Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Перевод русского. Дневник фройляйн Мюллер — фрау Иванов - Карин ван Моурик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Когда ты это, наконец, сделаешь – когда русские придут?!» Но это существенно отличалось от русского «когда рак на горе свистнет», отличалось опять-таки предостережением: смотри, как бы не было слишком поздно!

Эту фразу знали все немцы моего поколения – мы с нею росли: «Wenn die Russen kommen».

Работа переводчика не могла обойти меня стороной, как бы я об этом ни мечтала. В 1989 году работала для фирмы Philips в Гамбурге, где должна была сопровождать делегацию хирургов из России и переводить, переводить, переводить. С утра до вечера перевод носил специфический характер (тема – медицинская техника), а вечером обретал человеческое лицо – я сопровождала хирургов и за ужином в гостинице, и потом до глубокой ночи – в баре.

Утром все мои подопечные бодро принимались за дела, и я снова настраивала мозги на медицинскую технику.

Я чувствовала себя хорошо, тем более что была избалована мужским вниманием – русские мужчины щедры на комплименты, а их в делегации было абсолютное большинство. Но я ужасно, ужасно уставала.

Опрокинув с ночного столика все, что попалось под стремительную руку, я схватила телефонную трубку и стала набирать номер портье.

Последний вечер пребывания хирургов в Гамбурге закончился, естественно, в баре, около четырех утра. Всем было весело и приятно: выпивали – и я выпивала, травили анекдоты – я переводила анекдоты, хохотали – хохотала, расходиться никому не хотелось – и мне… расходиться…

Проснувшись, я сразу все поняла: будильник старался напрасно («слыхали ль вы?» – нет, ничего не слыхала!!!). Через пятнадцать минут – выезд моих хирургов в аэропорт.

Опрокинув с ночного столика все, что попалось под стремительную руку, я схватила телефонную трубку и стала набирать номер портье. Он не сразу подошел, поэтому я вынуждена была придать своему голосу строгость и значительность:

– Слушайте меня внимательно. Сейчас, с минуты на минуту, к вам придет группа русских. Они не понимают по-немецки. И по-английски не понимают! Пожалуйста, сделайте то, что я вас прошу, это очень важно! Напишите на листе крупными цифрами время: семь пятьдесят. Семь пятьдесят! И когда русские придут – покажите им этот листок. Вы меня хорошо поняли?

– Да, – отвечал он так рассеянно, словно ничего не понял, поэтому я не ослабляла своего напора:

– Поймите, это очень важно! Покажите русским этот листок, просто покажите!!! Умоляю!

Я не могла больше говорить, потому что, что бы ни было, что бы я ни надела сейчас на себя за несколько секунд, мне требовалось время, чтобы накрасить ресницы!

Вероятно, портье почувствовал все нарастающее во мне волнение и сказал странным тоном:

– Успокойтесь, прошу вас, – и даже снизил голос: – Я все сделаю, как вы сказали… Но вы уверены, что русские придут именно ко мне??? Я живу в номере сто двадцать один…

Ой, цветет калина…

(1977)

Русский язык больше не хотел укладываться в голове сводом грамматических правил, он рвался вместе со мною на свободу. Я мечтала об окончании лекций, чтобы улизнуть от группы и наслаждаться городом. В общежитии я находилась только ради нескольких часов сна, завернувшись мумией в простыню – клопы падали на голову. И если б человеку не нужно было есть, то не нужна была бы и столовая с ее пахучим маслом со вкусом семечек – кажется, это масло наливалось во все блюда, кроме молочной каши!

Видела ли я прежде город такой красоты? Мой уютный Фрайбург был почти весь разрушен войной, а то, что осталось от благородной старины, было совсем другим!

Митя был хорошим экскурсоводом – он знал свой город и обожал его. Мы много гуляли и, конечно, были всегда ужасно голодны. Но нельзя же было все время перебиваться мороженым (о, я со страстью ела этот пломбир, какого никогда не бывало в Германии, да и в России такого больше не сыщешь!), и мы облюбовали потрясающее местечко – буфет внутри Витебского вокзала.

Это был невероятно красивый зал в стиле модерн – с зеркалами, часами, картинами и огромным буфетом из благородного лакированного дерева. Зал с самого своего рождения где-то в конце девятнадцатого века ни разу не реставрировался. Казалось, что не только изящные предметы интерьера, но и сами стены состоят из праха – чуть коснись, и все рассыплется зеркально-шелковой пылью, как во сне.

Еда, не изысканная, но приготовленная с любовью, по-домашнему, тоже была для меня своеобразным арт нуво: здесь я отведала котлет по-киевски, разных запеканок, винегретов, пирожков и солянок – ничего подобного я прежде не пробовала. О, русской кухни скромный цвет! Все же хорошо, что человеку необходимо есть!

Однажды, нагулявшись до полусмерти, мы снова очутились в любимом вокзальном буфете и заказали разной вкусной еды. Мы так устали от долгой ходьбы и долгих разговоров, что просто сидеть и молчать – уже само по себе было счастьем. Пусть бы неспешно готовились котлеты, пусть бы уютно тикали огромные часы, пусть бы тяжелые портьеры смягчали звуки, а зеркала отражали бы плывущие по залу белые чепчики буфетчиц… Пусть бы эта жизнь не кончалась!

В ожидании горячих блюд, довольные обоюдным молчанием и покоем, мы невольно стали наблюдать за парочкой, что сидела поодаль в уголке. Там явно разворачивалась драма: мужчина солидных лет, не менее солидного телосложения и в форменном сюртуке при погонах, означающих солидный ранг, плакал, утирая слезы платком своей спутницы – но не носовым платком, а тем, что красовался на ее плечах – расписной, с кистями. Судя по всему, сидели они здесь уже долго: много было съедено и выпито, и все приносилось новое, разливалось по рюмкам, елось.

Спутница военного была дама в теле, большом и белом. И так это было странно, что он утирается ее шалью, даже более странно, чем сами его безутешные слезы. Дама с сочувствием, терпением и смирением отдавала на растерзание платок, чуть подавшись грудью в сторону несчастного. Женщина почти не говорила, а только слушала, но каждую новую рюмку выпивала вместе с военным.

Так, печально и одновременно комично, проходил долгий вечер откровений толстяка. Герой драмы был, как бы точнее сказать, типичен. Из тех русских, не слишком, может, привлекательных с виду, что любят много есть, много пить, щедро платить и держать любовниц.

И тихо было в их уголку, меланхолично.

Пусть бы неспешно готовились котлеты, пусть бы уютно тикали огромные часы, пусть бы тяжелые портьеры смягчали звуки, а зеркала отражали бы плывущие по залу белые чепчики буфетчиц… Пусть бы эта жизнь не кончалась!

Как вдруг – дверь в стиле модерн с треском распахнулась, и в залу вдвинулась огромная женщина с высоким бюстом. Страшно сверкая очами, пошла она прямо на тихий уголок.

И тут драма достигла своего апогея, все зрители оборотились и замерли: та-а-к, которая тут из полнотелых и полногрудых дам, очень похожих друг на друга, жена, а которая – любовница?

А-а, все же та, вошедшая, что истошно орала на толстяка, а потом крутила тарелкой с едой по его красному лицу, была женой; другая же – другая не смела и пикнуть, оставаясь в той же позе: сочувственными грудями в сторону мужчины.

Под молчаливое ликование публики огромная женщина пошла к выходу, разрезая воздух, прямая, как курс партии, но, резко повернувшись на каблуках, вернулась и вылила все напитки мужу на голову – посетители буфета были в немом восторге! Будь их воля, они бы вопили и аплодировали, но… было неловко и все-таки жалко униженного человека, который ни слова не промолвил в свое оправдание или защиту.

А я, я была в шоке. И думала: «Боже мой, ведь все это – правда! Вот так ведь ворвутся и выстрелят прилюдно в любовника или пачку денег в камин швырнут… Все правда!»…

Вскоре появились люди, которые выставили военного за недостойное поведение из буфетного зала – вот странно! Сам ведь он не шумел, не дебоширил. Это его судьба развлекалась.

Смятение

(1977)

Фрайбург обнял меня отечески и предоставил разбираться со всеми оставленными делами: родители, родные, друзья, университет. Пожалуйста, дорогая, сними очки, кино закончилось.

Ну, что ж, я послушалась, ибо здравый смысл, которого я тогда вовсе и не теряла, подсказывал мне, что романтический вихрь, в котором меня так приятно носило четыре недели, не сможет проникнуть за железный занавес. Здесь ему нет места. Здесь все тихо, мягкие изгибы гор глядят в окно, трамвай не так грохочет и церковные колокола звучат не так призывно и страстно, ведь никто не против – пусть себе звучат!

И я продолжала жить своей обычной, разумно устроенной жизнью, лишь иногда вспоминая с улыбкой о поездке в Ленинград, о стыдливо розовеющих закатах и прогулках в гулких переулках… когда вдруг на мою голову из-за этого самого непроницаемого занавеса посыпались письма.

Изобретательный Митя отправлял их через Финляндию.

В письмах он стелил лепестки роз у меня под ногами, просил вернуться и выйти за него замуж. Звал, умолял, почти требовал. Это было пугающе страстно и серьезно.

Я была смущена.

Я не могла себе такого представить, чтобы четыре ленинградские недели послужили поводом для замужества! Конечно, в книгах и любимых фильмах все выглядит иначе – можно за четыре недели прожить целую совместную жизнь и расстаться без сожаления, а можно и умереть в апофеозе любви к исходу третьего дня знакомства…

Может, была ему церковь укрытием от посторонних глаз? А может, он стоял там, в теплом свете восковых свечей, взволнованно пробегая глазами письмо, и возносил благодарственную молитву, найдя в строках отклик своим чувствам, и целовал бумагу… и целовал икону… Я не знаю.

Это очень любят художники: дева в ночной сорочке, отороченной кружевом, волосы раскиданы по плечам, в руках, упавших на колени, – его письмо… Взгляд растерян и устремлен в никуда. Я воспроизвела примерно такую картину, но во взгляде моем, я полагаю, сквозь растерянность светилось удовольствие – объяснение многим поступкам в юности.

Затем – еще одна излюбленная сцена: дева пишет письмо (оплывшая свеча, окно в сад отворено…). Надо сказать, что свое первое письмо я написала Мите не сразу и не вдруг. Мне казалось, что он успокоится и все позабудет. Но не тут-то было.

Осенью в наших краях тепло, как летом, и только в небе появляется другой оттенок синего. День за днем этот оттенок становится прекраснее, обретая привкус обреченности, а солнце все ленивее переползает по вершинам гор, не поднимаясь больше к зениту славы…

Но все же окно было закрыто. Ни сверчков, ни лунного сияния, ни ароматов ночи. И я писала, обдумывая каждое слово – губила всю романтику. Но я отвечала ему честно, не желая ранить его, но и не давая напрасных обещаний. У меня не было к Мите тех пылких чувств, какие он испытывал ко мне, и я была с ним в этом совершенно откровенна и искренна! Я прислушивалась к себе, перетряхивала так и эдак… не замрет ли сердце при звуке его имени? Митя… Митя! Нет, помалкивало. Ну что ж, не очень приятно признавать собственную черствость, но это лучше, нежели измышлять чувства.

Мое письмо было вежливым, предостерегающим… оно было справедливым!

Но разве я могла остановить бурю? Переписка понеслась, плюя сверху на кордоны.

Стиль моих посланий постепенно изменился: теперь я писала, что не хочу жить в СССР! А его – его не пустят в ФРГ! А если и пустят – разве хочется ему жить в чужой стране, где я буду единственным человеком, которого он знает? А если эта страна разочарует его, если ничто не будет соответствовать его ожиданиям, если все в ней будет противно его восприятию, которое невольно в нем воспитано всей его жизнью???

Но все аргументы рушились под напором бешеных эмоций, и письма мои теплели, словно медленно, но верно наступала весна.

Митя писал, что читает мои письма в церкви. Это впечатляло. Захаживать в церковь молодому человеку в семидесятые годы в Советском Союзе – это значило рисковать, ставить под угрозу свою карьеру; конечно, мне это было известно. Но и получать письма из ФРГ было тоже небезопасно. Может, была ему церковь укрытием от посторонних глаз? А может, он стоял там, в теплом свете восковых свечей, взволнованно пробегая глазами письмо, и возносил благодарственную молитву, найдя в строках отклик своим чувствам, и целовал бумагу… и целовал икону… Я не знаю. Я верила, что это было так.

Через три года бурной переписки, которая начиналась на немецком языке и постепенно наладилась на русский, я вернулась в город, «знакомый до слез». Я не смогла сказать «нет».

Но куда привел меня Митя, о боже мой! К себе домой, в коммуналку. Здание, расположенное в центре города, было огромным, как Советский Союз. Потолки в нем были четыре метра высотой, но комнатки – тщедушные: шкафчик-кушетка-стол и раскладушка за шторкой, здесь же – хитро примостившийся знакомый велосипед; одна ржавая ванна и одна кухонька на семь семей. А коридор – длинный мрачный коридор с одною лампочкой, повесившейся на скрученном судьбой шнуре! По ночам в этом коридоре можно было встретить призраков петербургского прошлого: бабушек в белых пеньюарах, графинь, шествующих с ночным горшком в сторону уборной или обратно.

Развейтесь, чары! Не стакан воды – в лицо, а ушат – на голову! Очнись, дева!

Но случилось непоправимое. Я влюбилась в Митю страшно, до звона в голове, до тряски в коленях, до потери реальности… Аминь.

Елабуга

(2011)

В Казани я бывала иногда по делам бизнеса.

И как-то солнечным сентябрьским днем я ехала по дороге из Казани в Набережные Челны, обсуждать с директором лор-больницы разные вопросы насчет помощи глухим детям – глухие дети были тогда моей главной темой жизни и поездок в Россию.

Лес уже пожелтел и местами вспыхнул красным, и было так чудесно ехать! Сбросив в машине дорогущие туфли на убийственно высоких каблуках (в которых сама жизнь начинала казаться несносной), я с удовольствием развлекала себя и водителя разговорами – и предвкушала предстоящую встречу с тем самым доктором, милейшим человеком, кстати.

Кто знает, может, благодаря этим туфлям на шпильках мне так запомнилась эта дорога (мелочь – соль композиции!), эта мелькающая за окном осень на фоне яркого неба. Потому что не сосчитать дорог, которые я изъездила: в конце концов, все они сплетаются в одну киноленту, то черно-белую, то цветную – где это было, когда…

Если тебя везут – это так приятно! Можно расслабиться и не обращать никакого внимания на указатели, знаки, таблички: ну, везут тебя – и везут! А тут, на этой дороге по пути в Набережные Челны, вдруг надпись лезет мне в глаза: ЕЛАБУГА.

И что за слово странное, город иль деревня – не знаю, но врезается оно мне вдруг в сознание и вращается, вращается в голове. Здесь кто-то жил… Кто-то и сейчас живет. Здесь кто-то умер?.. Ну, если жил – стало быть, и умер. Довольно.

И снова несется мимо меня солнечный сентябрь, встречи, переговоры, делегации, конференции… А в голове сквозняком: «Ела-а-буга-а…»

Почему Елабуга, да что ты ко мне прицепилась!

В октябре, вернувшись домой, я случайно узнала от знакомого, что государственные военные архивы находятся здесь, в моем городе, во Фрайбурге!

– Я хочу разузнать о своем отце, – сказал мой знакомый, а я вдруг сказала:

– Я иду с тобой.

И он брел от избы к избе, проваливаясь в снег, готовый все отдать за эти яйца, за их чудесный, почти забытый вкус…

В моем детстве было не принято разговаривать о войне. В школе преподавали историю Германии только до 1930 года! А дальше – простиралась до горизонта тяжелая и мрачная завеса молчания, как уходящая гроза, сквозь которую болезненно прорывались вспышки. Мы чувствовали, что что-то страшное, загадочное, постыдное таится за той завесой.

Весь период фашизма, о котором не смели говорить или мечтали позабыть старшие, долго оставался провалом в сознании моего поколения. Только потом он явился каждому из нас, каждому персонально, различными путями и способами – и схватил за горло.

А пока – пока мы жили в счастливом неведении и, забравшись в родительскую постель воскресным утром, просили папу рассказать про войну. Его рассказы были для нас увлекательной сказкой. Как сидел папа под землей в темноте и придумывал истории для своих товарищей, чтобы они не боялись темноты и смогли заснуть. Как папу спасали его волшебные горячие руки: там, где он был, царил страшный холод, но его руки чудесным образом оставались горячими. В его байках оказывались и мы сами: мы были феями, которые всех спасали, – мы умели летать и носили прекрасные имена.

По особым дням, когда мы обедали в кафе, где нам, детям, даже был позволен лимонад, мы заказывали блюдо под названием «Русские яйца». Это было подобие знаменитого салата оливье, щедро политое майонезом, украшенное трубочками из салями и половинками вареных вкрутую яиц, на которых красовались маленькие сардинки. Покуда дожидались этого прекрасного блюда, слушали папин рассказ, как повар собрал свой дорожный мешок и отправился в Россию за яйцами. Он долго шел, считая березки. Путь его был трудным. Попадались ему деревни, где больше никто не жил… Вот кончилось лето, и принялся дуть ледяной ветер, а потом поднялась и метель – а он все шел. Он не терял надежды, хотя иногда на ресницах его дрожала слеза и застывала льдинкой, не скатившись… Наконец, приходил повар в маленькую деревню, его пустили погреться, но яиц ни у кого не было. И он брел от избы к избе, проваливаясь в снег, готовый все отдать за эти яйца, за их чудесный, почти забытый вкус… Вдруг – блюдо подавали – о, какое разочарование, ведь в папином рассказе повар еще не успел добыть этих русских яиц!!! А папа, словно очнувшись, возвращался к нам: «Ага, разбойники, довольны? Налетай!»

Той осенью, после поездки в Казань и Набережные Челны, я отнесла папку, которая попала ко мне после смерти мамы, – все бумаги, связанные с судьбой отца, – в военный федеральный архив и оставила запрос на сведения о человеке, который, смеясь, любил приговаривать: «Genieße das Leben beständig! Denn du bist länger tot als lebendig!» – Всегда наслаждайся жизнью, ведь мертвым ты будешь гораздо дольше, чем живым!

Ела-а-буга-а, Ела-а-буга-а… Я знаю это слово.

От станции Любовь…

(1980)

По-немецки эта свадьба называется точь-в-точь, как по-русски: жемчужная. Какой же красивой, наверное, должна быть жемчужина, которую тридцать лет обволакивал перламутр.

У моих родителей был юбилей. Их союз, не успев состояться в нежной юности и сразу рухнув в бездну войны, выкарабкался на руины и пепелища – и был заключен. Он родился из неизбывного желания жить счастливо вопреки всеобщей катастрофе – из переписки солдата и девушки, не успевшей до войны дать ему обетов верности.

Все собрались к праздничному застолью. Произносились речи во славу любви и верности, тосты, восхваляющие ценности супружества… Вот в этот семейный праздник я и собралась объявить о своем решении выйти замуж за русского. За советского.

Я сидела в большом зале ресторана среди веселого собрания родных и друзей в полном одиночестве. Я думала, думала. Было невыносимо одиноко.

Прошло два месяца, как я вернулась из своего второго путешествия в город Ленинград. Я летела домой в самолете, но, кажется, могла бы тогда обойтись и без него – я любима, я люблю, я… я дала слово! Я не знаю, что со мною будет! Я знаю, что никто меня не поймет! Но я люблю-ю-ю!

Но, лишь приземлившись на родную землю, – замолчала, как родители молчали про войну.

То мне казалось, что ситуация – неподходящая для такого важного сообщения, то вдруг начинали сомнения одолевать, страхи… Я молчала два месяца! Все происшедшее в России мне уже начинало казаться фантасмагорией, а стыд за свое малодушие и молчание, которое унизительно для моего избранника, – все возрастал. Но что же делать, что же делать?

Вот сейчас я встану – и все обернутся ко мне, и раздастся одобрительный гул. И, подняв бокалы, все замрут выжидательно с ласковой улыбкой, а мама с папой переглянутся, почувствовав неладное…

Декорация к моему выступлению была великолепной: на сцене – холодная война между Америкой и СССР. Слева – Рейган, справа – Брежнев, между ними – гонка вооружений. Позади, фоном – мир в неприятном, томительном напряжении. А я стою на самом краю авансцены и собираюсь не то речь толкнуть, не то в оркестровую яму головой кинуться.

Но…

Нет. Нет.

Я промолчала. Не встала. Не выступила.

Так я, запихивая трясущимися руками толстые прошнурованные свитки драгоценных бумаг в пишущую машинку, занималась подделкой документов.

Я слышала как-то от русских вместо «приятного аппетита» – пожелание «ангела за трапезой». Вот – тот самый ангел, который присутствует, по счастью, на некоторых обедах, сидел возле меня на родительском юбилее и не позволил мне высовываться! Случаются же в жизни невероятные вещи…

Мама проснулась около пяти утра от испугавшей ее мертвой тишины. Тот, кто тридцать лет спал подле нее, согревая телом, дыханием и баюкая привычным похрапыванием, – не издавал ни единого звука. Мама только протянула руку – и в ужасе отдернула ее.

Бедная мама.



Поделиться книгой:

На главную
Назад