Из глайдера вышла синеглазая девушка в серебристом облегающем костюме, поздоровалась и громко спросила:
— Биофизики есть?
Все озадаченно помотали головами и оглянулись на Геннадия в последней надежде. Даже Стебель сделал вид, что к нему вопрос не относится.
— Есть, — нерешительно признался Геннадий.
— Отлично! — обрадовалась девушка. — А то у нас диагностер сломался.
— Диагностер? — растерялся Геннадий. — А что это такое?
— Ты что, старик, — с улыбкой вмешался Стебель, — никогда диагностеров не чинил?
— Никогда.
— Ну, значит, это будет твой дебют.
— А я сумею?
— Конечно, сумеешь, — улыбнулась ему девушка. — Ты же биофизик! Кстати, меня зовут Бригитта.
— Геннадий, — представился Геннадий.
— Полечу с вами, — сказал тут Стебель, — тем более мне тоже в город нужно.
Они летели в город, и Геннадий думал: «Хорошо быть биофизиком — такие девушки за тобой прилетают!»
6. Мир, в котором счастливы все
Города Геннадий не увидел или просто не понял, что увиденный им населенный пункт и называют здесь городом. Внизу, в море зелени, замелькали белые пятна коттеджей, и вскоре Бригитта посадила глайдер.
Симпатичные домики, утопающие в деревьях, выстраивались в улицу, и в конце ее виднелась этакая небольшая Эйфелева башенка — видимо, какая-то антенна, а рядом блестел на солнце ажурный купол, при виде которого в памяти Геннадия возникли слова «микропогодная установка» — из какой-то книги, читанной в детстве.
— Слушайте, как называется эта штука? — спросил он. — Вон та, сетчатая и круглая.
— Какая? Та? — откликнулась Бригитта. — Так это же микропогодная установка.
Геннадий очень удивился, но промолчал.
Подошел Стебель. Он уже успел сбегать куда-то.
— Пойдемте, граф, — сказал он, — вас ждут великие дела.
Самое удивительное было те, что Геннадий очень быстро разобрался в устройстве диагностера. Он, правда, так и не смог понять, каким образом этот прибор сверхмалые биотоки превращает в обычные миллиамперы, не искажая при этом самую тонкую модуляцию, но это было не главное. Главное, он сразу увидел все неисправности. Неисправностей оказалось много, даже слишком. Можно было подумать, что кто-то питался с помощью вентилятора чистить картошку, а чувствительным элементом пылесосить ковры. В общем, пришлось распотрошить машину до основания, перебрать, что называется, по винтику. Какое же это было удовольствие! Проверять каждую клемму, каждую лампу, каждый диод, каждую пружинку, отлаживать схему, заставлять диагностер работать снова и снова и чувствовать, что машина понимает тебя и от раза к разу становится все послушнее. Геннадий так увлекся, что не заметил, как прошел день и солнечный свет стал опять золотисто-оранжевым, а потом начал медленно гаснуть, и, по мере того, как он слабел, стены и потолок его рабочей комнаты все ярче и ярче занимались мягким равномерным свечением.
Несколько раз к нему заходили друзья, им нравилось смотреть, как он работает, а он иногда просил их помочь в чем-нибудь. А в середине дня они его все-таки уговорили прерваться и потащили обедать, и с ними за столом сидела очаровательная синеглазая Бригитта, хозяйка глайдера, только теперь на ней было белое платье, легкое, как утренний туман, и очень свободное. И Геннадий снова вспомнил о Маринке.
Первый раз он подумал о ней еще в лесу, сразу, как только увидел Стеблова. Ему показалось тогда, что и она непременно должна быть здесь. Но ее не было, и он не рискнул спросить, боялся разрушить свою хрупкую и ни на чем не основанную надежду. Теперь он решился.
— Стебель, а где Маринка? — этак небрежно, просто, будто она только что была здесь, с ними, да вышла куда-то и пропала.
— Крылатская? — переспросил Стебель, словно речь могла идти еще о какой-то Маринке. — Одну минутку.
«Крылатская? — повторил про себя Геннадий. — Одну минутку».
Как просто! Как поразительно, невероятно просто. Одна минутка — не минута, а минутка — и счастье в твоих руках! Одна минутка — и уже никто и никогда не отнимет этого счастья, потому что отнять его могла только смерть, а в этом мире, похоже, не было смерти.
— Марина, — говорил Стебель, поднеся к губам маленький радиокулон, — Геннадий приехал. Ты слышишь меня? Прием.
— Не верю, Стебелек! Повтори. Прием, — услышал Геннадий далекий Маринкин голос.
— Я приехал, Маришка! Я! Это я приехал! — он орал так, словно передатчик находился по крайней мере по ту сторону улицы.
— Генка! — ее голос звенел от счастья. — Я вылетаю, Генка! Сразу, как только смогу. Стебель, как поняли меня? Прием.
— Поняли тебя отлично. До встречи.
— Когда она будет здесь? — Геннадий вскочил и опрокинул стакан с вишневым компотом.
— Успокойся, старик, часа через четыре.
— Почему так долго?
— Потому что она далеко. Очень далеко. Потерпишь, старик. К тому же тебе еще работать.
— Работать? — удивился Геннадий. — Ах да, конечно, работать. Мне обязательно надо работать. Однако над чем же я работал? Ты не помнишь?
Стебель молча поглядел на него круглыми немигающими глазами.
Потом наставительно произнес:
— От счастья люди глупеют. Но ты не бойся, это быстро проходит. Глупость, конечно, а не счастье.
Невероятно, но, работая с диагностером, он забывал даже о Маринке.
Наладка входила теперь в свою завершающую и самую приятную стадию. Прибор был уже почти исправен, и приходилось корректировать только самые мелкие погрешности в его работе, то есть, по существу, заниматься настройкой и юстировкой.
Наконец все было закончено. Диагностер стоял как новенький, сиял всем, чем мог сиять, и казалось, его распирает от гордости и желания тут же, без всяких промедлений приступить к делу. Геннадий позвал друзей, и каждый из них прикладывал к вискам чувствительный элемент.
Индикатор прибора устал сиять зеленым огоньком — сигналом абсолютного здоровья. Только двое заставили диагностер мигнуть красным светом и выдать карточки с указанием нарушений и перечнем лечебно-профилактических мер. У Бригитты оказалась незажившей рука, вывихнутая при неудачной посадке, а Михаил, тот самый бородач с глазами философа, не спал, как выяснилось, уже третьи сутки: он был вовсе не философом, а музыкантом, и по ночам к нему приходило вдохновение.
Потом все ушли, оставив его одного. Маринка задерживалась. Прошло уже не четыре, а добрых десять часов. Но почему-то он знал, что все в порядке.
Коттедж, где Геннадий работал с диагностером, стал теперь его коттеджем, его собственным. У них здесь было полно свободных коттеджей, совершенно готовых для жилья. Они здесь ждали таких, как он.
Ощущая приятную усталость, он вышел на балкон, вдохнул полной грудью вечернюю свежесть и поглядел на звезды. Звезды были зелеными и красными. Зеленые висели неподвижно, а красные приближались, становясь крупнее и ярче… Бортовые огни, догадался Геннадий. И когда глайдер черным, скрадывающим звезды пятном завис на фоне густо-синего неба перед самым домом, Геннадий понял: это она. Он перемахнул через перила, прыгнул вниз, сминая цветы, ринулся вперед, и в тот же миг распахнулась дверца глайдера, еще висящего над землей, и Маринка, сбрасывая на лету шлем, упала к нему в объятия…
— Сумасшедший! — выдохнула она, приходя в себя и собирая по клумбе раскиданную одежду. — Здесь были такие красивые цветы.
— Ерунда! Ты гораздо красивее, Маринка.
— А если кто-нибудь видел?
— Да ну. Темно уже. И потом, у вас тут такие замечательные ребята, они все понимают как надо.
— Да, — согласилась Маринка, а уходя в дом, добавила со смехом: — И вообще. Наш цветник — что хотим в нем, то и делаем!
— Эй, попрыгунья! — окликнул ее Геннадий. — Ты не рассказала, почему добиралась так долго.
— А ты считаешь, что я должна была попутно еще и рассказывать тебе что-то? — улыбнулась она. — Ну, в общем, так. Я, конечно, хотела вылететь сразу. Очень хотела. Но кроме меня совершенно некому было вести грузовой флаер на этот богом забытый остров океанологов в Японском море, а груз срочный, а океанологов ну никак нельзя было покинуть сразу, а потом во Владивостоке эти бездельники так долго искали свободный глайдер, ведь не могла же я в самом деле лететь в Москву на грузовике? Боже, как я устала! Ты знаешь, что такое трехчасовой перелет при скорости почти четыре тысячи в час? Теперь я хочу под горячий душ и очень много всякой еды, всяких вкусностей и крепкого кофе, черного-черного, а еще — давай откроем бутылочку какого-нибудь старинного ликера!
И все так и было. И горячий душ вдвоем, и ужин, и черный кофе, который мастерски умел заваривать Геннадий, и ароматный ликер. А после они поднялись наверх по старой, уютно поскрипывающей деревянной лестнице, и там, в уютной комнате, в окна которой сквозь ветви сирени заглядывала луна, уже была расстелена кровать, и Маринка, распахнув халатик, легким движением уронила его на пол, и снова ее тело, молодое и прекрасное тело, всегда, как в первый раз, сверкнуло в ночном полумраке ослепительной белизной, и Геннадий даже зажмурился от этого волшебного света, а потом тоже стал сбрасывать с себя одежду, потому что сейчас одежда мешала ему, как еще утром ему мешали тяжелые, мрачные воспоминания то ли о прошлом, то ли просто о привидевшихся ночью кошмарах.
7. Уснуть — значит умереть
Они проснулись одновременно. Одеяло было усыпано солнечными пятнами. За окном щебетали птицы, а где-то по ту сторону улицы трижды уверенно и громко прокричал петух.
Просыпаться всегда было мукой для Геннадия. Мир, в котором он просыпался, наваливался на него всей тяжестью проблем безжалостно и сразу, и он всегда лежал некоторое время в постели, как бы раздавленный этим непомерным грузом, и собирался с силами, чтобы подняться.
Если бы это было возможно, Геннадий согласился бы не спать вовсе — лишь бы не надо было просыпаться.
Но теперь он проснулся и почувствовал себя счастливым. Проснулся с ощущением счастья! Проснулся счастливым!!!
Это было так невероятно, так невообразимо хорошо, что губы его сами собой расползлись в улыбку. Он выскользнул из-под одеяла и встал у окна, подставив солнцу молодое здоровое тело и раскинув руки, как бы желая заключить весь мир в свои объятия, как любимого человека, потому что мир теперь принадлежал ему, и он принадлежал миру, потому что больше не нужно было драться с миром, разбивая ему в кровь лицо и захлебываясь в этой крови. Мир был теперь огромным и добрым.
Маринка полулежала на постели и улыбалась, глядя на него.
— Побежали? — предложил Геннадий.
— Побежали. К речке или в лес, к ручью?
— Все равно. На улице так здорово! Можно в лес. А впрочем, лучше к речке.
Они облачились в спортивную форму — яркие оранжевые трусы и канареечно-желтые майки — и полетели вниз по улице к окраине города, утопая босыми ногами во влажной, мягкой траве. Они бежали, а в коттеджах открывались окна, и проснувшиеся горожане кричали им «С добрым утром!» и узнавали у Геннадия, как поживает диагностер, а у Маринки спрашивали, как оно там, на Дальнем Востоке, и они оба отвечали, что все в порядке, что все отлично и что еще будет время рассказать и о том и о другом. И бежать было легко, а воздух был свежим и вкусным — его хотелось пить большими, жадными глотками, а бежать хотелось не останавливаясь и все быстрее, быстрее, быстрее…
Но они добежали до пляжа и все-таки остановились и, разгоряченные бегом, разделись и кинулись в воду, и зеркало речки задрожало и рассыпалось на тысячу сверкающих брызг.
За завтраком он наконец решился спросить у нее:
— Маришка, а вот скажи мне, сюда все попадают после смерти? Только после смерти или еще как-то?
Она помрачнела и задумалась. Наверное, в этом мире было не принято говорить о смерти.
— Не знаю, — ответила она. — Я не знаю про всех. Тебе лучше поговорить с Ланьковским.
— А кто это?
— Мирослав Ланьковский? Ну, это же наш главный физик-теоретик и гениальный философ-практик, как он себя называет. Вот он тебе про все расскажет. Он такой же, как ты. Любит анализировать, препарировать, раскладывать по полочкам человеческие души и рассматривать счастье под микроскопом. А я, Генка, ты же знаешь, люблю счастье целиком, меня его клеточная структура не интересует. И здесь у меня есть счастье работы и отдыха, счастье здоровья и красоты, а теперь еще и любви. Мне достаточно этого. Мне совсем не нужно знать, как оно все получилось. Так что ты уж поговори с Ланьковским. Он, между прочим, сегодня здесь.
«Это удача», — подумал Геннадий и сразу после завтрака пошел искать великого философа-практика. Ему расхотелось говорить про УАН Маринке. Он понял, что теперь и здесь ей это будет неинтересно, а может быть, даже неприятно. А вот этот гениальный поляк, если Геннадий правильно понимает, должен оценить научную значимость прихода в этот мир нестандартным путем.
И гениальный поляк оценил. Он с увлечением выслушал все об УАНе и заявил, что должен немедленно сообщить эту потрясающую информацию некоему Джойсу за океан, в Америку. При упоминании Джойса что-то щелкнуло в памяти у Геннадия, но голова, вскруженная восторгом последних часов, соображала туго, и он так и не вспомнил, что это за фамилия, почему она знакома ему. А Ланьковский начал страшно спешить, говоря, что ему надо все записать и обдумать, и даже посчитать что-то, поэтому на вопросы Геннадия он ответил предельно коротко.
— Да, — сказал он, — именно после смерти в Первом мире люди попадают сюда, во Второй, точнее, в один из миров Второго Уровня, а после смерти здесь — в один из миров Третьего Уровня. И так далее до бесконечности. Жизнь вообще бесконечна, что очевидно и было очевидно для многих даже в Первом мире. Смерть — лишь переход из мира в мир. А главный закон — это Закон Луча, как назвал его сам Ланьковский, то есть: движение из мира в мир допустимо лишь в одном направлении, обратное невозможно, как невозможно повернуть вспять время.
Вот такой абсолютный закон. Поэтому те, кого мы называем мертвецами, никогда не смогут воскреснуть в том же мире, где умерли, если только почему-нибудь луч не превратится в кольцо.
— А как же УАН? — спросил Геннадий. — Он что, убил меня?
— Об УАНе поговорим отдельно, — пообещал Ланьковский и откланялся.
Странный осадок остался у Геннадия от этого разговора, хотя сам Мирослав был обаятелен, его эрудиция и логика вызывали восхищение и в целом общение с ним на равных как ученого с ученым делало честь любому, и сердце Геннадия наполнилось гордостью. В общем странный осадок, да и не осадок, а так, осадочек, растворился быстро и незаметно в золотом великолепии начинавшегося дня.
Геннадий вернулся домой и ощутил удивительный прилив вдохновения. Удивительный потому, что это было не вдохновение ученого, а вдохновение поэта. Он сел за письменный стол, положил перед собой стопку чистых листов, взял ручку и, откинувшись в кресле, задумался.
Подошла Маринка, обвила его шею руками, прижалась щекой к его голове. Он почувствовал, как прядь ее волос упала за воротник его рубашки.
— Новая модель диагностера? — спросила Маринка. — Или модернизированный вариант портативного исцелителя ушибов?
— Нет. Я хочу написать повесть. И знаешь, как она будет называться? «Поэма о счастье».
— Отлично. А потом ты напиши поэму, — посоветовала Маринка. — И знаешь, как ее назови? «Повесть о счастье».
— Ты не веришь, — улыбнулся Геннадий; — ты не веришь, что я могу написать повесть.
— Конечно, не верю. Ты умеешь писать только научные тексты.
— Я теперь все умею. Понимаешь, Маришка, все.
Она вдруг задумалась. Потом посмотрела на него и спросила:
— Ген, крокодильчик мой, а если я буду играть, я тебе не помешаю?
— Нисколько. Даже наоборот.
Она ушла в другую комнату, и вскоре оттуда послышалась приятная тихая музыка. Маринка и раньше умела что-то бренчать на рояле, родители в детстве научили, точнее, заставили научиться, но так, как сейчас, она не играла никогда. Это была настоящая импровизация большого мастера. Музыка прерывалась, начиналась вновь уже немного по-другому, опять прерывалась и с каждым разом становилась все совершеннее, все прекрасней.
Он сидел в кресле, смотрел на причудливые очертания микропогодной установки на крыше далекого дома и думал, с чего начать, какие слова уложить первыми на такой белоснежно чистой, такой беззащитной поверхности бумаги.
И вдруг мир раскололся.
Пополам. Дико. Безжалостно. Страшно.
Он хотел зажмуриться, но глаза мучительно широко раскрылись, а веки свело судорогой, так что он даже не мог моргнуть.
Под отвратительный хруст и скрип возникшая перед глазами черная трещина, бездонная и жуткая, превратилась в гигантский проем, и две половинки только что существовавшего мира стали ужасающе медленно падать. Они не выдерживали собственной тяжести и обваливались кусками, а потом вдруг обмякли и потекли, срываясь большими грязными каплями и мерзко плюхаясь в бурлящую где-то глубоко внизу жижу.
И он закричал от страха, отчаяния и боли. Но крик потонул в жуткой какофонии звуков, растворился в ней, и только слышнее сделалось гнусное бульканье и хлюпанье, доносившееся теперь уже со всех сторон.