Ответ на этот вопрос вытекает из марксистского понимания тотемизма как фантастического отражения раннеродовой организации в сознании людей. Первобытные охотничьи общины — это небольшие человеческие группы, в которых материальные производственные отношения принимают форму кровнородственных. Как видно из всех имеющихся описаний, все возможные взаимоотношения внутри австралийских родовых общин регулируются преимущественно родством. Надо вспомнить, что термины родства — «отец», «мать», «брат матери», «жена» и пр. — имеют у австралийцев групповое значение, весьма отличное от нашего. И это значение вполне реально: каждый из «родственных» терминов несет с собой целую вереницу традиционных прав и обязанностей, регулирующих отношения между людьми: раздел охотничьей добычи, заключение брака, участие и роль в возрастных посвятительных обрядах и пр. и пр. Но мало того, это родство, определяющее все взаимоотношения между людьми, простирается далеко за пределы рода, за пределы племени. Для австралийца любой чужеплеменник, человек с другого конца материка может оказаться — после надлежащих расспросов — «сыном», «братом матери», «сыном сестры», «отцом» и т. д., со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями. Можно сказать, что никаких других форм отношений между людьми, кроме кровнородственных (в указанном сейчас расширительном смысле) аборигены Австралии не знали. Даже приезжих европейцев они — в случае установления с ними дружественных отношений — зачисляли в определенные родственные категории, называли их «старшими братьями», «сыновьями сестер» и т. д.
Говоря строго, эти «кровнородственные» обозначения не являются с нашей точки зрения таковыми. В них нет ничего индивидуального. Они означают, по существу, лишь принадлежность к определенной родовой группе, полу и поколению. Понятие индивидуального родства (кровного в тесном смысле) развилось у австралийцев, видимо, лишь недавно, в связи, очевидно, с развитием парного брака, вытеснившего групповой брак; оно слабо отразилось на родственной терминологии, порожденной старыми, чисто групповыми отношениями. В сознании австралийца эти отношения кровного (индивидуального) родства еще не обособились из более широкого круга коллективных отношений, охватывающих теоретически все население континента.
А раз это так, то нет ничего более понятного и естественного, что этот единственно доступный первобытному сознанию тип отношений — кровнородственный — переносится и на внешнюю природу. Тесная, чисто материальная связь человеческой группы со своей территорией, с охотничьими угодьями, с животными и растениями осознается как кровнородственная связь. Животные и растения находятся между собой и с человеческими группами (родами) в отношениях того же кровного родства, как люди между собой. А в этом и заключается основная идея тотемизма.
Здесь надо коснуться одной очень характерной стороны тотемизма, которая некоторыми этнографами принималась ошибочно за основную. Я имею в виду известное верование о возможности магического воздействия человека на свой тотем — то, что нашло свое выражение в известных обрядах размножения тотема (интичиума у аранда). Как известно, Фрэзер в 1899 г. высказал предположение, что в этой идее магического воздействия на тотем, связывающий в единую систему «магической кооперации» все тотемические группы племени, заключается основа всего тотемизма[96]. Это, конечно, односторонняя и неубедительная теория, на которой сам Фрэзер позже не настаивал. Столь же неубедителен сходный взгляд А. Герасимовича о тотемизме как системе общественно организуемой охоты[97]. Но зерно истины в этих предположениях есть. Оно сводится к тому, что в тотемизме — если не всегда, то во многих случаях — имеются элементы промысловой магии, т. е. идеи и обряды магического воздействия на тотем как на объект промысла…
Корни этой промысловой магии могут быть и не связаны непосредственно с тотемизмом. Обряды типа «интичиума», как они описаны у центральноавстралийских племен, в большинстве случаев настолько сложны и зачастую вычурны, что они, несомненно, имеют за собой долгий путь развития: на них наложили отпечаток в очень сильной степени тотемические мифы и верования и многие из обрядов производят впечатление нарочито выдуманных в качестве инсценировки мифов. Но в основе древнейших, первоначальных обрядов «размножения» животных лежало, вероятно, стихийное, неосознанное стремление вызвать какое-то явление природы путем подражания ему. В некоторых из церемоний интичиумы, описанных у центральноавстралийских племен, еще сохранился этот элементарный вид. Например, главная часть обряда размножения тотема эму у племени аранда, описанного Спенсером и Гилленом, состоит в том, что участники обряда смачивают своей кровью ровную площадку на земле и рисуют на ней более или менее реалистическое изображение эму[98].
Надо думать, однако, что и этот сравнительно элементарный обряд не был первоначальным. Едва ли можно отрицать, что первобытные охотники, раньше чем начать совершать обряды размножения того или иного животного (растения), устраивали обряды, чтобы просто промыслить зверя. Вполне возможно, что именно памятниками таких обрядов примитивной промысловой магии (имитативного типа) являются известные пещерные рисунки европейского палеолита.
Но обряды промысловой магии, магии размножения животных и растений (интичиума), хотя и не связанные своими корнями с тотемизмом, срослись, однако, с ним очень тесно, по крайней мере в Центральной Австралии.
Признаком такого сращивания можно считать обычай ритуального поедания тотема после совершения обряда интичиума. Если обычно мясо тотема табуировано для членов данного рода, то в этот момент не только можно, но и должно его вкушать. Смысл этого обряда «богоядения» (так его иногда весьма неточно называют, намекая на связь с позднейшими религиозными трапезами), в том, чтобы сильнее закрепить связь рода со своим тотемом: идея чисто тотемическая.
Но не следует переоценивать значения этих элементов промысловой магии в тотемизме. Во-первых, оно, в сущности, нейтрализуется и почти сводится на нет тем общераспространенным фактом, что тотем для членов своей группы — существо неприкосновенное. Зачем «размножать» животное или растение, если его нельзя есть? Попытка примирить эти две противоречивые стороны тотемизма ведет к созданию чрезвычайно искусственных построений, вроде теории «магической кооперации» Фрэзера. Во-вторых, мы еще раз должны вспомнить, что древнейшими тотемами — тотемами фратрий — были по большей части такие животные, которые не играли существенной роли в охотничьем хозяйстве человека, — ворон, клинохвостый орел и другие птицы.
Одним Словом, нельзя видеть основу тотемизма в этой «хозяйственной» его стороне. Основа тотемической системы заключается не в этом. Ключ к решению проблемы тотемизма вообще не в объекте, а в субъекте тоте-мических отношений, не в тотеме, а в тотемической родовой группе.
Вера в тотемических предков
Каковы собственно объекты тотемических верований? Прежде всего, это тотемические животные и растения, вполне реальные и материальные предметы; это отнюдь не фантастические образы; фантастический элемент верований состоит здесь лишь в представлении о родстве, якобы существующем между данным животным или растительным видом и человеческой группой, а также в вере во взаимную магическую связь человека с его тотемом. Но тотем — не единственный и, можно, пожалуй, сказать, не главный объект тотемических верований. При развитой форме последних у центральноавстралийских племен гораздо большее религиозное значение, большую «святость», имеют материальные эмблемы тотемических групп — «чуринги» и прочие предметы. И наконец, тотемизм имеет свою систему мифологических образов: это представления о «тотемических предках».
Вера в тотемических предков и мифы о них наиболее развиты опять-таки в Центральной Австралии, и здесь они выступают в наиболее чистой форме. Прежде всего, здесь совершенно ясно видно, что тотемические предки— алтьирангамитьина, по Штрелову[99], инапертва, по Спенсеру и Гиллену[100],— это вовсе не предки в настоящем смысле этого слова, т. е. не реальные люди — родоначальники группы. В мифологии австралийцев они наделяются фантастическими зооантропоморфными чертами, или, вернее, представления о них смутны и бесформенны. Они выступают чаще во множественном числе, но это неопределенное множество чередуется с индивидуальными образами. Нет никаких оснований считать этих тотемических предков, как это делали Герберт Спенсер и его последователи, настоящими людьми, обожествленными после их смерти[101]. Культ предков как форма религии — явление гораздо более позднее; и если и есть какая-то генетическая связь между ним и тотемизмом, то она состояла лишь в том, что представления о «тотемических предках» послужили одним из тех идеологических элементов, из которых впоследствии, в совсем иную историческую эпоху, складывались образы почитаемых (настоящих) предков (см. об этом ниже, гл. 9).
Важнейшая идеологическая роль веры в тотемических предков и мифов о них заключается в том, что в них как бы олицетворена связь родовой общины с территорией. Мифы о тотемических предках привязаны к отдельным частям географического ландшафта. Для австралийца земля его общины вся насыщена религиозно-мифологическими воспоминаниями: каждая скала, ущелье, водоем, дерево — все это есть либо место действия того или иного мифологического эпизода, либо метка, оставшаяся на память о таком эпизоде. Очень ярко выразил эту сторону мифологии Томас Штрелов, прекрасный знаток быта и верований аранда, с детства в совершенстве знающий их язык.
Туземец аранда, по словам Т. Штрелова, «привязан к родной земле всеми фибрами своей души». Для него вся окружающая его местность — это не мертвая природа, это его живое родословное дерево: вокруг себя он видит наглядную историю своих «предков»[102]. Недаром и в самих мифах зачастую рассказывается, как тотемические предки после долгих скитаний возвращаются на родину: свою собственную привязанность к родине австралийский абориген переносит и в мифы[103].
В пределах родовой территории, где-нибудь в скрытом месте, в ущелье, у пруда, находится обычно священный тотемический тайник группы, где хранятся «чуринги». Там происходят и священные тотемические обряды. Эти природные святилища общины особенно обильно насыщены мифологическими ассоциациями.
В этой тесной связи тотемической мифологии с землей — одна из характерных особенностей тотемизма как такового. Как правильно писал С. П. Толстов, в тотемизме отразилось «чувство связи» человеческой группы с принадлежащей ей территорией[104]. Тотемизм как бы освящает и закрепляет традиционные права рода на его землю, на его охотничьи угодья.
Но не менее важна и другая сторона, другая роль тотемической мифологии.
Представление о тотемических предках есть не что иное, как мифологическая персонификация чувства единства группы, общности ее происхождения и преемственности ее традиций. «Тотемические предки» — религиозно-мифологическая санкция обычаев общины. Они — сверхъестественные учредители тотемических обрядов, выполняемых членами группы, запретов, соблюдаемых ими. Мифы о странствованиях и приключениях «тотемических предков» составляют как бы либретто священных драматических церемоний, в которых воспроизводятся эти мифы. Заслуга новейших исследователей мифологии, особенно Малиновского, состоит как раз в том, что они сумели понять связь мифологии с религиозномагическими обрядами и обычаями и указали, что миф есть своего рода оправдание ритуальной практики общины[105].
Освящая и оправдывая установленные традиционные обряды и обычаи, тотемические мифы сковывают и мысль, и трудовое творчество людей. Ум и энергия первобытного охотника отвлекаются от деятельной, практической борьбы с природой, от технической выдумки, от рациональной деятельности в сторону механического повторения ставших давно бессмысленными обрядов и заклинаний. От них ожидает австралиец изобилия добычи. Навязанная ему вера в святость тотемических преданий о «предках», которые-де и создавали такое изобилие, совершая эти самые обряды, не позволяет ему отступать хотя бы на йоту от установленного порядка обрядов. Священные образы тотемических предков царят над воображением суеверного охотника, не дают ему ни на шаг отойти от вековых традиций, усомниться в незыблемом авторитете стариков-хранителей этих традиций.
Этот вывод — не кабинетный домысел. Его сделал не кто иной, как тот же Томас Штрелов, отнюдь не марксист, но внимательный и вдумчивый наблюдатель, с детства живший среди аранда. Изучая их обряды и мифы, он пришел к убеждению, что религиозные традиции и «тирания» хранителей их, стариков, сковала накрепко творческое воображение туземцев. Отсюда проистекает общая апатия и умственный застой. Видимо, уже много столетий передаются священные мифы из поколения в поколение, слово в слово. Новые мифы не создаются, обряды не меняются. Ничего нового не допускается в духовном багаже племени[106].
Вера в перевоплощение
С представлением о тотемических предках связана и другая идея, широко распространенная опять-таки у центральноавстралийских племен, — идея перевоплощения (реинкарнации). Тотемические предки считаются вечно воплощающимися в своих живых «потомках», т. е. в членах тотемической группы. Особенно развито это поверье у аранда, у которых оно повлияло даже на филиацию тотемического имени: в отличие от обычной наследственной передачи последнего, у аранда каждый человек получает тотемическое имя того из мифических предков, который будто бы оплодотворил его мать и через нее в нем воплотился. Все люди, согласно этому поверью, — живые воплощения тотемических предков.
Эту разновидность тотемических верований едва ли можно считать непременным элементом тотемизма; возможно, что это лишь локальное явление. Однако в этой вере в тотемическое перевоплощение проявляется с достаточной ясностью та же основная идея, которая лежит и в основе веры в тотемических предков: это идея религиозного обоснования традиций, обычаев и обрядов общины. Человек должен свято и неукоснительно их соблюдать, помимо прочих причин, еще и потому, что он сам — живое воплощение одного из «предков», учредивших эти обычаи и обряды. Вера в воплощение тотемических предков еще более крепко связывает общину с ее легендарным прошлым, сковывает ее жизнь традициями, освящает установившуюся практику религиозных обрядов, обычаев и запретов.
У других народов, кажется, нигде не отмечалась в столь отчетливой форме вера в то, что все люди суть воплощения мифических (тотемических) предков. Однако родственные этому поверью идеи распространены довольно широко. В частности, у очень многих народов известны мифологические рассказы о связи женщины с каким-нибудь животным, от которого она затем производит потомство. Местами это поверье превращается в фольклорный мотив о похищении женщины (девушки) каким-нибудь зверем, о ее сожительстве с ним и пр. Несмотря на сказочность подобных сюжетов, они, видимо, исторически связаны с древней верой в тотемическую инкарнацию[107].
В литературе не раз высказывалось мнение, что корни этого поверья о «непорочном зачатии» надо искать в невежестве первобытного охотника относительно подлинной физиологической природы зачатия и беременности. В самом деле, австралийцы (и некоторые другие отсталые народы), видимо, очень смутно представляют себе роль мужчины в рождении ребенка[108]. Это и понятно: при господствовавшем прежде групповом браке, при раннем начале половой жизни подростков причинная связь половых отношений с беременностью и с деторождением вовсе не так легко обнаруживается. Но это незнание роли отца в рождении ребенка не имеет прямого отношения к религии. Ведь если австралиец объясняет беременность женщины тем, что в ее тело вошел какой-то посторонний предмет (в виде ли «детского зародыша» или в ином виде), то тут еще нет никакого религиозного верования, а налицо просто ошибочное объяснение непонятного физиологического явления. Но данное представление, само по себе вовсе не религиозное, связывается в сознании австралийца с системой священных тотемических верований: виновник зачатия и рождения ребенка — это тотемический «предок», священная фигура религиозной мифологии. А потому и сама идея тотемической инкарнации приобретает религиозный характер.
Тотемы фратрий и
их мифологизация
Как учредители обычаев и обрядов общины, тотемические предки выполняют функции «культурных героев». Если понятия тотемических предков и «культурных героев» и не совсем совпадают, то все же можно сказать, что именно тотемические предки были одной из древнейших разновидностей «культурных героев».
В наибольшей степени это относится к самой ранней форме тотемизма — к тотемизму фратрий. В Австралии сохранились лишь отдельные пережитки этого последнего, и поэтому трудно судить с уверенностью, какие мифологические представления с ним связывались. Но по крайней мере в некоторых случаях хорошо видна мифологизация образа тотема фратрии. Этот образ содержит в себе черты «культурного героя» и в свою очередь входит существенной частью в более сложный образ племенного бога. Этот процесс можно проследить в верованиях некоторых племен юго-восточной Австралии.
Так, у многих племен Виктории было представление о небесном божестве Бунджил, которого считали то творцом, то учредителем племенных обычаев и разных искусств. Бунджил представляется в антропоморфном виде. Но у некоторых из этих же племен этим именем обозначался тотем одной из двух фратрий, и Bunjil значит здесь «клинохвостый орел», тогда как другая фратрия называется здесь Waang — «ворон». Есть все основания считать, что у этих племен один из древних тотемов (эпонимов фратрий), клинохвостый орел, вследствие разложения системы фратрий и связанного с ней тотемизма и некоторых других условий, о которых речь будет ниже, превратился в мифологический образ и вместе со свойственными ему чертами «культурного героя» вырос, впитав в себя некоторые другие элементы, до значения племенного божества (см. об этом в гл. 6).
Нечто подобное можно проследить у племен западной части Нового Южного Уэльса с фратриями Мук-вара (клинохвостый орел) и Килпара (ворон). В мифах некоторых из этих племен рассказывается о борьбе этих двух птиц: результатом этой борьбы и было будто бы разделение людей на две фратрии. И вот обе борющиеся птицы отождествляются в мифе с образом Нуралие — племенного бога и «культурного героя». Здесь, следовательно, черты тотемов фратрий — на этот раз обеих вместе — опять вплетаются в образ племенного бога.
Таковы те мифологические представления, которые связаны по своему происхождению с тотемизмом.
Тотемизм в эпоху палеолита
Судя по тому, что древнейший вид тотемизма — фратриальный — у австралийцев сохранился лишь как пережиток, можно думать, что зарождение этой формы религии относится к более ранней стадии развития. Поэтому очень вероятно, что именно с тотемизмом связаны известные пещерные рисунки и скульптуры эпохи верхнего палеолита в Европе: «человек-олень» из пещеры «трех братьев», пляшущие фигуры людей в звериных масках из Альтамирской пещеры, изображения из Истю-рица, Лурда, Пеш-Мерль, Абри-Меж и др., а также фантастические зооантропоморфные существа из Альтами-ры, Орнос-де-ла-Пенья, Марсулы, Комбарель, Костенок и т. д. Мне кажется, вполне правы Л. Леви-Брюль, а также Д. Е. Хайтун, толкующие эти фантастические изображения как образы тотемических предков; замаскированные фигуры Хайтун считает тоже изображениями тотемических предков, но в момент совершения ими обрядов[109]. Зато весьма сомнительная попытка того же автора истолковать известные ориньякские изображения обнаженных женщин как тоже относящиеся к тотемизму[110].
Быть может, зачатки тотемических верований отразились и в еще более древних памятниках, относящихся к неандертальской эпохе: не исключена возможность такого именно толкования находок погребенных костей медведя в Драхенлохе и Петерсхэле.
Тотемизм у современных
отсталых племен
Как мы видели, социальные корни тотемизма, лучше всего прослеживаемые на материале Австралии, сводятся к условиям жизни обособленных первобытных общин, с их внешними и внутренними противоречиями. Отсюда объясняется и широкая, если не универсальная распространенность тотемизма на этой исторической ступени.
Из народов, стоящих на уровне, близком к уровню развития австралийцев, т. е. на средней и высшей ступени дикости, тотемизм засвидетельствован не у всех; но это объясняется, может быть, разложением быта и культуры этих народов, окруженных в большинстве случаев более высокоразвитыми племенами, а может быть, и просто неполнотой имеющихся сведений. Вопрос о тотемизме у тасманийцев не вполне ясен[111], он иногда решается отрицательно, но это едва ли правильно. По наблюдениям Бэкхауса, Уокера и Дэвиса, отдельные подразделения тасманийских племен соблюдали разные пищевые запреты: одни, например, не ели мяса самца валляби, другие— самки и т. д. Эти запреты имеют все признаки тотемической табуации. У ведда Цейлона имеются пищевые запреты, в которых, может быть, следует видеть остатки тотемизма. У жителей Андаманских островов обнаруживаются явные тотемические пережитки в виде представлений о мифических «предках», большинство которых, по сообщению Радклиффа-Брауна, «носят имена видов животных», причем «в каждом случае предок отождествляется с тем видом животного, который носит то же имя»[112].
У пигмеев Центральной Африки тотемизм сохранился в очень ясной форме — значительно прочнее, чем у соседних более развитых высокорослых народов; к такому выводу пришел новейший их исследователь Пауль Шебеста. Например, у племени бамбути (наилучше изученного и вместе с тем с наиболее самобытной культурой) каждый род имеет тотем, обычно животное, в отношении которого соблюдается строгое табу, запрещается не только есть его мясо, но и как-либо соприкасаться, даже встречаться с ним; строгая тотемическая экзогамия; к тотему относятся с большим почтением, называют «дедушкой» или «отцом»; верят в происхождение родов от своих тотемов и — что особенно интересно — в то, что душа человека после смерти воплощается в тотемическое животное[113]. Отчетливые следы тотемизма сохранились у южноафриканских бушменов.
О тотемизме у народов Южной Америки, особенно отсталых, сведений очень мало. Это не должно нас особенно удивлять, если мы вспомним, что предки современных отсталых племен Южной Америки, по всей вероятности, жили некогда в более благоприятных географических условиях и стояли на более высоком уровне общественного и культурного развития. Эти племена, очевидно, деградировали.
Но этого нельзя сказать о племенах Северной Америки. Из них к числу наиболее отсталых принадлежали калифорнийские племена; у них пережитками тотеми-ческих верований можно считать мифы о зооморфных культурных героях или демиургах (койот, серебристая лисица и др.).
Позднейшая судьба тотемизма связана в большинстве случаев с трансформацией первобытных общин, «тотемических групп», т. е. зачаточных родов, в развитые материнские роды на основе мотыжно-земледельческого хозяйства. У очень многих народов этой стадии развития (она соответствует в общем низшей ступени варварства) тотемизм оказывается очень устойчивым явлением. Социальной базой его служит материнский, а позже местами и отцовский род. Довольно полный обзор соответствующего фактического материала содержится во 2-м и в 3-м томах «Totemism and exogamy» Фрэзера. Некоторым дополнением к нему служит краткий обзор распространенности тотемизма в упомянутой книге Д. Е. Хайтуна[114]. Тотемические роды, главным образом с женским, но частью с мужским счетом родства известны на островах Торресова пролива, по всей Меланезии, у более отсталых племен Индонезии (у баттаков, на Молуккских островах) и в Индии у ряда дравидийских племен, rapo, хази и других племен Ассама; далее, тотемизм хорошо известен у большинства племен Северной Америки, хотя здесь сохранилась преимущественно лишь его внешняя форма — употребление тотемических значков и названий родов.
На средней и даже высшей ступенях варварства пережитки тотемизма местами держатся очень устойчиво. Следы его сохранились на многих островах Полинезии. В Африке тотемизм широко распространен у племен банту, у народов суданской группы и у некоторых смешанных кушитских народов. Очень интересно, что тотемизм в Африке испытал еще и дальнейшую трансформацию своей социальной базы: наряду с тотемическнми родами мы находим здесь в некоторых провинциях перенесение тотемических черт на территориальные общины. Подобного рода явление известно, например, в Дагомее и в Южной Нигерии.
Однако не так-то просто проследить судьбу тотемических верований на поздних ступенях исторического развития, не так-то легко отличить пережитки тотемизма от представлений, лишь внешне с ними сходных. Например, очень широкое распространение у народов едва ли не всех стран имеет почитание животных (или суеверно-религиозное отношение к ним): оно включает в себя и прямое поклонение животным (зоолатрию), и суеверный страх перед ними, и веру в оборотничество, и зооморфные (либо зооантропоморфные) образы богов, и посвящение животных тому или иному богу, и разные виды табуации и пр. Примеров можно было бы привести бесконечное количество. Многие ученые — в особенности неэтнографы — склонны видеть во всех таких фактах пережитки тотемизма либо даже подлинный тотемизм. Но верен ли такой взгляд?
Конечно нет. Суеверный страх перед животным, зоолатрия, табуация некоторых видов животных и т. п. могут иметь самые разные корни. Одни из этих явлений связаны с промысловым культом и коренятся в условиях примитивного охотничье-рыболовческого хозяйства; другие объясняются свойствами самих животных, грозящей от них человеку опасностью; третьи связаны с исторически сложившейся взаимной отчужденностью типов хозяйства, отразившейся в сознании людей в виде представлений о «нечистых» животных, и т. д. Но среди явлений зоолатрии и им подобных есть, бесспорно, и такие, которые генетически связаны с древним тотемизмом и могут рассматриваться как его пережитки. Хотя безошибочные выводы в этом направлении едва ли возможны, но во многих случаях можно с очень большой долей вероятности говорить о наличии именно тотемических пережитков.
С наибольшей уверенностью можно о них говорить в тех случаях, когда то или иное верование или какой-либо обряд, относящийся к животным (растениям), сохраняет прямую связь с определенной родовой группой, особенно если оно при этом носит название того или иного животного (растения). Именно этим правильным критерием руководствуются некоторые советские этнографы, исследуя, например, пережитки тотемизма у народов Сибири (А. Н. Максимов, А. М. Золотарев)[115].
На поздних стадиях развития общинно-родового строя тотемические верования и обряды сплетаются с другими формами религии: с промысловым культом, с шаманством, с культом личных духов-покровителей, с тайными союзами, даже с культом племенного бога. Примеры такого сплетения будут приведены в соответствующих главах.
Проблема племенного тотемизма
Особого изучения требует вопрос о племенном тотемизме. Исследователи по-разному смотрят на этот вопрос. Одни отрицают — по чисто формальным соображениям — даже возможность племенного тотемизма; так, Фрэзер полагал, что он исключается самим определением тотемизма; с этим согласен был и А. Н. Максимов[116]. Однако сам же Фрэзер не выдержал этой отрицательной точки зрения и у некоторых народов находил настоящий племенной тотемизм[117]. А. М. Золотарев считал самое выражение «племенной тотемизм» недоразумением, но в то же время допускал, что почитание животного целым племенем или даже народом может рассматриваться как «конечный продукт развития тотемических верований»[118]. Д. Е. Хайтун считает племенной тотемизм — и вполне правильно — одной из поздних форм тотемизма[119].
В самом деле, перенесение тотемических представлений с рода на племя — явление известное, хотя сравнительно редко встречающееся и, конечно, только у народов с развитым племенным строем. Племенные тотемы наряду с родовыми отмечались у островитян Фиджи; главное божество племени ракираки, змея Нденгеи (впоследствии общефиджийское божество), видимо, тоже тотемического происхождения. В Африке племенные тотемы известны у бечуанов, у кадиму.
Известны и различные переходные формы от тотемизма чисто родового к племенному и общенародному. Например, у гиляков Амура и Сахалина, а также у их соседей — ульчей, орочей, айнов — сохранился своеобразный культ медведя с торжественным ритуалом его умерщвления и поедания, и хотя медвежьи праздники являются чисто родовыми и считается, что у каждого рода есть свой особый медведь, однако этот родовой тотем-медведь ничем не отличается от тотемов-медведей других родов.
Тотемизм в религиях
классовых обществ
Следы и пережитки тотемизма обнаруживаются и в религиях классовых обществ, правда не везде в одинаковой степени. Тотемические черты ясно видны в образах богов и культурных героев у центральноамериканских народов: таковы мексиканские Уитцилопочтли и Кетцалькоатль, майяский Кукулкан, перуанский Вира-коча. В Китае в древний период племя инь (Иньская династия) почитало в качестве тотема ласточку — сюань-нянь.
Отголоски тотемических верований сохранились в позднейших даосских легендах о чудесном рождении выдающихся людей — первых императоров, ученых: мать императора Шэн-нуна зачала и родила его от горного духа, мать императора Яо — от красного дракона, мать философа Лао-цзы — от падающей звезды и т. п. В японском шинтоизме, может быть, связано с пережитками тотемизма почитание животных: лисиц, обезьян, черепах, змей и т. д. В Индии широко распространенный культ животных восходит, вероятно, к двум корням: к скотоводческому культу древних арийских племен и к тотемическим верованиям мунда-дравидских народов.
Наиболее отчетливо из всех древних религий сохранила остатки тотемизма религия египтян: в каждом номе чтилось свое священное животное и свой местный бог, большей частью с полуживотными чертами; номы же представляли собой, несомненно, древние племена, и предметом культа у них были их племенные тотемы. В Древней Греции следы тотемизма сохранились в преданиях о происхождении мирмидонян от муравьев (цудце! — муравей), о змееногом Кекропе — основателе Афин, в мифах об оплодотворении смертных женщин Зевсом в образе какого-нибудь животного либо в виде золотого дождя, быть может, также в животных атрибутах многих богов — вначале местных патронов. В римской религии следы тотемизма слабы и спорны; известны лишь легенды о том, как отдельными племенами самнитов предводительствовали при их переселении животные: сорока, волк, бык, от которых выводились и названия этих племен. Впрочем, весьма вероятно, что известное предание о волчице, вскормившей легендарных Ромула и Рема, основателей Рима, есть тоже отголосок тотемизма.
Отдаленными отголосками тотемизма можно считать и некоторые христианские представления и обряды: веру в «непорочное зачатие» Иисуса Христа девой Марией; «таинство причащения» — съедание тела и крови Христа пасхального «агнца».
Глава 2
Ведовство (вредоносные обряды)
Первобытное ведовство
Та же социальная основа, которая породила тотемизм, вызвала также появление другой формы религии, которую за неимением лучшего термина назовем пока ведовством[120], или си-темой вредоносных обрядов. В отличие от тотемизма, (авно и единодушно признанного особой формой религии, вредоносная магия — вера в «порчу» — до сих пор не заняла такого места в систематике религиозных явлений. Этим объясняется и отсутствие подходящего термина для обозначения данных обрядов. Отчасти, впрочем, и наоборот: как раз отсутствие широко употребительного общего термина мешало, как это часто бывает, привлечению внимания исследователей к данной группе явлений.
Однако не подлежит сомнению, что мы имеем здесь дело с совершенно обособленной формой религиозномагических представлений и обрядов. Ведовство, или вредоносная магия, настолько резко противостоит всем остальным религиозным верованиям и обрядам, что другого подобного противопоставления не найти во всей области истории религии. Именно это особое положение вредоносной магии дало повод некоторым исследователям (Дюркгейм и его ученики Юбер и Мос, также В. Шмидт и др.), распространяя его на всю вообще область магии, характеризовать последнюю как нечто в корне противоположное религии, что само по себе, конечно, совершенно неверно.
У центральноавстралийских племен, у которых тотемическая система особенно широко разрослась и впитала в себя ряд разнообразных верований, система вредоносной магии существует, однако совершенно отдельно. То же самое относится ко всем остальным племенам Австралии и ко многим народам других стран.
С первого взгляда можно не заметить никакой особой социальной базы вредоносной магии: по словам Спенсера и Гиллена, этот вид магии может применять каждый, тогда как лечить могут только знахари[121]. То же подтверждает Штрелов[122]. Но, если присмотреться внимательней, дело разъясняется.
Из многочисленных сообщений многих наблюдателей ясно видно, что в качестве виновников вредоносных магических актов всегда фигурировали люди чужого племени, чужой общины. Всякую болезнь, смерть по крайней мере, если причины той и другой не видны непосредственно, австралийцы приписывали колдовству врагов, т. е. чужеплеменников. Если виновником считали специалиста-колдуна, то колдуна чужого племени. Но чаще подозрение падало не на какое-нибудь определенное лицо, а вообще на враждебную группу[123]. Нетрудно видеть связь этой боязни злой магии с враждебными отношениями взаимно независимых племен и орд. Связь эта не ускользнула от внимания даже ранних наблюдателей, которые отмечали при этом, что вера в магию в свою очередь усиливает враждебность между племенами. Так, еще Кёрр в 1886 г. писал: «Необходимо обратить внимание читателя на тот несомненный факт, что всякий австралиец, без исключения, питает, можно почти сказать, с колыбели до могилы горячую ненависть ко всякому мужчине, по крайней мере своей расы, если он чужой ему. Основание… [для этого], которое они указывают сами, состоит в том, что все чужестранцы (strangers) находятся в заговоре, чтобы отнять их жизнь путем колдовства»[124]. Всякая смерть соплеменника от болезни или несчастного случая «непременно приписывается колдовству со стороны какого-нибудь враждебного или малоизвестного племени. В таких случаях после погребения выступает отряд людей, жаждущих крови; идут ночью, украдкой, за 50—100 миль, в страну, населенную племенами, самые имена которых им неизвестны. Найдя группу, принадлежащую к такому племени, они прячутся и подползают ночью к стойбищу… убивают спящих мужчин и детей»[125]. Здесь, может быть, несколько сгущены краски, но связь между страхом колдовства и межплеменной враждой отмечена совершенно правильно. Это подтверждается целым рядом сообщений других исследователей.
Большинство «войн» между племенами у австралийцев начиналось из-за взаимных обвинений и подозрений в колдовстве. Этот мотив наряду с некоторыми другими — похищением женщин, случайными убийствами и обидами — служил у австралийцев главным источником межплеменных столкновений; войн грабительских, а тем более завоевательных, свойственных более высокой стадии развития, австралийцы совершенно не знали[126]. Таким образом, несомненно, что вера во вредоносную магию сама по себе усиливает рознь и взаимную отчужденность между племенами. Но столь же несомненно, что эго есть лишь обратное влияние, производный факт и что не вера в колдовство лежит в основе межплеменной вражды, а наоборот. Условия жизни обособленных, замкнутых в себе групп — вот та социальная почва, на которой возникла вера во вредоносную магию[127]. Психологические условия возникновения этой веры легко себе представить. Главным методом ведения войны на ранних стадиях развития, и в частности у австралийцев, являются внезапные нападения из засады, ночью, исподтишка. Против таких нападений человек обычно беспомощен. Тайная опасность, подстерегающая его днем и ночью, в лесу и на стойбище, наполняет его сознание страхом и подозрительностью. Это — именно то психологическое состояние, которое лежит в основе русской народной пословицы «у страха глаза велики». Нет ничего удивительного, что в таких условиях человек не умеет провести логической грани между ожидаемой с неизвестной стороны опасностью нападения тайного врага и постигшим его реальным несчастьем, например болезнью. Он склонен любую болезнь, любой несчастный случай приписывать проискам того же злобного и коварного врага. Он не видит существенной разницы между предательским ударом копья и действием невидимого оружия, причинившего болезнь. «В одном отношении, — говорит Хауитт, — жизнь курнаи была жизнью ужаса. Он жил в страхе видимого и невидимого. Он никогда не знал, в какой момент подстерегающий его браджерак (человек соседнего племени. — С. Т.) пронзит его копьем сзади, и никогда не знал, в какой момент какой-нибудь тайный враг среди курнаи (курнаи сами делились на несколько племен, — С. Т.) сумеет окутать его чарами, против которых он не сможет бороться…»[128].
Психологическая сторона
первобытного ведовства
Не все исследователи обращают внимание на очевидный факт, что боязнь злой магии гораздо более распространена, чем сами обряды злой магии. Колдовство гораздо чаще предполагается и подозревается, чем предпринимается. У австралийцев есть, правда довольно разнообразная, техника вредоносной магии, подробно описанная исследователями. Но пускать эту технику в ход — дело опасное, ибо всегда есть риск навлечь на себя обвинение и месть за причиненный вред; это оружие обоюдоострое, и, судя по всему, его применяли лишь в очень редких случаях. Подозрение же в злой магии возникало гораздо чаще: как уже говорилось, любую болезнь, несчастный случай, смерть, хотя бы происшедшие от очевидных причин, приписывали колдовству врага. Дело доходило до того, что один из важных моментов похоронных обрядов у многих племен состоял в гадании о «виновниках» смерти. Указанный факт свидетельствует о том, что в основе всего этого комплекса представлений и обрядов лежит то психологическое напряжение, которое вытекает из межплеменной вражды. На этой основе сложилось представление о возможности злой магии, а отсюда уже можно понять и попытки действительно нанести своему врагу магический вред.
Это подтверждается также и другим любопытным фактом, засвидетельствованным несколькими наблюдателями: редко кто из австралийцев верит в свою способность причинить магическим путем вред, но никто не сомневается в том, что другие люди имеют эту способность. Об этом факте сообщают Спенсер и Гиллен по отношению к центральноавстралийским племенам[129], Хауитт о курнаи[130] и пр.
Наконец, этим же объясняется и приведенное выше сообщение Спенсера, Гиллена и Штрелова, что способность вредоносной магии приписывается, в отличие от лечебной магии, всем людям.
Однако нельзя отрицать и нельзя оставлять без внимания значение также другого, «психологического» корня обрядов вредоносной магии. Эти обряды все же ведь производятся, хотя и гораздо реже, чем это предполагают. И если самый страх перед порчей со стороны врага порожден в основном межплеменной рознью, то действительное совершение обряда насылания порчи, быть может коренящееся в конечном счете в той же межплеменной розни, должно, однако, иметь и какую-то более близкую и непосредственную основу, хотя бы чисто психологическую.
Эту основу искали многие историки религии. Фрэзер видел ее, как известно, в простой ассоциации идей, точнее, в неправильном ее применении[131]— объяснение явно негодное. Гораздо ближе подходили к правильному пониманию такие исследователи, как Маретт и Фирканд[132], искавшие основу магических действий (в частности, вредоносных обрядов) в эмоционально-аффективной сфере. И в самом деле, хорошо известно, что элементарный аффект гнева может побудить человека совершать действия, лишенные здравого смысла и прямой целесообразности: например, размахивать кулаками, разрывать изображение врага, выкрикивать ругательства и пр. Это бывает не только с «первобытными», а и с вполне «культурными» людьми; но у отсталых народов, где непосредственное проявление аффектов зачастую меньше сдерживается культурными навыками, это бывает особенно заметно.
Вот наудачу только одно из подтверждающих такое наблюдение сообщений. Миссионер Айвенс, проживший много лет на Соломоновых островах (Меланезия), пишет: «Проявление гнева не всегда направлено против действительного обидчика; разгневанный или оскорбленный человек «отводит душу» («take it out») на каком-нибудь неодушевленном предмете. Он начинает бить свою же посуду, разрушать свой огород или ломать свою лодку»[133]. Подобные безотчетные, импульсивные или аффективные действия, представляющие просто бессознательный способ разрядки энергии, нельзя еще назвать собственно «магией»: им недостает сознания того, что реальное действие направлено не на тот объект, к которому оно относится. По терминологии Маретта, это — «рудиментарная магия»[134]; по Мошиньскому — «субмагические» действия[135]. Но коль скоро к подобным актам присоединяется хотя бы смутное сознание того, что они направлены не на настоящий объект, отсюда рождается и представление (тоже смутное) о некоторой силе, которая должна донести произведенное действие до настоящего объекта, — представление о магической силе. Тут уже налицо магия.
Социальная основа
вредоносной магии
Вернемся, однако, к социальной основе вредоносной магии.
У очень многих народов земли, а в особенности у культурно отсталых, отчетливо видны следы происхождения вредоносной магии из межплеменной отчужденности. Приписывание всяких болезней, смертных случаев колдовству чужеплеменника — явление, распространенное повсеместно, особенно при первобытнообщинном строе. Приведу лишь несколько иллюстраций.
Туземцы внутренних областей бывшей Германской Новой Гвинеи верят, что всякая смерть происходит от тайного врага из соседней деревни (ein stiller Feind in einem Nachbarort). Папуасы племени мафулу никогда не приписывают вредоносного колдовства колдуну своей собственной деревни, которого поэтому и не боятся, а всегда колдуну чужой деревни.
0 байнингах внутренней части полуострова Газели (Новая Британия) Паркинсон пишет, что «если [у бай-нинга] умирает внезапно друг или родственник, то он приписывает это своим врагам, береговым жителям, а о том, как и почему, он не раздумывает»[136]. На острове Добу (около Новой Гвинеи) колдовство, по Малиновскому, «имеет большое значение во всех межплеменных отношениях. Страх колдовства громаден, и, если туземцы посещают отдаленные места, этот страх увеличивается еще ужасом (awe) перед неизвестным и чужим». Тот же исследователь сообщает, что для туземцев острова Маилу область Массим, лежащая к востоку от них, есть «страна, на которую туземцы указывают со страхом и недоверием, говоря об особенно злых и сильных формах колдовства; родина народа, называемого с ужасом каннибалами»[137].
Описывая бразильских бакаири., фон-ден-Штейнен сделал очень верное наблюдение, что у них «все дурные (курапа, что в то же время значит «не наши», «чужие») колдуны живут в чужих деревнях». Этот исследователь очень хорошо передает ход мысли туземцев, приводящий их к выводу о виновности чужеплеменников в злой магии: «Ощущение боли говорит больному, что на него кто-то напал. Не видно, чтобы кто-нибудь делал это в деревне; да здесь и нет таких дурных людей (разрядка моя. — С. Т.). Следовательно, враг — вне деревни»[138].
Не продолжая перечня аналогичных иллюстраций, укажу только, что именно здесь лежат корни очень устойчивой традиции: наделять соседние племена и народы, которые по каким-либо историческим причинам сохраняют известную культурную замкнутость, особыми способностями к злой магии. На этот факт не раз обращали внимание исследователи, хотя ему давали нередко довольно искусственное объяснение. Дело здесь не в том, что колдовская сила приписывается более отсталому народу (как считал, например, Тайлор)[139], хотя подобные факты тоже известны; Гуннар Ландтман справедливо отмечает, что такое приписывание особой магической силы другому народу (или его колдунам) бывает нередко взаимным: например, индийские тода считали сильными колдунами своих соседей курумба, а те по той же причине боялись самих тода; к лопарям их соседи финны, карелы, шведы относились с суеверным страхом, как к опасным колдунам (ср. известные стихи «Калевалы» о страшных колдунах Похьёлы); сами лопари так же смотрели на финнов, шведов[140]. Таких фактов можно привести немало. Как видно, дело здесь не в относительном уровне культурного развития, а во взаимной культурнонациональной отчужденности, в этнической и национальной розни, благодаря которой и поддерживались представления об опасных ведовских способностях чужеплеменников.
Иначе говоря, поскольку та самая социальная основа, на которой родились древнейшие верования, связанные с вредоносной магией, т. е. межплеменная рознь, оказывается устойчивой и сохраняется, хотя и в видоизмененном виде, на высоких стадиях развития, постольку сохраняются и выросшие на этой почве религиозно-магические представления.
Однако эта социальная основа ведовства — не единственная, хотя ее можно считать древнейшей. Уже на той стадии, на которой стоят австралийцы, становится заметным и другой социальный факт, которому в дальнейшем суждено сыграть видную роль в развитии веры в злую магию: внутреннее расслоение в общине.
Для австралийцев это еще не типично, хотя и у них злое колдовство иногда приписывается профессионалу-колдуну, в том числе и своему, в своей общине. Так, у племени каби знахари-колдуны (маннур) не только лечили, но и насылали болезни и им приписывали вообще сверхъестественное могущество. У племени Квинслэнда колдуны и лечили, и насылали болезни, и туземцы вообще считали их дурными людьми. Спенсер и Гиллен, изучившие целый ряд племен Центральной и Северной Австралии, нашли, что одно из этих племен — анула на берегу залива Карпентария — стоит совершенно особняком от всех остальных: у анула нет знахарей-враче-вателей, а есть злые колдуны, которым приписывается способность насылать болезни и всякий вред[141].
Согласно сообщению У. Чеслинга, у юленгоров восточного Арнгемланда есть особые специалисты — раггалк — по насыланию порчи[142]. А. Элькин, сопоставив факты, относящиеся к разным местам Австралии, пришел к выводу, что, в отличие от знахарей-врачевателей, колдуны встречаются очень редко. Во многих областях страны нет ни колдунов, ни веры в них. Там же, где верят в колдунов, обычно говорят, что профессионала, занимающегося черной магией, следует искать в другом племени; последнее, может быть, и гордится такой славой, однако обычно и там нельзя найти человека, который считался бы колдуном[143]. Но вообще в Австралии подобное выделение специалистов по вредоносной магии составляет скорее исключение. У народов более высокой стадии развития это становится общим правилом. Так, у туземцев Тробриандовых островов (Меланезия) в каждой деревне есть один-два «черных колдуна» — бвага-у, такому бвага-у приписывают сверхъестественные способности насылать болезнь и пр. То же самое известно о жителях других меланезийских островов: Адмиралтейских, Новой Британии и др.
Там, где функции «черного колдуна» объединяются с функциями знахаря-врачевателя, делателя погоды, шамана и пр. (а это можно видеть у большинства народов), — там вредоносная магия теряет свою самостоятельность как особая форма религии, имевшая некогда свою собственную материальную основу. Но она сохраняет известную обособленность там, где «черный колдун» существует отдельно от других специалистов религиозно-магической практики. Подобные факты тоже известны.
Например, у эскимосов господствующая форма религии — шаманизм; но рядом с шаманами у некоторых эскимосских племен имеются колдуны, «ilisitsoq», занимающиеся причинением втайне вреда людям. У индейских племен Мексиканского залива (крик, чокта, чикаса) злые колдуны, специально обучающиеся этой профессии, стоят отдельно от знахарей и предсказателей.
Сохраняет самостоятельность ведовство как особая форма религии и в условиях господства таких развитых религий, как христианство, ислам, буддизм. Самостоятельное положение веры в злую магию лучше всего проявляется в том антагонизме с господствующей церковью, который был ознаменован особенно средневековыми преследованиями колдунов и ведьм в католических странах. Правда, и здесь, как и на самых ранних стадиях развития, колдовство (в католической терминологии — ша1е-Псшгп) неизмеримо чаще предполагалось и подозревалось, чем практиковалось. Из сотен тысяч «ведьм» и «колдунов», обвиненных и сожженных на костре инквизицией, едва ли была сотая доля людей, действительно занимавшихся магией. Но это не меняет дела. В преследованиях ведьм и колдунов христианской церковью проявилась очень наглядно самостоятельность той формы религии, последними представителями которой они были или считались.
Однако в какой-то мере и само христианство ввело в свой культ практику насылания порчи. Так, в православной церкви обряд «анафематствование», совершавшийся в воскресенье на первой неделе великого поста («неделя православия» в память победы над иконоборчеством), состоял в произнесении проклятий («анафема») по адресу врагов церкви, еретиков и т. д. В некоторых католических странах, особенно в Южной Франции, существовала полуофициальная практика заказывать священникам особые мессы, чтобы погубить врага. В Гаскони, например, некоторые священники умели служить «мессу св. Секария», чтобы «задушить» какого-нибудь человека; мессу служили ночью в полуразрушенной церкви, пели ее с конца, чертили крест на земле левой ногой, готовили гостию (причастие) черного цвета, вместо вина употребляли воду из колодца, куда было брошено тело умершего некрещеным ребенка. Все эти подробности очень характерны для практики вредоносной магии.
Магические вредоносные обряды
Обратимся к рассмотрению характерных черт тех верований, которые связываются с вредоносными обрядами. В первую очередь это магические представления. В этнографической литературе стало традицией объяснять происхождение магии, в том числе и вредоносной, исходя из анализа самих магических представлений с психологической точки зрения. Наиболее известна в этом смысле точка зрения Фрэзера, согласно которой в основе магии лежит неправильное применение ассоциации идей: из двух основных видов магии, различаемых Фрэзером, «гомеопатическая» магия основана на ассоциации идей по сходству, а «контагиозная» — на ассоциации идей по смежности[144]. Это чисто идеалистическое объяснение не удовлетворяет многих ученых. Так, например, Маретт резонно замечает по поводу теории Фрэзера, что если магическая связь есть просто неверное применение ассоциации идей, то непонятно, откуда же берется здесь момент мистики, тайны, резкой обособленности от повседневной жизни, что так характерно для магии Фрэзер, конечно, прав, указывая, что в магии имеет место применение — или, вернее, не применение, а проявление — бессознательного процесса ассоциации идей. Но ведь это не есть объяснение генезиса магии[145]; это есть лишь передача того же факта другими словами. Весь вопрос в том и заключается, почему и в каких условиях стало возможным то неправильное функционирование механизма ассоциации идей, которые мы называем магическим мышлением? Этот вопрос об условиях происхождения вредоносной магии и был рассмотрен выше.
Какие же именно типы магических действий характерны для вредоносных обрядов? В Австралии, где эта форма религии выступает в наиболее отчетливом, неза-темненном виде, оба фрэзеровских вида магии встречаются редко. Наиболее широко распространен там тот вид магии, который Фиркандт называет «начинательным» (Anfangszauber) и который можно было бы назвать «инициальной магией»: существенным моментом ее является прицеливание в сторону намеченной жертвы магическим орудием; здесь начало действия — прицеливание — производится реально, окончание же его предоставляется магической силе. Магическая техника «pointing the bone» распространена в Австралии повсеместно. По-видимому, этот тип следует считать простейшим из видов вредоносной магии. Он представляет собой простое подражание привычному действию охотника и воина, стремящегося поразить намеченную жертву. В то же время этот тип магии наиболее пригоден при географической разобщенности человеческих групп (как у австралийцев), ибо он не требует непосредственной близости исполнителя обряда к его жертве.
Тот тип магии, который Фрэзер назвал контагиозной магией и который чаще называют парциальной магией, распространен в Австралии гораздо реже; он, например, совершенно отсутствует у центральных и северных племен. Точно так же «гомеопатическая» (Фрэзер), или «симильная» (Катаров), магия, которую я предпочитаю называть имитативной, у австралийцев применяется редко. Зато оба последних типа магии в дальнейшем развитии практики вредоносных обрядов у более высокостоящих народов выступают на первый план. Например, у меланезийцев преобладающий тип вредоносной магии — парциальный: жертву околдовывают через объедки пищи, обрезки волос, слюну, экскременты, след ноги и пр. Все эти способы требуют большей близости между колдуном и его жертвой, чем при инициальной магии австралийцев. Имитативная, как и парциальная, магия очень распространена у морских даяков.
Вербальная магия, т. е. заговоры, у австралийцев и других наиболее отсталых народов не выступает самостоятельно: заклинания лишь примешиваются к тем или иным колдовским действиям. Но у некоторых более развитых народов именно вербальная магия (во вредоносных, так же как и в иных обрядах) играет доминирующую и самостоятельную роль; так обстоит дело, по наблюдениям Малиновского, у жителей Тробриандовых островов[146]. Впрочем, в настоящее время трудно еще обнаружить закономерность в развитии и упадке отдельных типов магических вредоносных обрядов, хотя едва ли могут быть сомнения в том, что такая закономерность есть[147].
Магические представления,
связанные с ведовством
Область вредоносной магии, вернее, та психологическая атмосфера, которая ей сопутствует, порождает определенные религиозно-магические представления. Эти представления, как и следовало предполагать, чрезвычайно туманны и неопределенны. Быть может, самый элементарный вид их находим мы у тех же австралийцев, а именно у аранда. У этого племени существует слово arungquilta (или arungquilta, по транскрипции Штрелова), которым обозначается все то, что относится к области злых и опасных сверхъестественных сил; представление об arungquilta имеет безличный характер. Аналогичное представление имеется у папуасов берега Маклая, у которых оно обозначается словом оним; однако здесь это слово и представление имеет несколько более широкое значение: оним — это, с одной стороны, «яд», «отрава», «колдовство», а с другой — «лекарство». Таким образом, представление о магической силе у папуасов имеет, как и у австралийцев аранда, безличный характер, и в то же время ясно чувствуется его как бы вещественный, материальный оттенок; характерно также и то, что папуасская идея об оним включает в себя, в отличие от австралийской «арункульта», не только вредоносную, но и целебную силу. Дальнейшее расширение и обобщение аналогичная идея получила у меланезийцев в виде их известного представления о мана; под этим названием обычно фигурирует всякая сверхъестественная способность или сила, присущая человеку, предмету или духу. Сила мана может быть направлена как на добро, так и на зло, как на пользу, так и во вред кому-либо; представление о вредоносной силе играет, пожалуй, наименее заметную роль в том сложном пучке определений, который связывается с идеей мана, но все же какую-то роль играет. Столь же широкое и неопределенное представление о магической силе, поглотившее в себя более узкую идею о вредоносной магической силе, имеется и в верованиях целого ряда других относительно развитых народов: крамат у малайцев, денг у племен Индо-Китая, оренда у ирокезов, манату у алгонкинов, вакан у сиусских племен и пр.
Таким образом, мы видим, что смутное представление о магической губительной и опасной силе, связанное по происхождению с практикой вредоносных обрядов и выступающее в довольно чистой форме в австралийской идее арункульта, в дальнейшем развитии смешивается и как бы вплетается в более общую и не менее смутную и бесформенную идею о сверхъестественной силе вообще. Почему это происходит — этот вопрос я попробую выяснить в дальнейшем (см. гл. 12 и 13).
Анимистические представления,
связанные с ведовством
Практика ведовства была также, по-видимому, и одним из источников первобытных анимистических представлений. В частности, именно в ней заключается один из корней веры в злых духов.
У австралийцев это еще мало заметно: у них решительно преобладают чисто магические, безличные представления о вредоносных влияниях и последние всегда или почти всегда приписываются живым, реальным людям, в частности чужеплеменникам. Это обстоятельство делает для нас достаточно ясным самый генезис этой формы религии, еще не затемненной никакими моментами мифологической персонификации. Но и у австралийцев зачатки последней, по-видимому, имеются. Некоторые из австралийских представлений о злых духах как будто можно связать с той формой религии, о которой мы сейчас говорим. Так, например, у курнаи есть поверье, что умершие враги-чужеплеменники превращаются в злых духов. У племени какаду и соседних племен Северной Австралии есть представление о злом духе Нангинтаин, которого специально связывают с племенем геимбайо; этот дух губит мальчиков и юношей, которые отваживаются идти в одиночку в лес. У квинслэндских племен Палмер нашел поверье о том, что «духи врагов и отдаленных племен… убивают людей своими палками… в то время как лимбинджар-гобонг (духи) своего собственного племени дружественны»[148].
В Меланезии можно с еще большей отчетливостью проследить генезис некоторых анимистических и мифологических образов как персонификации вредоносных сил. Так, например, у байнингов острова Новая Британия Паркинсон обнаружил, что единственный мифологический образ, внушающий туземцам страх, — это мифическая змея а-хамки. «Она ползает вокруг и поедает экскременты людей, которые затем должны умереть»[149]. В этом поверье очень хорошо видно происхождение данного мифологического образа: ведь сказочное чудовище, согласно этому поверью, делает то самое, что делает, по представлениям туземцев, злой колдун; через экскременты людей путем парциальной магии убивает их самих. Представление о парциальной магии здесь фигурирует в довольно обычной форме, но источником ее считается в данном случае не живой человек-колдун, а мифический образ; последний выступает, таким образом, здесь лишь как заместитель первого; представление о змее а-хамки есть не что иное, как персонификация вредоносной магической силы.
Подобную же замену человека в качестве источника злой магии мифическими образами мы находим на Тробриандовых островах. Туземцы этих островов не очень отчетливо различают, откуда берутся их болезни. Чаще всего виновником их они считают бвага-у — черного колдуна, существо вполне реальное, но, помимо этого, они приписывают болезни иногда антропоморфным духам таува-у, причиняющим эпидемические болезни, и токвай, мелким духам, вызывающим легкие недомогания. И здесь мифологические (анимистические) представления выступают как заместители предполагаемого реального виновника болезни — человека; они являются и здесь персонификациями злой магической силы.
Еще отчетливее видна замена человека-колдуна анимистическим образом в поверье народа фанти на Золотом Берегу (Западная Африка): по сообщению Эллиса, любой человек там, если хочет погубить врага, взывает к злому женскому духу Аинфва (человекообразное существо, покрытое с ног до головы белой козьей шерстью) на особом, посвященном ей месте на побережье и громко произносит имя врага; тот неминуемо должен вскоре погибнуть[150].