У дачников была уйма вопросов, включая главный — как там, снаружи? Но Витек не отвечал, сколько ни теребили. В той же «лесной» куртке он сидел за кухонным столом, сгорбившись и слегка покачиваясь. По словам тети Жени, он отказывался переодеваться и не желал ни мыться, ни спать, хотя вид имел очень усталый. Единственное, что Витек делал охотно, постоянно и с жадностью, — это ел. Вылизанные тарелки громоздились на столе, под столом валялись пустые консервные банки, а Витек все ел. Тетя Женя вертелась у плитки, готовя сразу на обеих конфорках, и уже несколько раз отбирала у мужа сырые картофелины.
Рыбачка Катя заглянула в набитый дачниками флигель, когда Витька безуспешно допрашивала председательша.
— Послушайте, Виталий… — то и дело говорила она, пытаясь привлечь внимание.
— Виктор он, — тихо поправляла тетя Женя.
В такт движениям челюсти на шее у Витька подпрыгивал раздувшийся клещ. Во флигеле пахло землей, прелым мхом, немытым телом. Но самым противным было то, как именно Витек ел — хлюпая и всхрюкивая, с мрачным напряженным лицом.
— Нет, это невозможно, — пожаловалась Клавдия Ильинична, обернувшись к многочисленным зрителям.
— Ничего, отойдет — заговорит, — неуверенно сказал Валерыч.
Витек проглотил последнюю ложку пшенной каши. Он посмотрел в пустую миску, обвел тяжелым взглядом стол и увидел округлую руку председательши. Схватил ее и потянул в рот. Клавдия Ильинична охнула и попыталась освободиться, но Витек не отпускал. Он нацелился на ее указательный палец, и впрямь напоминавший сосиску.
Бероев дал Витьку в челюсть, да так сильно, что тот слетел с табурета. Женщины завизжали. Витек сгруппировался, мотнул головой и бросился на четвереньках к двери. Среди дачников возникла кратковременная паника. Крупный бородач Степанов, оказавшийся у Витька на пути, получил головой в колено и упал, другие поспешно отскочили…
Вырвавшись из флигеля, Витек вскочил на ноги и бросился в сторону леса. Почти у самой калитки его догнал Валерыч. Витек оттолкнул его, сбил с ног и попытался вскарабкаться на старый шаткий забор. Валерыч поймал озверевшего приятеля за штанину, изношенная ткань разошлась, обнажилась бледная волосатая нога. Валерыч подпрыгнул, ухватил Витька за ремень и сдернул вниз. Витек отбивался и скалил зубы.
— Это что ж такое? — укоризненно сказал Валерыч, усевшись на него верхом. — Пожрал и обратно?
Подбежала охающая тетя Женя с мотком бельевой веревки. Валерыч долго возился, вязал хитрые узлы, потом поднял стреноженного Витька, отряхнул и потащил во флигель. Витька снова усадили на табурет, но расспрашивать его уже никому не хотелось. Дачники почуяли в нем что-то чуждое и пугающее, это было трудно описать словами. Они стали потихоньку расходиться, стараясь не смотреть ни на Витька, ни на тетю Женю, которой по-человечески надо было помочь, только как?
Клавдия Ильинична тоже ушла, но пообещала вернуться, как только Витек придет в себя. Остался один Валерыч.
— Ну, ты, в общем… — Он похлопал Витька по плечу.
Витек медленно повернулся и посмотрел исподлобья. Его светлые глаза не выражали ничего. Валерыч видел такой взгляд только у мертвой рыбы.
— Вот, гороховый. — Тетя Женя поставила перед Валерычем на стол миску с супом. — Пока то да сё, уже и обедать пора.
Вторую миску она придвинула к себе. Зачерпнула, подула и поднесла ложку к жадно вытянувшимся губам Витька. Он шумно отхлебнул, качнувшись всем телом в сторону стола.
— Тише, опрокинешь всё. У-у, голодный какой, — заворковала тетя Женя. — Не спеши, вот так. Кушай, кушай.
Валерычу это идиллическое кормление показалось жутким. Он похлебал немного из вежливости и бочком стал выбираться из-за стола. Тетя Женя даже головы не повернула. Валерыч потоптался на пороге, соображая, можно вот так уйти или это невежливо, потом плюнул — буквально, выплюнул застрявшую в зубах гороховую шкурку и направился к калитке.
Вид и поведение Витька впечатлили Никиту Павлова, самого молодого «настоящего дачника». Ему, долговязому, с мальчишеским лицом, было лет тридцать. Его поколение, к тихому неудовольствию вьюрковских долгожителей, на дачах практически не появлялось. Закончились каникулярные побывки с обязательным поливом, сбором и окучиванием, и всё, вчерашняя молодежь вросла в городской асфальт. Отдыхать они теперь не ездят, а летают в эти непонятные раскаленные страны, где то теракты, то акулы, то цунами. А дачи стоят пустые, заваливаются ограды, вяхири ухают на чердаках…
К Павлову все эти претензии отношения не имели. Он постоянно, и не только в сезон, наведывался на родительскую дачу. Родителям было некогда, а он поддерживал какой-никакой порядок в единственной жилой комнате — остальные, набитые дачным хламом, были заперты, — подновлял, подкрашивал и даже завел огород с неприхотливой зеленью. Все получалось у него неловко, косо-криво и как-то смущенно, но вьюрковцы одобряли его верность дачным традициям. А он просто пил. И стыдился этого, страдал от укоризненно-сочувствующих взглядов своего деликатного профессорского семейства. Семейство искренне считало его бедным больным мальчиком, жалело и позволяло сидеть у себя на шее, поскольку ни на одной работе Никита не задерживался. Сам Никита считал себя бесполезным мудаком, но отказаться от единственного доступного удовольствия — побыть пьяным и почти счастливым — не мог. Пьяницей он был тихим и скрытным, а на даче можно жить и пить спокойно. И своя закуска с огорода.
После того как Вьюрки захлопнулись сами в себе, Никите стало требоваться больше выпивки для спокойствия. Дачные запасы спиртного были довольно обширны, но все равно перехватывало дыхание и хотелось на волю, к людям и магазинам, когда Никита представлял, что запасы кончатся прежде, чем чары спадут.
…Кисло пахло перегаром. Так пахло много лет назад от пьяницы дяди Васи, который ходил по соседям и выпрашивал «что есть». Теперь так пахло от Никиты. То, что успокоило и уложило спать, перегорело внутри, болью выстрелило в голову, беспокойной дрожью разлилось по ногам, и Никита чувствовал, как кожа на них синеет, вздувается пузырями, превращаясь в дяди-Васины тренировочные штаны с дыркой у паха. Счастливый дядя Вася, он давно умер и покинул Вьюрки. А Никита умирать боялся — из-за тех мыслей, которые будут сверлить мозг в последние бесконечные секунды: мне дали жизнь, а я ее упустил. И теперь эту жизнь отнимают, не будет второй попытки. Я стал дядей Васей. Только тот ничего не понимал и умер спокойно, а я все понимаю… Понимать — это лишнее, надо усыплять себя, чтобы понимать как можно меньше. Но кончатся дачные запасы водки и коньяка — и осознание наступит. Он поймет, что заперт навсегда среди этих домиков и яблонь, со старушками и хриплыми петухами, и жизни точно уже не будет, только отмеренное время ясного ужаса. Они даже не узнают, кто и зачем запер их здесь — никто, низачем, просто так…
Громкий стук вышвырнул Никиту из полусна. Тоскливый ужас, заглушивший и головную боль, и холод — одеяло оказалось на полу, — стоял комом в горле. Никита запоздало сообразил: кто-то стучит в окно. Сосчитав в темноте все углы, он навалился на подоконник и отдернул штору. Никита решил, что еще кто-то спятил вслед за Витьком и теперь ломится к нему.
В предрассветных сумерках он увидел соседку — ее, кажется, Катей звали. И тут же понял, что он без трусов. Пришлось поспешно согнуть колени, чтобы нижнюю часть не было видно. Катя, впрочем, тоже стояла перед ним в куцей ночнушке. Вглядываясь темными провалами глаз в Никитино лицо, она спросила:
— Ты слышишь?
— Не глухой, — кивнул Никита и зажмурился от ненависти к себе: к нему ночью пришла взволнованная и практически голая женщина, а он ей нахамил. Никогда, никогда не будет жизни, все впустую…
Откуда-то доносился странный звук. Он не был громким, но как будто заполнял собой все, в нем тонули птичьи голоса, сухое стрекотание кузнечиков и мощный хор лягушек на реке. Он заливал Вьюрки, точно холодная слизь, проникал в мозг, обволакивал сердце… Никита удивленно заморгал, но уверенность росла — именно этот звук ворочался сейчас в его голове полными стыда и отвращения мыслями, горьким комом подступал к горлу.
Председательша тоже проснулась от тоски и незнакомого ей прежде томления. И подумалось ей, что она уже старуха и скоро умрет. Сама потихоньку удивляясь своим мыслям, Клавдия Ильинична положила ладонь на дряблую грудь. А ведь какой был у нее в молодости бюст, яблочки наливные, и первый ее, не Петухов, ошалел от восторга, когда выпустил их — тоже впервые — на волю из глухого лифчика. Не вернешь молодость и красоту, отняли, все отняли…
А пятнадцатилетняя Юлька по прозвищу Юки, свернувшись в клубок, горько плакала по родителям, оставшимся за пропавшими воротами. И все спрашивала неизвестно кого: где они, когда она их увидит и кто будет решать за нее неположенные по возрасту проблемы, кто обнимет тепло и крепко, как мама, и защитит от непонятного мира.
Больше всего Кате с Никитой сейчас хотелось проткнуть себе барабанные перепонки либо найти источник звука и заглушить навсегда. Бредя по темному поселку, они обнаружили, что хочется этого не только им. Хлопали двери, шуршала трава, под фонарями мелькали фигуры разбуженных дачников. Они свернули на Лесную, когда звук внезапно изменился. Теперь это было густое шипение, и оно не заливало все вокруг, а доносилось из какой-то одной точки. Никита взбодрился. Он ускорил шаг и вскоре оказался возле забора, за которым начинались владения Витька.
— Да подожди ты! — зашептала Катя, но Никита уже открыл калитку.
Окна кухонного флигеля ярко светились. Заглянув в одно из них, Никита увидел Витька, тетю Женю и Валерыча. Валерыч сидел за столом и что-то говорил, Витек покачивался на табурете связанный, а тетя Женя стояла у плиты. Никита приник к стеклу, чтобы рассмотреть все как следует, и тетя Женя взвизгнула, увидев с другой стороны призрачное пятно его лица. Он виновато заулыбался и помахал.
Тетя Женя распахнула дверь кухни, выпустив навстречу Никите и подоспевшей Кате новую порцию шипения, и затараторила:
— Что ж вы так пугаете, вы б постучали или уж зашли сразу, зачем в окно-то, чуть не до инфаркта, вы заходите, открыто же, завтракаем…
В кухне висели часы, на которые Никита машинально посмотрел, — завтракали хозяева в четыре утра. А потом он обнаружил источник скребущего по ушам, шершавого шипения. На столе стоял включенный радиоприемник. Витек внимательно смотрел на него и, как видно, слушал.
— Это чтоб не скучал, — торопливо объяснила тетя Женя. — А то как я уйду, он скучать начинает. Колобродишь тут, да, не отпускаешь меня? Ну вот, смотри, сколько гостей. Все соседи к тебе пришли, весело, да? А ты сейчас кашку покушаешь. Будешь кашку?
Она говорила тоненьким игривым голосом, как с младенцем. Витек сосредоточенно слушал радиошипение, и вид у него был такой, точно из динамика доносились сводки с фронта.
— А звук? Такой… странный звук, вы слышали? — спросила Катя.
— Это радио, радио у него играет. А то крушил все со скуки. Головой бился, видали шишку? Кто головой бился, Витенька? Кто мне спать не дает? Только задремала… Вы, может, тоже позавтракаете?..
Наутро дачники начали роптать, стараясь, впрочем, не рассказывать, какие именно мысли посетили их ночью. Впадать в тоску заново никому не хотелось. Выяснилось, что многие вообще не смогли уснуть, после того как их разбудило «это нытье». Бледная и помятая Клавдия Ильинична говорила у закрытого магазинчика группе дачниц, что непременно найдет управу на беспредел. Дачницы охали, кивали и выдвигали предположения относительно природы звука. Одна, например, считала, что над вьюрковцами ставят эксперимент и все может быть связано: и исчезновение ворот, и преображение леса и реки в аномальные зоны, и вот теперь звук, действующий на психику…
На закате Вьюрки огласились ревом: дети не хотели ложиться спать. Им казалось, что звук — часть страшного сна, который обязательно повторится. Никита Павлов сидел на веранде и пил из горла хороший, с шоколадным привкусом коньяк. Это было лучшее из его запасов, и Никита совсем не так планировал его выпить. Но он надеялся, что опьянение окажется более качественным и приятным, а сон более крепким. Коньяк он закусывал редиской.
Эффект вышел прямо противоположным. Никита проснулся через час после того, как лег, с мыслью о единственном ноже, имевшемся на даче. Нож был длинный, тонкий, с зубчиками. Лезвие поблескивало в холодном свете. Никита водил по зубчикам пальцами, и кожа взрезалась с готовностью, лопалась, как спелый арбуз, расходясь и обнажая красную мякоть. Звук пропал, а Никита обнаружил себя стоящим посреди комнаты. Ему все еще хотелось пойти на веранду, взять нож и перейти от пальцев к более существенным частям тела. Ведь это такая возможность радикально сократить время, отмеренное на тоскливое отчаяние… Осколки желания сделать это перекатывались где-то внутри и были нестерпимо острыми. Никита торопливо вылез в сад через окно и побрел в темноте — подальше от веранды, от ножа.
Дача Бероевых была самой большой во Вьюрках. Целый особняк — кирпичный, двухэтажный, многокомнатный, с высоким забором. В настенных фонарях имелись датчики движения. Если ночью мимо кто-то проходил, особняк вспыхивал новогодней елкой и быстро растворялся в темноте за спиной у гуляющего. Когда фонари зажглись на этот раз, на ажурном балконе стоял сам Бероев. Он прилаживал к кронштейну для спутниковой тарелки добротную веревочную петлю. Лицо у него было сосредоточенное, как на деловых переговорах. Никита, на которого и среагировали датчики, остановился. Бероев бросил на него быстрый взгляд и продолжил работу. Никита сначала подумал, что, может быть, он веревку для белья вешает, — коньяк никак не выветривался из организма. Как и большинство вьюрковцев, он Бероева почти не знал и относился к нему с классовой подозрительностью — «солидный господин», почти наверняка бандит, дай бог если бывший. Но он вдруг ясно представил, что Бероев сейчас повесится прямо у него на глазах, превратится из малоприятного, но все-таки человека в неодушевленный предмет, и даже в качестве бандита Бероев стал внезапно Никиту устраивать.
— Эй! — крикнул Никита. Он крепко заткнул себе уши пальцами, поэтому не мог понять, достаточно ли громко зовет. — Слушайте! Эй! Бер… Уважаемый! Вы это… не надо!
Бероев вздрогнул, и его твердое лицо некрасиво скомкалось. Никита с изумлением подумал, что гипотетический бандит, кажется, собрался рыдать. Но Бероев только беззвучно шевельнул трясущимися губами, сдернул веревку с кронштейна, бросил вниз и ушел в дом — быстро, будто телепортировался.
Катину калитку Никита открыл ногой, а вот вломиться без стука в чужой дом не получилось: дверь не поддавалась. Руки были заняты, и вынимать пальцы из ушей он не собирался. На грохот и дребезжание стекла, которые Никита скорее чувствовал, чем слышал, долго никто не реагировал. Наконец из глубин дачи выплыло светлое пятно — кто-то шел с фонариком. Катя открыла дверь, молча поглядела на Никиту и протянула ему маленькую пластиковую коробочку. В коробочке были беруши.
— Так полегче, — услышал Никита приглушенный Катин голос, когда ввинчивал в уши мягкие трубочки. — Но все равно… просачивается, внутрь, прямо в мозг, и все думаешь, думаешь…
Никита увидел, как она царапает коротко подстриженными ногтями кожу на груди, и понял, что Катю надо спасать. Вообще-то он сам пришел к ней спасаться, бродил по онемевшему от неслыханной тоски поселку и вдруг оказался на Вишневой улице, у Катиной калитки, и вспомнил, каким решительным чувствовал себя, рисуясь перед неожиданной боевой подругой.
— Заметил, о чем мы думаем? Он же самое противное вытаскивает… Вот я, например, бесплодная. Он меня про это думать заставляет, — торопливо проговорила Катя и выжидательно посмотрела на него. — А с тобой что?
— А я алкаш.
По Катиному лицу скользнула кривоватая улыбка.
— Я не хочу про это думать, а он давит, давит. Выматывает. Все лежу и думаю… это же с ума сойти, сколько людей… все встречались, любились, а на мне оборвалось, безо всякого смысла… — Катя сжала виски пальцами. — Я не хочу про это говорить, почему я про это говорю?..
Никита молча взял ее за локоть и повел за собой. Они знали, куда нужно идти.
Витек сидел посреди ярко освещенной кухни. Все было так знакомо, буднично: клеенка в цветочек, старый чайник, ваза с сухими рыжими фонариками физалиса. Только у Витька, ерзавшего на табурете и выкатывавшего из орбит покрасневшие глаза, рот был заклеен прозрачной полосой скотча. И он безостановочно шевелил губами, они словно жили бурной отдельной жизнью. Под скотчем пузырилась слюна.
— Ух ты! — прошептала Катя, и Никите в этом коротком выдохе почудилось восхищение.
Скотч постепенно отклеивался. Витек освободил нижнюю губу, и полоска повисла на верхней прозрачными усами. Витек судорожно задвигал чем-то в горле, и из его рта полезло черное. Никиту от ужаса хлестнуло холодом. Он уже был готов к тому, что сейчас Витек изблюет из себя демона и к потолку поднимется, обретая человекоподобную форму, густой сатанинский дым. Напрягшись и побагровев, Витек выплюнул на пол черный комок, в котором Катя, присмотревшись, опознала капроновые колготки. А Витек запрокинул голову, распахнул рот, и тот самый звук полился из него потоком чистой ледяной тоски. Только сейчас они поняли, что этот звук был воем.
Никита сполз по стене; тоска ворочалась под ребрами, не давая вздохнуть. Он раньше и представить не мог, что может так моментально и бесповоротно расхотеться жить. Весь ужас равнодушного мирового хаоса, вся непролазная бессмысленность житейских трепыханий вырывались сейчас из Витька… Мелькнула тень, и в освещенном окне появилась тетя Женя. Она подняла колготки с пола, скрутила их потуже и снова засунула в распахнутый рот Витька. Невыносимый звук оборвался.
Когда Никита вломился в кухню, тетя Женя старательно заматывала мужу рот скотчем — через всю голову, ламинируя редкие волосы на затылке.
— А что делать? — бодро подмигнула она Никите. — Как отойдешь от него — сразу выть начинает. А тете Жене ведь тоже спать надо. Надо тете Жене поспать или нет, а, Витенька?
Никита шагнул вперед и ушиб ногу о старую раскладушку со скомканным постельным бельем. Тетя Женя была на кухне все это время — она и спала здесь.
Похлопав Витька по пережатым прозрачной лентой щекам, она обрезала скотч.
— Его отпустить надо, — подала голос Катя, прятавшаяся у Никиты за спиной.
— Куда это?
— В лес. Он обратно хочет…
«А она почем знает?» — встревожился Никита. Ему внезапно стало немного не по себе от того, что Катя стоит за спиной, дышит в голый беззащитный загривок…
Приветливая улыбка сбежала с лица тети Жени, ниточки бровей сдвинулись.
— Ты что говоришь, деточка? А ну как он не вернется? Тебе-то, может, непонятно, а он мне муж. Уж сколько лет, дай бог.
— Но он же… он… — забормотала Катя, и растерянность, испуг в ее голосе Никиту успокоили.
— Ничего, вылечим! И хуже бывало. Или он вам спать мешает? Может, вы к условиям привыкли? Мы-то простые, по коммуналкам полжизни.
Тетя Женя даже как будто увеличилась в размерах, рыжеватые кудряшки ее взъерошились, и она, сияя лицом от своей гневной, выстраданной правоты, двинулась на Никиту и Катю. Никита отчетливо видел, как дрожит в ее прозрачных глазах придверная лампочка.
— У вас совесть есть? — шипела тетя Женя. — Совесть, а? В чужую семью лезть?!
Никита почувствовал резкую боль и запоздало понял, что тетя Женя ударила его по локтю поварешкой, которую молниеносно выхватила из раковины. Спустя секунду в стену над их головами тяжело врезалась обросшая жиром чугунная сковорода. Спасаясь от разъяренной тети Жени, Катя с Никитой выскочили на улицу и тут же на кого-то налетели. Мрачный Валерыч отодвинул судорожно хватающего ртом воздух Никиту в сторону и, сунув голову за дверь флигеля, сказал только одно слово:
— Жень.
Тетя Женя вдруг растерялась, а лицо у нее стало неимоверно несчастное. Но через секунду в глазах опять вспыхнула и задрожала от гнева одинокая голая лампочка.
— А ты чего? Самый умный, да? А знаешь, как он меня извел? За столько-то лет… знаешь, как?!
— Знаю.
Тетя Женя замотала головой, визгливо заматерилась, ткнула пальцем в собственную щеку, смятую коротким старым шрамом:
— Вот, это после него зашивали! Мало я натерпелась? Пришли чужую семью судить! Я, значит, не заслужила, чтоб муж при мне был? Чтоб спокойный, трезвый, чтоб котлетки кушал? Не заслужила я, по-вашему?!
— Жень.
Валерыч вошел во флигель и захлопнул дверь перед самым носом у сунувшегося следом Никиты. Катя шумно и с облегчением выдохнула.
Они вышли из кухни уже втроем: Витек, по-прежнему замотанный скотчем, шел между ними, как под конвоем. Тетя Женя молча и ожесточенно вытирала слезы. Когда они приблизились к калитке, за которой начинался лес, Витек беспокойно завертелся, посматривая то на жену, то на Валерыча. Валерыч потрепал его по плечу и стал отдирать прозрачную полоску, замкнувшую уста. Тетя Женя смотрела, как он неловко пытается подцепить ее, потом не выдержала, молча отпихнула руку Валерыча и сама освободила Витька и от колготок во рту, и от веревок на запястьях. Зазвенела ключами, уронила их, выругалась навзрыд и сняла с калитки замок. Витек вылетел на волю стремительно, как еле дождавшийся прогулки щенок. Он втянул ноздрями воздух, издал странный звук, похожий не то на урчание, не то на хихиканье, и уже собрался бежать в чащу, но вдруг, точно опомнившись, начал торопливо раздеваться.
Катя отвернулась и Никиту, который смотрел, как завороженный, тоже дернула за руку — неприлично.
— Откуда ты знала, что он обратно в лес хочет? — шепотом спросил Никита.
И тут сзади раздался сдавленный возглас Валерыча:
— Жень?..
Тетя Женя торопливо срывала растянутую удобными пузырями дачную одежду. И спустя несколько мгновений они стояли в серых сумерках рядом — Витек и тетя Женя, голые, тонконогие, нелепые. В этом непристойном и жалком зрелище было что-то необъяснимо героическое. Катя, Никита и Валерыч смотрели на обнаженную пару. Тетя Женя криво улыбнулась и помахала им, как из окна поезда. И голые дачники, взявшись за руки, шагнули в лесную тень и беззвучно в ней растворились.
Больше их во Вьюрках не видели. Ночной звук тоже пропал. Все с облегчением забыли и о нем, и о глупых страданиях из-за непоправимой бессмысленности жизни, недостойных взрослого, со всем смирившегося человека.
Бероев ни словом, ни взглядом не дал Никите понять, что помнит о той петле на балконе. А самогонный аппарат Витька забрал Валерыч.
Никто не замечал, что со Светкой Бероевой что-то не так: то ли чересчур высоким оказался забор вокруг ее дома, то ли тогда дачники еще не приглядывались с подозрением друг к другу. Казалось, со дня на день прострекочет над Вьюрками вертолет или выйдут из леса натренированные парни с квадратными лицами и всех спасут. Большинству вьюрковцев даже не нужно было объяснение — лишь бы все кончилось.
Лето затягивалось. Затягивалось буквально. Судя по календарю, стоял конец августа, но ни желтых прядей на березах, ни первых прохладных ночей, ни особой августовской прозрачности воздуха не наблюдалось. Во второй раз зацвели яблони, рядом с увесистыми кабачками снова поспела клубника…
Дача пенсионера Кожебаткина по старым меркам была почти роскошная, но по новым конкуренции не выдерживала. Грязно-зеленая, деревянная, с резной верандой, она терялась среди яблонь, смородины и неистребимой сныти. В доме царил идеальный, скопческий порядок — вазочки, клееночки, до скрипа вымытые тарелки, фотографии родни на стенах. Украшать стены Кожебаткин любил, это помогало бороться со следами мушиных диверсий на обоях. Во всех комнатках рядами висели портреты, иконки, календари и журнальные пейзажи со следами маникюрных ножниц по краям. А на самом видном месте — портрет товарища Сталина. И кошка Маркиза, точно подтверждая, что место правильное, чистилась под ним на диване, подняв указующую заднюю ногу.
В ту страшную ночь пенсионер Кожебаткин проснулся от холода. Привычно чмокнул ввалившейся нижней губой, проверяя, снял ли протез, и обнаружил в своих деснах новые, твердые, крепко воткнутые штуки. Обсасывая их и удостоверяясь, что это зубы, только какие-то непривычные, он пробудился окончательно.
Огромная луна глянула сверху. Кожебаткин недовольно зажмурился. Там должна была быть не луна, а выбеленный потолок. А ниже — прямоугольники икон и портретов и градусник в виде пронзенной стеклянной трубочкой совы, по которой Кожебаткин узнал бы, действительно ли в спальне холодно или его знобит спросонья.
Кожебаткин открыл глаза. На полыхающий лунный лик набежала туча, а на самого Кожебаткина шагало из темноты чудовище — круглая кожаная башка безо всякого намека на тело, несомая длиннейшими многосуставчатыми ногами. Деловито перебирая частоколом ног, покачиваясь, словно дремлющий пассажир в метро, безмолвный урод приблизился вплотную и застыл, уставив на Кожебаткина зрительные бугорки. Это был паук-косиножка, неведомым образом увеличившийся до размеров теленка. Кожебаткин вскрикнул — и услышал писк. Рванувшись прочь, он почувствовал, что перебирает сразу и ногами, и руками, переместившимися под его мягкое круглое брюшко и злодейски укороченными, так что сохранились одни кисти и ступни. Шлепая ими по холодной и твердой поверхности, Кожебаткин покатился вперед, оглашая ночь испуганным писком, вдруг, утратив опору, упал. Свалился с узкого карниза на выложенную камнем дорожку, зашиб розовые, с микроскопическими коготками лапки и дрожащим от боли и страха комком юркнул в траву.
Мягкая тень метнулась из пионовых джунглей. Она навалилась на Кожебаткина, и словно раскаленные прутья проткнули ему грудь и живот. Истошно пища, Кожебаткин вырвался и побежал, роняя темную кровь. Тень, помедлив, снова прыгнула, приблизила к обезумевшему пенсионеру древний ацтекский лик с полупрозрачными шарами глаз, дохнула гниющей мертвечиной. И Кожебаткин с последней спасительной ясностью понял, что этого не может быть и сейчас он проснется. Он закрыл глаза, напряженно стараясь ввинтиться обратно в явь.
Кошка Маркиза, изящно сгорбившись, захрустела жирной мышью, на землю упала откушенная голова в рваном кровавом воротничке. А в своей влажной от обильного пота постели сидел, комкая пожелтевшую газету «Сад и огород», пенсионер Кожебаткин. Свеча в литровой банке, которую он экономно жег вместо настольной лампы, давно оплыла. Кожебаткин смотрел водянистыми бусинами глаз в темноту и подергивал носом.
Если бы кто-то знал эту предысторию, Вьюрки заволновались бы гораздо раньше. Но смерть обращенного в мышь настоящего Кожебаткина осталась незамеченной, а Маркиза, единственная свидетельница и убийца, ушла жить в кошачье царство Тамары Яковлевны. Поэтому вскоре пополз слух, что Кожебаткин сошел с ума. Учитывая возраст и обстоятельства, это не сильно удивило дачников. От происходящего можно было запросто спятить.