Холодное дыханье тушило голубые огни тлеющих углей. Мокрые шлейфы сметали червонныя от огня развалины.
В глубоком и бархатном трауре звонов за зверем шла — Смерть.
Устало реяли клочья пурпуровых знамен. Кончали старухи в мертвых улицах свои истомленные плясы.
У широких мраморных лестниц набережной кружились белые хороводы людей. Светлые телом, они шли в пепелящий огонь костров. Рыхлый жир плыл и обнажались синеватыя мышцы…
ПОСЛЕДНИЕ СТРАНЫ ГОЛУБЫХ
11 человек здесь со мною… Порвана, вероятно, вся сеть. Старик уже умер, а моя дочь холодеет и все хочет мне сказать что-то. Мы все умрем скоро, но покоен я. Я могу еще писать и, может быть, прочтет кто-нибудь мои записи. Холодно. Чувствую я, что мы последние Страны Голубых и пергамент мой истлеет или замерзнет в холоде мертвой земли. Мы — последние, и нас… Нет — 10. Дочь моя умерла. Умерла. Холодныя пальчики, ледяныя…
Я хочу рассказать о последней революции на земле. Холодно, холодно.
Я гражданин великаго Города Мира. Когда-то, давно, — вся земля была разбита кусками и предки наши кусали и рвали ее и была кровь и гибли люди. Эти огромные, розовые люди, у которых было солнце. О, солнце! Много солнца, точно вся земля тогда была прозрачной и пылала огнями и алый виноград зрел и наливался кровью в тяжелом горячем зное. У предков наших — серыя крепкия кости, — я видел их на кладбищах, глубоко под землей там грудами гниет осыревший кирпич разрушенных, нами забытых городов… Я не знаю, что было потом… Какая-то долгая, тяжелая кровью война всей земли… Катастрофы, расколовшие мир, как неудачную форму.
Я родился в третий день весны и был до последней революции гражданином города: я вел записи часовых оборотов главнаго колеса. Вместе с другими работал я в подземных мастерских, где мы создавали и пищу людей и снаряды смерти. Еще недавно мир ждал войны. Голубые юга хотели уйти в землю от солнца, а мы думали строить стеклянную стену над всем земным шаром. Но уступили южане и мы уже клали основы гигантскаго свода… О, солнце! У нас не было солнца. Давно, в дальние времена, говорят люди молились ему и слагали о солнце песнопенья, а мы с ним боролись. Ученые наши, инженеры и техники — перекинули над землею густую сеть, пропитанную теплым газом и каждый день проверялись скрепления сети и гудели и тарахтели машины, вырабатывая запасы страшной теплоты. Мы не знали солнца. Я слышал смутно-смутно, что живет там за сталью крыш, за гигантскими проводами, в тьме сети — осторожный и холодный враг. И нужно бороться с ним, но многие уставали. Каждый день находили трупы на скреплениях воздушных лестниц и под зубьями огромных колес.
Только весною смеялись мы. В день, когда лаборатории выпускали на землю пахучий странный газ, когда мы задыхались от широкаго аромата — в день Весны, утихал неумолкный грохот машин, останавливали свой скользкий бег ремни и только щупальцы осветителей струили голубой свет. Мы искали женщин в день Весны. Боролись из-за них в жидком сале у остановившихся колес, перебегали воздушный лестницы, падали в колодцы глухих корридоров. Мы искали женщин… А солнца не знали мы. Три гения — правители нашей страны, — следили за каждым, окружив его сетью шпионов. И, если некоторые из нас запевали какую-то песню, их уводили шпионы. Я не знаю куда. Так погиб мой отец. Этой песни не знал я. Вероятно, старая песня и ее, быть может, еще пели люди, у которых такия огромныя серыя кости.
Холодно. В углу колодца поет и стонет голубоокий мальчик. Меня не греют тяжелые ткани: — замерзли, хрустят под пальцами. О, солнце.
Это случилось незадолго перед тем, как наша смена уходила в свои колодцы — теплыя, устланныя мягкими тканями. С надземных улиц был слышен гул; так ревел пар за заслонками расплавленных печей. Я был с другими у выхода, когда из полутьмы, по стальному канату скользнуло чье-то тело, сверкая, как жемчуг в голубом тумане. И упала нам под ноги девушка. Она смеялась, как весной. Пела, вскидывая руки и приплясывая… У меня тени побежали в глазах. Зеленыя, точно свежее масло машин, листики и тонкия щупальцы на тяжелых стволах. И видел я широкия воды. Железные берега, камни и белых птиц я видел. Я пел, я смеялся и плясал с другими. Мы, кажется, пели о солнце.
Мы пели о том, что у нас много солнца, что цветет молодой виноград и чайки плещутся в море. Свежий ветер шумит в траве. Пляшут на солнце голыя женщины…
Тьма была в улицах города. Осветители потухли, издохнув, как голубые науки. Я запутался в тонкой проволоке и упал, прижатый к стальному болту рельсы бегущими. Я видел… Вероятно, лопнуло скрепление сети или, быть может, спайки проводов расщемились, — только стала прозрачной тьма и холодная, как стальной блеск, полоса упала и прокатилась по уходящим в тьму рычагам, в переплете воздушных мостов, над острыми гладкими крышами. Я видел, как в полутьме, давя и разрывая друг друга, бежали глухие темные толпы.
Я видел безумныя схватки у воздушных аппаратов и у подъемных мостов. Многие запутаные стальной паутиной, висели высоко, высоко. И корчились и извивалися. Тяжко рыкали пылающие аппараты. И пели все. Я терпел и смеялся и хотел бежать с другими, но меня придавили к болту рельсы. Я видел, как маленькие люди, гримасничая и приплясывая ползли по широким ремням, перекинутым через крыши, цеплялись за скользкие рычаги и пропадали высоко в темноте… Защитительную сеть разорвали. Бледное и прозрачное небо залило барьер холодным потоком. Слепил глаза — круглый белый враг. Помню что холод обжег мое тело и я, оторвав пальцы от замерзшей стали, упал куда-то. Я не знаю — почему я здесь, в этом колодце. Нас 10 и моя дочь. И все они смеялись, гримасничали и пели, когда пришел я.
Дверь завалена холодными, замерзшими трупами, а сверху падают глухо еще и еще чьи- то окостенелый ноги и голова с выеденными холодом белками; придавлены дверью горы замерзших трупов за дверьми.
Моя дочь умерла в первый день, умер старик и голубоокий мальчик. А другие поют и стонут и нет уже сил выползти из под вороха обмерзших тканей. Они скоро замерзнут, но поют они. Поют и стонут. Я не понимаю их бреда… Чаек и море я вижу.
Ветер шумит. Пробежал в чаще олень, разбивая рогами ветви. Женщины пляшут и солнце. Солнце. Солнце.
Тихо и холодно. Весь город Мира завален окоченелыми трупами и тусклые зрачки мертвых глядят туда в прозрачный с белым холодным шаром, провал. Рты искривлены, вытянуты руки, тусклый иней заледенил голыя голени. Горит холодом сталь ненужных рельс, рычагов и колес. Все — не нужно. Заметет колкий иней землю и лед похоронит ее. Тишина. Тишина… Хорошо мне. Я вижу сосны, сыпучий песок, камни. Ко мне придут теплые медведи и слетятся стаи белых чаек. Волосы ветер растреплет. Солнце. Солнце.
ЭЛЕКТРИЧЕСКИЕ СТИХИ
…И вся эта книга — Молитва Миражно-голубым берегам, где миражится голубой принц в хороводах[8]. Где кружатся то тихо, то быстро «головки женщин и хризантем»…[9]
Он устал, поэт. И в трауре месс, как большой гордый зверь, он «плутал»[10] в сонных туманах, в садах, утопленных в луне. И бился в одном из колец, брошенных Маем. А душа высекала пугливыя искры, трепетали взмахи. Устало глядел он в мутно слепые глаза, слушал грязные стоны. Хотел разсмеяться всему, но губы нежданно изломились болью. («Похоронная Ирония», «Chansonette», «Гурманка»).
И боль, как боль ребенка, трагично и просто разлилась отцвеченными кровью песнями. («В шалэ березовом», «Озеровая баллада», «Импровизация», «Марионетка проказ», «В предгрозье», «В парке плакала девочка»…).
Вскинулась скорбь и оборвалась… В оркестре обрывают свою игру страстный скрипки и виолончели, и только орган молится кому-то устало. Устало молит — один орган… Так и поэт. Хотел смеяться, но в пляске Мая[11] увидел тайныя кольца. Смех переплелся с рыданьем. Рыдал и смеялся. Рыдал.
А душа уже пела в прошлом, рыдая… Изгибная линия исчезнувшаго тела…[12] Вдалеке — виолончель…[13] Княжна рыдала перед ливнем…[14] Триолетныя кудри…[15] Фиалковая глубь очей…[16]
Опять взмахнули тысячи страстных смычков — поэт бросил в сонные туманы пламень знойных песен. Сверкнул и залился огнем. «Разсказ путешественницы». Смычки взмахнулись и застыли. Орган.
Печальный орган, точно король, правит черныя мессы над дофином умершим. Тоскует орган («Сириусотон», «Nocturne», «Яблоня-сомнамбула», «Фиалка»).
Гремит властно и глубоко. И властная тоска растет-растет, и в той тоске слышны напевы молитв. Кому? Напевы молитв миражному берегу, молитв Созидающему Оленя, молитв к «той, кого не знаешь и узнать не рад»…[17]
И вот молится в больном экстазе поэт. Экстазы молитв несут его белой ночью в лунныя глуби на яхте воздушной[18]. Несут туда, где «снега, снега — как беломорье…»[19] В лесную глубь. Органы слились в невыразимо больной молитве. Органы унесли поэта в стекляные покои. И гудят, и грохотливо рыдают, разбивая звуки о стекляныя стены, а поэт один, как в пропастях летящий орел.
Но горд поэт и смел: он в комнате стекляной поднимает бокал, пьет тост безответный — Тринадцатой[20]. А у ней, может быть, льдисто-холодныя руки, у Тринадцатой? И не приходит она потому, что трепеты изменчивых, как искры электричества, органов слепят Ее.
Иван Лукаш
Иван Созонтович Лукаш (1892–1940) родился в семье швейцара Академии художеств (по семейному преданию, позировал И. Репину, написавшему с него казака с забинтованной головой на картине «Запорожцы пишут письмо турецкому султану»). Мать И. С. Лукаша заведовала столовой академии.
Лукаш учился в Ларийской гимназии и частной гимназии Л. Лентовской; по окончании курса поступил в 1912 г. на юридический факультет Петербургского университета, который закончил в 1916 г. с выпускным свидетельством.
В юности увлекался эсерами, испытывал революционные симпатии. Затем сблизился с эгофутуристами; знакомство с И. Северяниным вылилось в издание кн.
Перед Первой мировой войной начал сотрудничать как репортер в газете
В эмиграции Лукаш жил в Софии, где опубликовал книгу
В Берлине вышли мистерия
Переселившись в Париж, Лукаш обратился к исторической беллетристике (сборник рассказов
Комментарии
Эгофутуристический период в творчестве И. С. Лукаша (1892–1940) продлился, по всему судя, пять лет (1910–1914). Составители антологии
Все эти публикации ограничивались 1912 г.: после двух первых альманахов «Петербургского глашатая» имя Лукаша-Оредежа совершенно исчезает со страниц изданий И. Игнатьева, не входил он и в «ареопаг» последнего.
Возможно, между Лукашем и соратниками Игнатьева произошла какая-то размолвка, тем более что Лукаш оставался в эго- футуризме белой или, скорее, черной вороной. Явное влияние У. Уитмена (
Все включенные в книгу произведения публикуются по первоизданиям. За исключением отмеченных случаев и упраздненных букв, нами сохранена авторская орфография и пунктуация. Безоговорочно исправлен ряд очевидных опечаток.
В оформлении обложки использована работа А. Мартини.
В связи с этим стихотворением и опубликованным ниже
и т. д.
Это почти подстрочник, и о другой поэме того же писателя, помещенной в альманахе „Оранжевая урна“, Валерий Брюсов воскликнул:
„Что же такое эти стихи, как не пересказ „своими словами“ одной из поэм Уолта Уитмана?“»[23]
Выходу книги способствовал И. Северянин (И. В. Лотарев, 1887–1941). О тесном общении двух поэтов свидетельствуют письма Северянина 1910 г., в которых он упоминает о Лукаше как о частом госте, и посвященные Лукашу стих. Северянина
Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п.