. Двадцать лет! И как я мог забыть? Впрочем, вчера я помнил об этом, а сегодня мне было просто некогда. Вчера я еще подумал, что мне повезло: день рождения выпадал в этом году на субботу, можно сходить в город. Хотел позвать Сему, чтобы вместе с ним скромно отметить мой юбилей на квартире у его знакомой девушки Вали. Сема часто бывал у Вали, знал ее родителей и не раз хвастался их гостеприимством. Мне, конечно, было неудобно напрашиваться на собственный юбилей, но другого выхода не было — в городе я еще никого не знал, а хотелось отпраздновать день рождения в семейной обстановке.
Может быть, так мне хотелось именно потому, что я никогда не отмечал свой день рождения в семье. У меня ее нет. Я вырос в детдоме. Попал туда, когда мне не было еще и двух лет. Говорят, что меня нашли возле убитой матери после бомбежки эшелона, увозившего в тыл эвакуируемых на восток женщин и детей. Пожилой солдат принес меня в санитарный вагон и вместе со мной передал сестрам паспорт матери. Этот паспорт до сих пор хранится у меня, и я иногда подолгу смотрю на пожелтевшую от времени фотографию. Три года назад мне удалось установить, что мой отец тоже погиб. На фронте…
Командир разрешил подвахтенным подняться наверх покурить, и вскоре на мостике стало тесно. Электрик старший матрос Гордейчук, известный на лодке балагур и затейник, прикрывая в кулаке огонек папиросы, рассказывал:
— У нас под Одессой кавуны растут во какие!
Должно быть, Гордейчук, показывая, какие у них растут кавуны, изрядно преувеличил, потому что кто-то за моей спиной усомнился:
— Это ты, положим, заливаешь.
— Не веришь? — воскликнул Гордейчук. — Вот спроси у замполита, он небось лучше нас знает. Как, товарищ капитан-лейтенант, верно я говорю?
— Возможно, — спокойно ответил заместитель командира лодки по политчасти капитан-лейтенант Свиридов. — У нас под Рязанью, например, утки летают эдак пуда по три весом…
Последние его слова тонут в веселом гоготе. Наш замполит мастер на такие шутки. Вот он уже овладел вниманием и перешел на серьезное.
Нет, что ни говорите, а замполит умеет повернуть любой разговор куда надо. Я прочитал все материалы Пленума, а все равно с интересом прислушиваюсь к тому, о чем говорит капитан-лейтенант.
…Лодка идет на погружение. В подводном положении волнение моря не чувствуется, корабль становится послушнее, устойчиво лежит на курсе.
Затылком ощущаю взгляд главного старшины Проценко, стоящего на горизонтальных рулях. Мы уже привыкли к тому, что старшина все время наблюдает за нами. Но сегодня почему-то становится неприятно: неужели мне нельзя доверять?
И вообще мне грустно. Двадцать лет, круглая дата, а я даже не могу по-человечески отметить это событие. В прошлом году в этот день Люся подарила мне шарф. Мы с ней почти семнадцать лет знали друг друга, десять лет проучились в одной школе, но я раньше как-то не обращал на нее внимания. А тут вдруг увидел, что она очень красивая и с ней очень хорошо. Мы весь вечер бродили по заснеженным улицам. У нее озябли руки, я отогревал их своим дыханием, а Люся смеялась. Потом мы еще много раз бродили вместе по городу, и мне почему-то хотелось, чтобы у нее опять замерзли руки. Когда я уехал служить, Люся стала писать мне. Не забыла ли она о моем дне рождения? Неужели даже она не вспомнит?
Главный старшина Проценко пошел завтракать. Скоро ли подменят меня? Что-то Сема задерживается. А вот и он.
— Ты никогда не пробовал есть горячие угли? — спрашивает Сема.
— Нет. А что?
— Попробуй. Получишь довольно отчетливое представление о кавказской кухне.
Значит, наш новый кок матрос Варосян опять здорово наперчил. Он перчит все, даже кашу. Ярко выраженный кавказский «акцент» варосяновских блюд нравится нам.
Сема тоже любит острое, а сейчас он, видимо, просто шутит:
— Такое ощущение, будто я съел ежа.
Меня окликает командир лодки. Когда я подхожу, он торжественно говорит:
— Поздравляю вас с днем рождения.
Я растерянно жму протянутую командиром руку. Откуда он знает о моем дне рождения? Не успеваю опомниться от первой неожиданности, как слышу в динамике голос капитан-лейтенанта Свиридова:
— Товарищи моряки! Сегодня матросу Василию Богатыреву исполнилось двадцать лет. Разрешите от вашего имени поздравить его и пожелать доброго здоровья, успехов в жизни, в службе.
И замполит жмет мне руку. Я понимаю, что мне надо что-то ответить, сказать хотя бы несколько слов, но не могу говорить. Стою и судорожно глотаю воздух.
Командир приказывает подвсплыть на глубину двадцать метров. Я догадываюсь, что это в честь моего двадцатилетия. Сейчас обо мне вспоминают во всех отсеках. Я служу на лодке всего четыре месяца; наверное, ничего еще не сделал такого, о чем можно было бы вспомнить, но все-таки они думают обо мне. И очень хочется, чтобы думали хорошее.
Командир пригласил:
— А теперь прошу к столу.
Он, как гостя, пропускает меня вперед. Мы входим в кают-компанию. Меня усаживают за столом на то место, где обычно сидит старпом. Это, наверное, очень большая честь, и мне надо гордиться, но я не знаю, куда девать свои руки.
Варосян протягивает мне большой поднос и улыбается, обнажая все свои тридцать два ровных, как фортепьянные клавиши, зуба. Я встаю, принимаю поднос и не знаю, что делать дальше. Я смотрю на поднос. На нем рядами лежат нанизанные на деревянные палочки шашлыки. Неужели это все мне? Для чего-то начинаю считать палочки. Наконец догадываюсь, что одному мне всего не осилить, и ставлю поднос на середину стола.
Все ждут, когда я начну есть. Я протягиваю руку и осторожно беру одну из палочек. Вслед за мной приступают к еде и остальные. Командир расспрашивает меня о детдомовской жизни. Отвечаю односложно, мне как-то неловко разговаривать с командиром сидя, все время подмывает встать.
Напротив стоит Варосян и смотрит на меня с уважением и готовностью. На полусогнутой руке у него перекинута салфетка, она еще больше подчеркивает готовность Варосяна немедленно откликнуться на любое требование.
Инженер-капитан-лейтенант Васильев заводит с Варосяном разговор:
— Если вы и впредь будете кормить нас такими огнедышащими блюдами, мне придется вдвое увеличить запасы пресной воды.
Круглое лоснящееся лицо Варосяна сияет от удовольствия. Он понимает, что механик не просто шутит, а иносказательно хвалит его за кулинарные способности.
— Иначе у бачков с питьевой водой круглосуточно будет стоять очередь, — продолжает Васильев, — и лодка из боевого корабля превратится в толкучку, в базар. Что тогда будете делать?
Варосян задумывается. Потом вскидывает голову и, сверкнув озорным взглядом, бодро докладывает:
— А я тогда, товарищ капитан-лейтенант, на этом базаре лавровым листом торговать буду!
Стол вздрагивает от дружного хохота. Мне нравится находчивость кока, я тоже смеюсь.
Когда возвращаюсь в центральный пост, Сема сует мне лист бумаги. Разворачиваю его. Так и есть — стихи. Называются они «Служил на подлодке матрос». Под заголовком, чуть сбоку выведено: «Посвящается моему другу Васе Богатыреву». Смотрю на Сему. Вижу, как он краснеет. Начинаю читать. Стихотворение мне нравится.
Однако дочитать до конца не успеваю. Акустик докладывает:
— Цель, правый борт — двадцать…
И тотчас же по отсекам рассыпается сигнал тревоги.
— Боевая тревога! Торпедная атака!
Я чувствую, как во мне опять все напрягается. Но руки спокойны. Это — главное. Сейчас я должен вести лодку как по лезвию ножа, особенно на боевом курсе. Слух привычно отметает все посторонние звуки и ловит только чуть хрипловатый голос командира:
— Пли!
Лодка вздрагивает. Я отворачиваю на курс отхода. Становится тихо, слышу даже, как стучит собственное сердце. Я знаю, почему оно так стучит. Ведь ему сегодня тоже двадцать лет, и оно, наверное, тоже очень хочет, чтобы торпеды прошли точно под целью.
Начинает стучать в висках. Пульс отстукивает время. Минуты или секунды? Мне кажется — часы.
— Торпеды прошли под целью! — кричит акустик.
Я оглядываюсь, вижу его сияющую физиономию, и мне хочется его расцеловать. Смотрю на главного старшину Проценко, на лейтенанта Мельникова, ловлю добрый блеск усталых глаз командира лодки, и мне кажется, что всех этих людей я знаю очень-очень давно. Я не вижу тех, кто находится сейчас в других отсеках, но уверен, что и они сейчас ликуют. Может быть, они не знают, что во время атаки на руле стоял я, забыли о том, что у меня сегодня день рождения. Но мне ничуть не обидно. Честное слово!
ДРУЗЬЯ
Раздетые по пояс и разморенные солнцем, мы после обеда сидим на палубе и только изредка лениво перебрасываемся замечаниями да прислушиваемся к разговору двух друзей — матросов Михаила Топоркова и Керима Сатырбаева.
Вчера на политзанятиях обычно отмалчивавшийся Керим, чувствительно подталкиваемый в бок кулаком Топоркова, поднял руку. Но, выйдя к карте, он смущенно потоптался около нее, безнадежно махнул рукой и, метнув на Топоркова свирепый взгляд, сконфуженно побрел на свое место. После занятий он подошел к старшине и попросил вычеркнуть свою фамилию из списков увольняющихся в город. Топорков, не упускавший случая побывать на берегу, на этот раз тоже не пошел в увольнение — то ли потому, что чувствовал и свою вину, то ли просто из солидарности. Сейчас он укоризненно вздыхал:
— Как же так, Керим, а? Ведь и готовились вместе, знаю, что можешь, а ты… сдрейфил. Малодушие, да и только. Неужели ты так ничего и не знаешь про семилетку?
— Э, друг, не так говоришь. Веришь, сердце понимает, а язык сказать не умеет!
— Сердце — оно, конечно, штука важная. Можно сказать, самая важная деталь в человеке. Ну, а язык-то тебе для чего дан?
Керим сердится. В его круглых, маленьких и острых глазах вспыхивают огоньки, на лице выступают крупные капли пота.
— Язык! Разный язык бывает. Умный язык бывает — сам песни складывает. Лист на ветру тоже говорит. Не свое говорит, а что ему ветер подскажет. Это — глупый язык.
— Эх ты, пустыня каракумская! Скажет тоже! Да слышал ли ты, как лес разговаривает? Там, брат, каждый листок свое тебе шепчет. Бывало, заберешься в самую гущу леса, сядешь под березу и слушаешь, слушаешь. Листочки шепчут и шепчут, а думы так и цепляются одна за другую. Хорошо!
Топорков поворачивается на бок и задумчиво глядит вдаль, вспоминая родные леса. Керим тоже смотрит на море и тоже, наверное, вспоминает.
Хорошей дружбе всегда радуешься и немного завидуешь. Без нее жизнь пуста и неуютна, как сидящее на мели судно, покинутое командой и обросшее ракушками. И, пожалуй, никто не умеет ценить дружбу так, как моряки.
Когда недоверчивый и вспыльчивый Сатырбаев пришел на катер, никто не предполагал, что он может завоевать расположение именно Топоркова — первого на катере балагура и насмешника, острого, а подчас и ядовитого на язык. Топорков обставлял шутки тонко, с расчетом на внезапность, и, если они удавались, сам хохотал долго и заразительно. Оплошавший вначале обычно обижался, но уже через минуту добродушно смеялся над промахом другого. Керим так не умел. Попав «на удочку», он злился, уходил куда-нибудь и долго ни с кем не разговаривал.
Старшина, заметивший это, сделал Топоркову внушение:
— Зря вы обижаете человека. Худого он вам ничего не сделал. От коллектива отпугнете матроса. Не понимает он шуток, ну и оставьте его. Вы бы лучше помогли ему, например, в политической учебе.
Топорков обещал, но пока обдумывал, как лучше подойти к матросу — предложить помощь, не ущемляя его гордого самолюбия.
Вскоре после разговора со старшиной Топорков сидел в моторном отсеке, перебирал карбюратор и не заметил, как в отсек спустился Сатырбаев. Он долго молча наблюдал за мотористом. Но вот Топорков увидел молодого комендора:
— Тебе чего?
— Сюда пришел. Первый смеешься — первый учить будешь.
— А… Ну, коли обидел, извини. Учить мне, конечно, нечему тебя, а вот помочь — пожалуйста. Чем богаты, тем и рады. Давай присаживайся, посидим рядком да поговорим ладком. Обсудим.
Но Керим не хотел обсуждать.
— Сказывай, что это?
— Карбюратор. Он рабочую смесь для цилиндров готовит. Постой, а зачем тебе?
— Знать хочу. Все знать хочу. Почему такая маленькая машина весь катер везет, много тонн везет?
— «Везет»! Телегу возят, тебя ишак по степи возил. А катер ходит. Понял? Ну вот опять ты! Эх и горяч: плюнь — и зашипишь. Ладно, больше не буду… Так говоришь, знать все хочешь? Это неплохо. Да ведь видишь, какое дело: у тебя своя специальность определена, вот ее и надо бы сперва изучить как следует.
— Что специальность? Одна пушка. Маленькая пушка, почти пулемет. Части знаем, разбирать, собирать умеем. Стрелял. Командир сказал: «Хорошо Сатырбаев стрелял, молодец Сатырбаев!»
— Эх, Керим, Керим! На катере без году неделя, а уже хвастаться? Нехорошо, дружище!