В семнадцатом году, когда я только переехал в К-Ж по назначению и арендовал небольшой домик в городке с таким же названием. Однажды утром, в ноябре месяце, мой слуга быстрой, порывистой походкой вошел в мою спальню, чтобы сообщить мне о том, что меня вызывают к больному. Как хороший пастырь ведёт свою мессу до тех пор, пока последний безбожник не проникнется его благоговейно речью — хотя, хочу уверить вас — все служители Церкви довольно пунктуальные люди — я потратил чуть более пяти минут на то, чтобы одеться — ведь мне, очевидно, предстоял путь — обуться, и накинуть на свои плечи походный плащ. Я спустился по узкой лестнице в гостиную, в которой меня уже ждала девочка, которая и должна была стать моим проводником. Она явно ждала именно меня; и я увидел, насколько она была печальна и несчастна, поскольку она навзрыд плакала у парадной двери, и, уделив ей должное внимание, я понял лишь то, что её отец либо уже прибывал в Боге, либо только находится на пороге его вечной обители.
— И как же зовут твоего отца, бедное дитя? — спросил я.
Она неловко склонила голову. Я повторил свой вопрос, и маленькое, заплаканное существо рядом со мной разразилось новым потоком слёз, ещё более горьких, чем ранее. Наконец, у меня начало заканчиваться терпение, и хоть мне, правда, было искреннее жаль бедняжку, сил моих больше не было выносить её всхлипы, потому я жестко сказал:
— Если ты не скажешь мне имя того, кто требует меня к себе, твоё молчание может стать для меня причиной, почему бы я мог отказать и ему и тебе в этой услуге.
— Не говорите так! Не говорите! — сквозь слёзы промолвила девочка. — Господин, я была так взволнованна, так напугана, что не успею, что не смогла сразу сказать вам его имя. Я и сейчас боюсь, что когда вы узнаете, кто это, вы не согласитесь пойти со мной; но теперь уже нет причины таиться — его имя Пэт Коннелл, плотник, ваше святейшество.
Она смотрела мне прямо в глаза, и я видел искреннюю тревогу, словно само её существование на этой грешной земле зависело сейчас от того, какой ответ она найдёт в моих глазах; и я тут же поспешил успокоить её. Имя это было действительно мне знакомо, и вызывало неприятные воспоминания; но, какими бы ни были мои прежние визиты к нему в иное время, реальность внушала мне, что мои прошлые выводы об этом человеке были несколько, если не говорить в корне, не верными. Конечно, я всё ещё сомневался, если толк с ним говорить и хочу ли я вообще это делать в принципе, поскольку, мне казалось, что он глух к моим словам, но в глубине души во мне теплилась надежда, что осознание неизбежной участи заставит его быть более лояльным, готовым слушать и быть услышанным. Соответственно, я велел девочке вести меня к нему, и последовал за ней, храня молчание. Она быстро преодолела длинную, узкую улочку, что ветвилась и соединялась с центральной улицей городка. Чем дольше мы шли, тем гуще становился мрак вокруг; в особенности это касалось района старых, обветшалых лачуг, что располагались по обе стороны от нас и источали какой-то странный, почти таинственный ореол. Сырость и липкий холод, присущие раннему утру, заставили меня поёжиться и быстро прогнали мою дрёму, а если ещё вспомнить, что сейчас я иду к смертному ложу отходящего в мир иной безбожника, дабы внушить ему даже против моего собственного желания надежду, что его душу ещё можно спасти, мне казалось что дело не стоило того — пьяница, скорее всего, найдёт свою смерть в объятиях алкогольной одури. Вся эта царящая вокруг атмосфера, да и осознание того, на что мне придётся тратить своё время, сплетаясь в одно целое, усиливало и без того мрачное и непреклонное в своей унылости настроение, поэтому я и пытался ничего не говорить своей маленькой проводнице, которая сейчас быстрым шагом семенила по неровно вымощенной мостовой центральной улицы. После пяти минут быстрого шага, она свернула в узкий переулок: невзрачные и неуютные трущобы были привычным атрибутом любого достаточно старого города. Удушливые и зловонные миазмы насквозь пропитали вязкий воздух над грязными, поросшими серым мхом и утопающих в гнили косоватых хибар, что были не просто запущены — они вот-вот грозились упасть на головы здешним прохожим.
— Твой отец живёт сейчас в несколько иной обители, нежели тот дом, в котором он жил раньше — когда я в последний раз навещал его, и, боюсь, это совсем не оказывает ему чести, — сказал я.
— Вы правы, господин, но мы должны быть благодарны даже за это, — ответила она. — Мы должны благодарить Господа, что у нас есть кров над головой и хоть и скудная, но пища на столе, ваше святейшество.
«Бедный ребёнок!» — подумал я. Сколько же в её словах было мудрости, дойти до которой может не всякий старик — даже не всякий философ, знающий толк в ремесле проповедника, но никогда не знавший истинной нужды, не смог бы вложить столько чувств и смысла в эти смиренные слова! Манера и стиль речи этой малышки был далеко за рамками её возраста и социального положения; и, в самом деле, когда заботы и горести предвосхищают своё обычное количество, и всё это разом сваливается на голову ребёнка, обычно ему приходится взрослеть раньше положенного срока. Исходя из своего опыта, скажу, что так было почти всегда. Юный ум, в котором не было места радости и состраданию, привыкший к трудностям и самоотрешенности с самого детства, вызывал во мне такое уважение и почёт, какое не мог вызвать не другой, и, говоря касательно этого ребёнка, не смотря на всю её удивительную образованность, что объясняет её манеру речи, в этом особенном способе говорить была сокрыта некая грусть, обычно не свойственная детскому голосу. Мы стояли у грубо сколоченной, едва держащейся на своих петлях двери, которая запиралась снаружи с помощью защёлки. Мы стали подниматься по крутой, витой лестнице наверх, туда, где вероятно находилась комната больного. Чем выше мы поднимались по скрипучим ступеням, тем отчётливее я слышал короткие обрывки фраз разных голосов. Среди них особенно можно было выделить сдавленное рыдание какой-то женщины. Мы поднялись на крышу — в самую верхнюю комнату, и я уже хорошо мог слышать её надрывные всхлипы.
— Сюда, ваше святейшество, — сказала моя юная проводница; и в тоже мгновение распахнула заплатанную и полусгнившую дверь, открывая передо мной путь в убогую обитель страданий и смерти. Источником всего света в помещении была всего одна свеча, что горела в руках испуганного, сильно отощавшего, словно иссушенного изнутри ребёнка. Свет был настолько тусклым, что почти всё вокруг было окутано густым сумраком, хотя мне на ум приходило скорее слово «тьма», поскольку я буквально чувствовал на себе её опустошающее присутствие. Однако, не смотря на всё это, я смог различить силуэт умирающего и его предсмертного ложа. Я поднёс переданную мне свечу ближе, и её свет явил мне ужасающую действительность — нездорово синее, опухшее лицо пьяницы. Я не мог себе вообразить, что человеческое лицо может быть настолько пугающим. Его почерневшие губы были слегка приоткрыты, а зубы плотно стиснуты. Глаза тоже были приоткрыты, но я не мог рассмотреть ничего, кроме белков. Вся эта картина моментально отпечаталась в моей памяти. На его лице тугой, неподвижной, каменной маской застыло выражение немого ужаса, отчаянного, чистого страха, такого, какого мне ещё не приходилось видеть, а уж тем паче испытывать. Руки его были скрещены и крепко прижаты к груди; он выглядел как покойник, или скорее мумия — отрезы белой, мокрой ткани венчали его лоб и виски. Как только я заставил себя перевести взгляд от этого ужасающего зрелища, я заметил, что мой друг, доктор Д. — один из самых уважаемых и лучших представителей своей профессии, стоит у изголовья его кровати. Похоже, он пытался пустить кровь, но у него явно ничего не получилось, и теперь он приложил палец к сонной артерии, чтобы проверить пульс.
— Есть ли какая-нибудь надежда? — спросил я шепотом.
В ответ он помотал головой. На мгновение доктор замер, продолжая держать пациента за запястье — но и там он тщетно пытался найти пульс — его там уже не было; и когда он отпустил руку, она вернулась в прежнее положение, безвольно упав на грудь.
— Этот человек мёртв, — заключил врач, отойдя от кровати, где лежала жуткая, гротескная фигура мертвеца.
«Мёртв!» — подумал я, едва решаясь взглянуть ещё раз на потрясающее в своей отвратительности тело. Просто умер! Даже не совершив покаяния, даже не исповедавшись; умер, так и не дождавшись обязательно процедуры, которая должна была состояться; разве ему есть теперь, на что надеяться? Белые зрачки, сардоническая улыбка, деформированная от опухоли голова — и этот жуткий, едва уловимый взгляд, похожий на то, как бы хороший художник изобразил истинное в своей постоянности отчаяние, свойственное душе, стоящей на пороге Ада. Таков был мой вердикт. Убитая горем жена сидела подле него, и слёзы капали из её глаз, а сердце её было разбито. Маленькие дети обступили кровать, разглядывая мертвеца, и с явным любопытством взирали на невиданную ими ранее форму, которую приняла смерть. Когда первая волна скорбных чувств сошла на нет, и все хоть немного успокоились, пользуясь моментом тишины и относительного порядка, я пожелал, чтобы скорбящие родственники покойного присоединились ко мне во время молитвы; и все преклонили колено, в то время как я торжественно и страстно читал некоторые из тех молитв, которые были наиболее уместны в данной ситуации. Я вёл себя таким образом в надежде, что мои речи не были бесполезны для живых. Они внимательно слушали меня в течении десяти минут, и выполнив свою задачу, я был первым кто встал. Я окинул взглядом несчастных, заплаканных, беспомощный созданий, которые, как смиренные овцы стояли на коленях вокруг меня, и моё сердце обливалось кровью, когда я видел их такими. Повернувшись в пол оборота, я перевёл свой взор на кровать, где лежало тело; и, о Боже милосердный! Что за жуткая и омерзительная картина предстала перед моими глазами, поскольку сердце моё наполнил ужас, когда я увидел труп, сидящий на своём смертном одре, повернувшись лицом ко мне. Белые повязки, обмотанные вокруг его головы, теперь частично отпали и обвисли, словно чудная поросль омелы, свисая с лица и плеч, в то время как воспалённые глаза таращились на нас из-за них.
«Зрелище, которое возможно вообразить, но невозможно описать».
Мои ноги словно вросли в пол, и я был не в силах пошевелиться. Фигура качнула головой и подняла руку, как мне почудилось, в угрожающем жесте. Тысячи спутанных и ужасных мыслей пронеслись в моей голове в мгновение ока. Я как-то читал в книгах о том, что тела самонадеянных грешников, которые добровольно отдали свои бессмертные души Нечистому, духом попадали в ад, в то время как их тело становилось сосудом для новой демонической сущности — иначе говоря, становилось одержимым.
Из оцепенения, в котором я прибывал некоторое количество времени, меня вывел истошный крик матери, которая теперь тоже заметила разительные перемены, произошедшие с почившим. Она бросилась к его кровати, но, так же как и я, оцепенев от ужаса и явного перевозбуждения, упала бесчувственной на пол, прежде чем в достаточной степени близко подойти к нему. Я почти уверен, что если бы я не утратил на некоторое время контроль над своим телом, поддавшись приступу страха, я бы тоже имел глупость сразу подойти к нему ближе, чтобы хотя бы из любопытства посмотреть что с ним стало, и тогда бы точно на полу сейчас лежало бы два тела. Однако, иллюзия всё же была рассеяна, и разум возобладал над предрассудком: человек, которого все считали мёртвым, был всё ещё жив. Доктор Д., который стоял к его кровати ближе всех, быстро и бегло осмотрел его, и обнаружил, что из раны, оставленной скальпелем, внезапно потекла густая, почти чёрная кровь; и я решил, что это, несомненно, было прямым свидетельством его сверхъестественного возвращения в мир живых из мест, откуда, по всеобщему убеждению, возвращения нет. Он был всё ещё нем, но, кажется, уже вполне понимал всё, что говорил ему врач, который тут же запретил ему делать бесполезные попытки заговорить, и он послушался его. Доктор поставил своему пациентов пиявок на виски, что теперь слабо кровоточили, и вызвали у него явный приступ сонливости, который обычно предшествует апоплексическому удару. Доктор Д. объяснил мне, что он никогда прежде за все годы своей богатой практики не встречал такого странного, не однозначного состояния, симптомами напоминая многого чего, тем не менее, ничем из них при этом не являясь. Это был точно не апоплексический удар, не каталепсия и не белая горячка — это было сразу всё это одновременно и по чуть-чуть. Это было чрезвычайно странно, но не более тех событий, что случились многим после.
В течение нескольких дней Доктор Д. не позволял своему пациенту произносить ни слова, поскольку ему это давалось с большим трудом и требовало от него траты большого количества энергии. Он просил его, чтобы, если тот и хочет что-то сказать, использовать короткие фразы, а ещё лучше — простые слова, который бы ёмко выражали его непосредственные желания; и только на чётвёртый день после моего преждевременного к нему визита, доктор счёл целесообразным разрешить мне посетить его, но я не встретился с ним тогда лишь потому, что доктор ещё колебался, и велел ещё немного обождать, поскольку если бы тогда наша встреча всё же состоялась, то он, несомненно, восстанавливался бы гораздо больше должного, и короткий разговор явно того не стоил. Думаю, мой друг питал некие надежды на то, что исповедь может облегчить тяжкий груз, довлеющий над душой его пациента, и вывести оттуда некий яд, своеобразную скверну что имела место быть, и сейчас мучила его; и без неё он стал бы восстанавливаться гораздо быстрее, чем сейчас.
Человек лежал в своей постели, и казался слабым и нервным. Едва завидев, как я вхожу в его комнату, он поднялся с кровати и неразборчиво пробормотал несколько раз:
— Слава Богу! Слава Богу!
Я попросил членов его семьи оставить нас наедине — в комнате всё ещё было несколько человек; и когда они ушли, я взял стул, поставил рядом с кроватью и сел. Едва мы остались одни, человек взбодрился и сказал:
«О, прошу, не надо рассказывать мне сейчас о том, что я грешен и всё такое прочее — я знаю и понимаю даже получше вашего. Я знаю, точно знаю, до чего может довести человека грех. Я видел всё своими глазами, так же ясно, как вас сейчас, святой отец». Он покрутился в постели, как будто стремясь спрятать лицо под одеялом; а затем резко вскочил и воскликнул с поразительной для его состояния горячностью:
«Смотрите же, господин священник! Нет в вашем ремесле сейчас никакого смысла! Я уже отмечен адским клеймом! Я был в аду… и знаю что это такое. Что вы скажите мне на это теперь, а? Там, в бездне… Я потерялся в её лабиринтах навсегда, и у меня теперь нет больше шансов. Я уже проклят… проклят… ПРОКЛЯТ!»
В конце своей речи его изначально спокойный голос сорвался на истошный крик; и та интонация, тот смысл, что он вкладывал в каждое произносимое слово — это было просто поразительно; он откинулся назад, распростёр руки на кровати, рассмеялся и нервно заскулил. Я налил в кружку немного воды, и подал ему. После того, как он выпил жидкость, Я сказал, что если он хочет поговорить со мной — ему пора бы уже начать нашу беседу. Я поступил так потому, что я хотел избежать повторения такой ситуации, когда бы мне пришлось вновь выслушивать его тёмные проповеди; в тоже время предупреждая, что если он намерен продолжать в том же духе, я оставлю его, хотя по правде, я и не собирался так делать, но это был мой единственный веский аргумент на случай, если он опять начнёт делать нечто подобное.
— Всё это не имеет смысла, — продолжал он. — Нет толку мне выражать вам свою благодарность за то, что вы явились к такому малефику, вроде меня. Бесполезно желать вам добра или давать своё благословение, поскольку, у таких, как я, нет никакой благодати.
Я сказал ему, что я не более чем исполняю свой священный долг, и вновь призвал его исповедаться, чтобы снять груз со своей души. Затем, он начал говорить следующее:
— Я как всегда пришел домой в стельку пьяный вечером, в пятницу и лёг спать прямо тут. Я не помню, как я попал домой. Ночью, мне показалось, что я проснулся, и, чувствуя нужду, я встал с постели. Мне нужно было на воздух, но окна открывать я не стал, поскольку это могло вызвать много шума, а у меня не было намерения кого-то будить. Было очень темно; и я не сразу смог найти дверь; но потом я её таки нашел, открыл, и стал спускаться по ступенькам вниз. Я считал ступеньки, когда спускался. Это помогало мне сохранять концентрацию, чтобы случайно не оступиться.
Когда мои ноги уже было коснулись дощатого пола — да прибудет с нами Бог! — всё поплыло у меня перед глазами, и я начал медленно, очень медленно сползать на пол, пока почти у самой его поверхности чувства не покинули меня. Я не знаю, сколько это заняло у меня времени, но мне показалось с того момента прошла как минимум вечность. Когда я наконец очухался, я сидел на большой скамье. Я не мог полностью оценить площадь её поверхности, но могу с уверенностью сказать, что это была точно скамья, хоть всё и плыло перед глазами; а ещё там было много людей. Много-много людей; и они тоже сидели рядом со мной. По каждую руку от меня они бесчисленной вереницей тянулись куда-то вдаль. Сначала я толком не понял — я был на улице, или в каком-то помещении; но мою шею словно сдавливала невидимая удавка, и это явно не было моим обычным состоянием; а ещё там был этот свет, в таком алом, зыбком спектре который я раньше никогда не видел. Я долго не мог понять, откуда он вообще исходит, пока не поднял свою голову вверх, и не обнаружил, что его источником были большие, кровоточащие сгустки пламени, которые быстро метались у меня над головой и издавали странный, низкий, вибрирующий звук. В этом месте они парили под каменным потолком, чьи высокие своды заменяли в этом месте нам небо. Когда я понял это, я смутно начал подозревать, куда попал, поэтому я встал и промолвил:
«Я не должен быть здесь, я должен уйти». На это человек, сидевший слева от меня, как-то нехорошо улыбнулся и сказал: «Сядь на место. Ты НИКОГДА не сможешь выбраться отсюда». И голос его был настолько звонок, что мне показалось, что со мной говорил ребёнок, но не один ребёнок не может говорить с такой интонацией. Когда он произнёс это, он снова осклабился.
Тогда я поступил со своей стороны очень смело и громко сказал: «Именем Господа всемогущего, выпусти меня из этого скверного места». Был там ещё какой-то очень высокий человек, которого я раньше не видел, и сидел он на противоположной стороне скамьи, за которой сидел я. Рост его был выше роста дюжины взрослых мужчин, а его лицо было надменным и жутким. Он встал и протянул свои руки вперёд, ко мне; и когда он встал в полный свой рост, все эти люди, склонились перед ним с тяжелым вздохом, и на меня накатила волна дикого страха, и пока он взглядом изучал меня, я не мог выдавить из себя ни слова. Я чувствовал, что принадлежу ему, и он будет делать со мной то, что ему заблагорассудится, потому что я сразу понял, кто предстал предо мной. Он сказал: «Если ты поклянёшься, что вернёшься сюда, я могу позволить тебе… ммм… погулять какое-то время».
Голос его был густым и вязким, и эхо его прокатилось и тысячекратно усилилось этой бесконечной пещерой, растворившись в завывании пламени под сводом. Пока он сидел на своём месте, я почти не слышал этого звука. Он словно сдерживал его, но теперь он был повсюду, словно выла гигантская домна; и я ответил, израсходовав весь запас своих душевных сил, что у меня был: «Я обещаю, что вернусь! Во имя Господа, отпусти меня!» Потом всё померкло перед глазами и звуки все разом резко исчезли. Когда я снова начал осознавать себя, я сидел в этой самой постели и мои раны кровоточили, а вы и остальные в это время как раз молились.
Затем он замолк, и тыльной стороной ладони вытер со лба холодную испарину. Некоторое время я сидел молча. Видение, что настигло тогда его, и которое он только что так подробно мне описал, взбудоражило моё воображение, причём довольно таки сильно; и это заставило меня вспомнить одну арабскую сказку, повествующую о неком халифе и мрачных и бесконечных залах Иблиса, великолепием которых он так восхищался История, которую поведал мне этот человек, подстегнула моё любопытство, поскольку она была настолько пугающая в своём великолепии, что у меня не возникало сомнения в том, что создана она была подлинными чувствами и впечатлениями очевидца, ибо его тело, и его дух пережили всё это по-настоящему. Был во всём этом какой-то неприкрытый страх, свойственный человеку, когда он прикасается к чему-то не ведомому. И хотя соответствий его словам сказке оказалось не так уж и много, и само место вечного наказания выглядит несколько стандартно, им явно руководила чужая воля, что заставила испугаться даже меня, по крайней мере, я считал, что это именно страх. Наконец, он нарушил тишину. Его лицо исказила гримаса подлинного, неумолимого ужаса, которую я никогда не забуду.
— Ну, ваше святейшество, есть ли ещё надежда? Есть ли хоть какой-то шанс? Или моя душа навсегда заложена и обещана быть Его вечно? Теперь я полностью в Его власти? И, как бы я не старался, мне придётся вернуться обратно?
Я просто не находил для него нужных слов, потому что как бы ни были сильны мои порывы уверовать в искренность его слов и слёз, как бы ни были сильны мои сомнения касательно всего его рассказа, тем не менее, я чувствовал, что и его сердце съедают противоречия, и результатом этого стало его укоренившееся смирение перед грядущим, неизбежным ужасом. Теперь он был готов, чтобы я начал полноценно работать с ним. Теперь я мог простить ему его грехи, и он теперь даже может вернуться к своей обычной жизни, нормальной жизни, прибывая в вере.
Поэтому, я сказал ему, что он должен рассматривать свой сон как некое предупреждение, нежели как действительно пророчество его судьбы; что спасение его души зависело не от слов или того, что он делал сейчас, а от всей его жизни в целом; и что было бы уж совсем не плохо, если бы он забыл своих товарищей по бутылке, и бросил пагубную привычку, твёрдо став на путь трезвой, трудолюбивой, исполненной верой жизни; и что силы тьмы не могут просто так претендовать на его душу, пока есть более высокая, высшая истина, что не может быть до конца осознана человеком, и сулила спасение каждому, кто покаялся и начал новую, совсем другую жизнь.
Мои слова утешили его, и ему стало заметно лучше. Я ушел от него с обещанием вернуться на следующий день. Я сказал, и после признал, что его общество было гораздо приятнее мне, когда его эмоциональное состояние пришло в норму, и маска печали и скорби сошла с его лица, поскольку её источником было его отчаяние. Его обещания измениться были даны с тем искренним намерением, которое присуще лишь священной решимости. Я с немалым восхищением наблюдал за тем, как в течение не одного уже посещения, он старался измениться, и отнюдь я хочу сказать не без успеха, но на всё требовалось время. Я видел, что он позабыл свою праздную и испорченную компанию, чьё общество годами отравляло его жизнь и обрекало на неминуемую гибель. Он вновь вернулся к своим старым интересам — он снова занимался ремеслом и больше никогда не брал ни капли в рот. В душе я был уверен, что для него всё произошедшее являлось нечто большим, нежели обычным сном.
Однажды, уже после того как он был полностью здоров, я был удивлён, поднимаясь по уже знакомой лестнице, когда в очередной раз посещал его. Я искал его в доме, и он точно был тут и очевидно был занят починкой пола в гостиной. Всюду лежали обструганные доски. Ему снова приснился вещий сон, в котором он увидел, что скоро умрёт. Он чинил пол, чтобы избежать подобной участи, и я вряд ли мог сдержать улыбку, когда сказал:
— Да благословит Бог твою работу.
Он понял, о чём я, потому сразу же ответил:
— Я больше никогда не смогу спокойно, без дрожи в коленях спуститься по этой лестнице. Я бы покинул это место, если бы только мог, но пока что я не могу себе позволить что-то более приличное, и никто в городе не сдаст мне ничего подобного по такой же низкой цене, к тому же я решил с Божьей помощью погасить свои долги, и я не могу спать спокойно, пока не укреплю половицы так крепко, как смогу. Вы вряд ли поверите мне, ваше святейшество, что в то время, как я занят на работе, я всегда переживаю, когда иду с неё домой, поскольку в любой момент, когда я переступлю порог и сделаю два шага, часть пола может провалиться и поглотить меня, поэтому, ваше святейшество, нет ничего странного в том, что я решил обезопасить себя от такой возможности, укрепив свой пол любой имеющейся у меня древесиной.
Я одобрил его решение погасить все свои долги, и похвалил его упорство, с которым он добросовестно исполняет задуманное, благословив его. Прошло много месяцев, но в его жизни в целом ничего особо после не поменялось. Он был талантливым мастером, потому быстро вернулся в строй. У него было много работы, и она приносила вполне себе неплохой доход. Казалось, дела идут на поправку. У меня есть, что ещё добавить, но я расскажу вкратце.
Однажды вечером я встретился в Пэтом Коннеллом, когда он шел с работы домой, и, как обычно, обменявшись любезностями, я сказал ему несколько слов поддержки и одобрения. Я видел его трудолюбивым, здоровым, одним словом — живым, но не более чем через три дня после этого он уже был мёртв.
Обстоятельства, предшествующие его смерти были несколько странными, если не сказать — зловещими. Несчастный человек по воле случая встретил своего старого друга, только вернувшегося в город после длительного отсутствия; и в момент душевного подъёма, забывая всё в теплоте его радости, он поддался соблазну пойти с ним в трактир, который был как раз неподалёку от места встречи. Коннелл, всё же, входя в таверну, сразу сказал, что не намерен напиваться.
Но ох! Кто может быть целеустремлённее пьяницы, который цепляется за бутылку всю жизнь? Он может покаяться — даже измениться — он даже может смотреть с презрением на старую версию себя самого; но на фоне таких перемен и угрызений совести, кто может дать гарантию, что он не сорвётся и всё вновь не станет как было, и весь триумф, раскаяние и стыд — всё сойдёт на нет, ибо он склонится пред своим пороком вновь, что может быть ужаснее и отвратительнее этого?
Бедный человек покинул таверну в состоянии полного беспамятства. Его привели домой почти без сознания; и положили в его постель, где он лежал, прибывая в глубоких недрах алкогольной комы. Было поздно и дети пошли спать. Но бедная жена осталась сидеть у очага, слишком опечаленная и удивлённая тем, чего она совсем не ожидала, и думала, что всё закончилось; усталость, однако, всё же одолела её, и она постепенно погрузилась в беспокойный сон. Она не могла сказать, как долго она спала, но когда проснулась, то едва открыв глаза, она увидела слабый алый свет тлеющих углей и двух человек, в одном из которых она узнала своего мужа, бесшумно покинувшего комнату.
— Пэт, дорогой, ты куда? — спросила она.
Ответа не последовало, и дверь закрылась за ним; но через мгновение она была напугана и удивлена громким и тяжелым хрустом, как будто чьё-то тяжелое тело упало с лестницы. Сильно встревоженная, она подскочила, и, подойдя к краю лестницы, неоднократно звала его, но никто не отзывался. Она вернулась в комнату, и попросила дочь, о которой я уже упоминал ранее, чтобы она нашла и зажгла свечу, с которой она вновь поспешила к лестнице.
Внизу лежал, казалось, ворох каких-то тряпок — скомканных, безжизненных, неподвижных — это был её муж. При спуске по лестнице, зачем теперь уже сказать трудно, он неосознанно и сильно приложился головой о пол, она была откинута назад. Позвоночник не выдержал удара, и тут же был сломан, после чего должна была наступить мгновенная смерть. Тело лежало там же, как и было в его сне. Едва ли можно что-то объективно сказать в подобной истории, где вопросов на много больше, чем ответов, и всё, что не происходило, было, так или иначе, окутано мраком тайны; тем не менее, я не мог не подозревать, что второй силуэт, который видела жена Коннелла в ночь его смерти, была ничем иным, как его собственной тенью. Это довольно противоречивое объяснение; но она сказала мне, что неизвестный был значительно выше её мужа; и, дойдя до двери, повернулся назад, как будто говорил что-то своему спутнику. Что он сказал ему, так и осталось тайной.
Сон был и вправду вещий? Куда подевался бесплотный дух? Кто знает наверняка? Мы так точно и не узнаем. Но я покинул тот дом после его смерти в состоянии, исполненном неподдельного ужаса, которое я даже не знаю, как описать. Я словно всё ещё спал. Я видел и слышал всё, будто находясь под чарами кошмара. Совпадение было чудовищным.