Уже в 1904 году другой участник символистского движения, В. Брюсов, отдавал себе отчет в том, что Бальмонт создает в сущности антипереводы. Он писал 17 мая 1904 года в издательство «Парус» П. П. Перцову: «Известность Бальмонта и даже знаменитость его как переводчика — нечто губительное для иностранных поэтов. Ему поручают и Шелли, и По, и Гауптмана, и Кальдерона, и Метерлинка… и он всех их губит в самом точном смысле слова. Показать, что Бальмонт из плохих переводчиков — худший, — следовало бы…»[68].
Бальмонт был одним из представителей лирического перевода, но огромный вред, о котором говорит Брюсов, объясняется не его лиризмом — при известных обстоятельствах это могло быть даже большим достоинством, как, скажем, в переводческом творчестве Апухтина, который, не отличаясь слишком ярким дарованием, искупал известную заурядность своих переводов искренностью. Апухтин был поэтом-лириком и переводил лишь то, что помогало ему выразить свои сокровенные переживания. Бальмонт же был явлением, в истории русской поэзии беспрецедентным: лирик с определенным и ограниченным творческим диапазоном, он стал переводчиком-профессионалом. Он перевел не просто отдельные стихи Шелли, а полное собрание сочинений Шелли, не «Ворона» Эдгара По, а полное собрание стихотворений По, не отрывок из Руставели, а все шесть тысяч строк «Витязя в тигровой шкуре»… Понятно, почему Брюсов мог считать его «из плохих переводчиков — худшим», а деятельность Бальмонта — губительной.
Нельзя, впрочем, не заметить, что и Бальмонту удавалось создавать настоящие художественные ценности, когда он переводил близких ему по стилю и духу поэтов, — таков, например, Эдгар По. Недаром А. Блок, чьи суждения отличались жесткой бескомпромиссностью, писал о бальмонтовских переводах из этого американского поэта: «Эдгар По требует переводчика, близкого его душе, непременно поэта, очень чуткого к музыке слов и к стилю. Перевод Бальмонта удовлетворяет этим требованиям, кажется, впервые». Прежний перевод — Мих. Энгельгардта — «не приближался именно к основному тону По, не уводил в „глубины“ этого писателя, не сохранял очаровательной „напевности“, которую Бальмонт передает в совершенстве»[69].
В. Брюсов противопоставил бальмонтовскому своеволию принцип, унаследованный им от переводчиков-просветителей прошлого века — от Берга и Михайлова, Мина и Гербеля, а также Фета и Мея. Однако Брюсов стремился к тому, чтобы достойно сочетать этот принцип с высокими традициями лирического перевода А. Толстого и его предшественника — Лермонтова. Он издал несколько больших коллективных сборников, продолжавших начинания Гербеля, — например, книгу «Французские лирики XVIII века», в которой были представлены лучшие переводы Пушкина, Батюшкова, В. Туманского, Н. Маркевича, Н. Грекова, И. Козлова, Жуковского, Д. Давыдова, Баратынского, или прославленную антологию «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней в переводе русских поэтов» (1916), где участвовали сам Брюсов, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Блок и другие современные мастера перевода. В этих своих редакторских и издательских начинаниях В. Брюсов двигался в одном русле с С. А. Венгеровым, продолжателем дела Гербеля, издателем полных собраний сочинений Шекспира, Байрона, Шиллера, Мольера, в которые включались все сохранившие ценность поэтические переводы, созданные в России, — иногда одно стихотворение давалось у Венгерова в четырех-пяти переводах. В. Брюсов также выпустил и в собственном переводе собрания стихотворений Верхарна, Э. По, Поля Верлена, но в основу этих изданий положил научно-филологический принцип объективного истолкования оригинала. Книга Брюсова «Французские лирики XIX века», изданная в 1909 году и составившая позднее 21-й том его собрания сочинений, — это сочетание переводов с добросовестным исследованием, позволившим написать обстоятельный очерк о каждом из представленных в сборнике поэтов и дать библиографию переводов на русский язык. Уже выбор авторов — от элегиков начала века (Мильвуа, Арно, Шенье) до новейших поэтов (Дюамеля, Поля Фора, Жюля Романа) — требовал от переводчика постоянного перевоплощения, поисков различных стилистических систем, научного анализа, который бы предшествовал поэтическому синтезу. Брюсов разработал теоретические основы поэтического перевода, он уже в 1905 году построил учение о составных элементах стихотворения («стиль языка, образы, размер и рифма, движение стиха, игра слогов и звуков») и пришел к выводу: «Воспроизвести при переводе стихотворения все эти элементы полно и точно — немыслимо… Выбор того элемента, который считаешь наиболее важным, составляет метод перевода»[70]. Сам Брюсов, приступая к переводу, стремился определить необходимый в каждом данном случае метод, ибо в разных стихах, с его точки зрения, преобладают разные составные элементы. Не всегда это ему удавалось, — иногда он ошибался, ошибался даже трагически (переводы «Энеиды» Вергилия и «Фауста» Гете). Вообще же надо сказать, что переводы Брюсова зачастую менее убедительны, чем его учение: анализ в них преобладает над художественным синтезом. Как мастер перевода Брюсов редко поднимался до того принципа, который лежит в основе пушкинского искусства: свобода в деталях обеспечена пониманием вещи как поэтической целостности. Именно детали и сковывали Брюсова, искажали его стих, утяжеляли; в поэтическом произведении он чаще видел сумму элементов, чем органическое единство.
И все же провозглашенный Брюсовым научно-художественный принцип поэтического перевода оказался в высшей степени плодотворным. К нему по существу присоединился А. Блок, автор многих и весьма замечательных переводных стихотворений, среди которых важнейшие — переводы из Байрона, Исаакяна, Гейне. В первые годы советской власти Блок принял участие в деятельности издательства «Всемирная литература» и готовил, продолжая дело Гербеля — Венгерова — Брюсова, собрание сочинений Гейне в переводе русских поэтов[71].
Русский Гейне — особая проблема поэтического развития второй половины XIX века. В его создании приняли участие многие поэты несоизмеримых масштабов, разных направлений и мировоззрений: Лермонтов, К. Павлова, А. Толстой, Михайлов, Добролюбов, Мей, Минаев, Вейнберг, Плещеев и другие. На протяжении двух-трех десятилетий возникли бесчисленные разные Гейне: один казался слащаво-сентиментальным эпигоном романтиков, другой — автором традиционных баллад, третий — ироническим скептиком, даже циником, четвертый — яростным политическим сатириком… XIX век так и не собрал воедино эти разрозненные черты, — Гейне, как ни один другой поэт, оказался раздроблен и измельчен, и в этом обширном наследии Блоку пришлось разбираться в 1918 году. Его статья «Гейне в России» (1919) свидетельствует о тщательности анализа громадного материала и о глубокой мотивированности оценок. Так, о Михайлове Блок отзывался с восхищением, считая, что он до сих пор «по качеству переводов не превзойден никем», что большая часть его переводов — «настоящие перлы поэзии…». Однако после этих справедливо высоких слов Блок, которому важно не только звучание русского стиха, но и великий немецкий поэт, добавляет: «Все же — это не Гейне… переводы лишены той беспощадности и язвительной простоты, которая характерна для Гейне; в Михайлове было слишком много того, что называли у нас „романтизмом“»[72]. Вообще же Блок, считая, что к Гейне приблизились только два поэта XIX века — Ап. Григорьев и М. Михайлов, — объясняет это, кроме природного дарования переводчиков, еще и тем, что им помогли «во-первых — косые лучи закатывающегося солнца пушкинской культуры, во-вторых — грозовый воздух, которым была насыщена предреволюционная Европа». Это же можно сказать и о переводах самого Блока (1909), представляющих высшую точку «русского Гейне», — их успех, в частности, связан с тем самым, что Блок назвал «грозовым воздухом» предреволюционной поры. Уже после революции, в конце 20-х — начале 30-х годов, в переводах Юрия Тынянова проявилось именно то самое, чего так не хватало М. Михайлову и что хотел видеть Блок в переводах из Гейне: «беспощадность и язвительная простота». Блок создал Гейне-лирика, Тынянов — политического сатирика.
Брюсов и Блок — оба они стоят у истоков того переводческого искусства, которое составило славу советской литературы. При этом в творчестве Брюсова преобладает начало просветительское, профессиональное, в поэзии Блока — лирическое: все, что Блок переводил, могло быть написано им самим; ему почти не приходилось перевоплощаться, чтобы воссоздать гейневское «Тихая ночь, на улицах дрема…» или «Отрывок» Байрона:
Бесплодные места, где был я сердцем молод, Аннслейские холмы! Бушуя, вас одел косматой тенью холод Бунтующей зимы… 12Линия Брюсова была продолжена и углублена в творчестве М. Л. Лозинского, который, унаследовав от Брюсова его профессионализм, его научно-художественный подход к переводу, не до конца преодолел свойственное Брюсову противоречие: порой у Лозинского детали тоже брали верх над целым. Однако это не слабость, не недостаток, а принципиальная установка: еще слишком велико отвращение к безудержному своеволию, страх перед губительной «бальмонтовщиной»; казалось, только соблюдением строжайшей формальной дисциплины ее можно преодолеть. Впрочем, Лозинский, следуя завету Брюсова, менял метод перевода в зависимости от характера подлинника: он бывал академически точен, переводя «Божественную комедию» Данте, или трагедии Шекспира, или корнелевского «Сида», в философских стихах Леконта де Лиля чувствовал себя свободнее, а в комедиях Лопе де Веги или Тирсо де Молины давал простор творческому воображению. Именно в этих вещах он одерживал свои наивысшие победы — особенно в блистательных переводах из Леконта де Лиля (над ними Лозинский работал в течение двадцати лет, с 1919 года). А. Блок, читавший самые ранние из них, записал в 1920 году в дневнике: «Глыбы стихов высочайшей пробы»[73].
С. Маршак, относившийся почти к тому же поколению, что Лозинский, принадлежал, однако, к иной поэтической школе. Если говорить о выборе оригиналов, то Маршак — переводчик лирический: он не выходил за пределы собственных поэтических пристрастий, — это стихи Блейка (Маршак переводил их в течение полустолетия), песни и эпиграммы Бернса, народные баллады, детские стихи Киплинга, Кэррола и Родари, сонеты Шекспира, афористическая лирика Дмитрия Гулиа. Те вещи, которые отличались от маршаковской системы, под его пером претерпевали известное преображение: они подвергались высветлению, упрощению, «афоризации» — так Маршак перерабатывал шекспировские сонеты, изгоняя из них многосмысленность и загадочную темноту. И все же Маршак, отбирая лишь то, что соответствовало его собственному рационально-лирическому дарованию, стремился к максимальной объективной верности подлиннику, к тому, что сам он называл «портретным сходством» с ним. «Чем глубже и пристальнее вникает художник в сущность изображаемого, — писал С. Маршак в 1957 году, — тем свободнее его мастерство, тем точнее изображение. Точность получается не в результате слепого, механического воспроизведения оригинала. Поэтическая точность дается только смелому воображению, основанному на глубоком и пристрастном знании предмета»[74].
Наряду с Лозинским и Маршаком третьей крупнейшей фигурой в советском искусстве поэтического перевода является Б. Пастернак. Лирический поэт большой индивидуальной силы и резко выраженного своеобразия, он был в то же время профессионалом поэтического перевода: за два десятилетия им воссозданы многие трагедии Шекспира, «Фауст» Гете (обе части), многочисленные стихи французских, немецких, английских, испанских, венгерских, грузинских поэтов — классических и современных. В отличие от Лозинского, он не придавал особого значения сохранению внешней формы подлинника; в отличие от Маршака, не проявлял особой тщательности в отборе. Но в переводе Пастернака самая далекая от нынешнего читателя вещь, принадлежащая не столько текущей литературе, сколько культурному наследию, приобретала современное звучание. Байрон и Ганс Сакс, Гервег и Бараташвили, Шелли и Шекспир начинали говорить образным языком нашего столетия. Конечно, при этом нарушалась историко-литературная перспектива, сдвигались хронологические рамки, искажался национальный колорит. Все это вело к таким значительным утратам, что некоторые критики, близкие к школе Брюсова — Лозинского, вообще отказывались причислять переводы Пастернака к переводам, считая их формой бытия оригинальной поэзии Пастернака.
В своих заметках о переводах Шекспира Пастернак так формулировал взгляд на сущность переводческого творчества: «Дословная точность и соответствие формы не обеспечивают переводу истинной близости. Как сходство изображения и изображаемого, так и сходство перевода с подлинником достигается живостью и естественностью языка. Наравне с оригинальными писателями, переводчик должен избегать словаря, не свойственного ему в обиходе, и литературного притворства, заключающегося в стилизации. Подобно оригиналу, перевод должен производить впечатление жизни, а не словесности»[75]. Здесь дана целая эстетическая программа, которой Пастернак неизменно придерживался: задача переводчика не в том, чтобы создавать историческую дистанцию между читателем и классической литературой, а в том, чтобы воскрешать в классике свойственную ей жизнь, чтобы она говорила с читателем с непосредственностью окружающей его реальности, а значит — на сегодняшнем обиходном языке. В этой программе содержится невысказанная полемика с историзмом Брюсова — Лозинского и всей их переводческой школы. Поэтому и может Пастернак в переводе 73-го сонета Шекспира не обинуясь сказать совсем уже по-современному:
Во мне ты видишь бледный край небес, Где от заката памятка одна, И, постепенно взявши перевес, Их опечатывает темнота. Чтобы оценить особенности поэтической речи Пастернака, достаточно сравнить эти строки с соответствующими из перевода Маршака:
Во мне ты видишь тот вечерний час, Когда поблек на западе закат И купол неба, отнятый у нас, Подобьем смерти — сумраком объят. Маршак передавал индивидуальную образность шекспировской лирики, тесня традиционные элементы и все же сохраняя их для стилистического фона («купол неба»), Пастернак же идет гораздо дальше, — настолько далеко, что 73-й сонет совсем удаляется от Шекспира и вплотную приближается к Пастернаку, утрачивая даже и следы той стилистической системы, которая задана оригиналом. В отличие от Пастернака, Маршак ограничивает индивидуальную образность законами, продиктованными ему оригиналом.
Сам Пастернак иногда разъяснял свою позицию и тогда бывал весьма определенен. В одном из писем он, например, писал: «Я совершенно отрицаю современные переводческие воззрения. Работы Лозинского, Радловой, Маршака и Чуковского далеки мне и кажутся искусственными, неглубокими и бездушными. Я стою на точке зрения прошлого столетия, когда в переводе видели задачу литературную, по высоте понимания не оставляющую места увлечениям языковедческим…» (письмо А. О. Наумовой от 23 мая 1942 г.). В этих бутадах Пастернак неправ: его собратья, названные в письме, вовсе не предавались увлечениям языковедческим — менее всего это можно сказать про Чуковского и Маршака. Да кроме того, между названными четырьмя поэтами-переводчиками общего мало — в каком же смысле их объединяет Пастернак? Видимо, только в том, что, в той или иной степени, каждый из них стремился к воссозданию подлинника как определенной поэтической системы, принадлежащей к конкретному историческому периоду. Пастернак же, переводя, преодолевает историю: воссоздаваемый им автор становится нашим современником.
И все же, как ни отличен метод Пастернака от метода научно-художественной, проникнутой историзмом школы Брюсова — Лозинского и даже Маршака, ему удалось то, что могло бы показаться парадоксальным: большой лирический поэт, став переводчиком-профессионалом и ничуть не отказавшись от свойственного ему лиризма, создал подлинные ценности в области переводной поэзии. Можно, конечно, спорить о том, в какой мере его Гете — именно Гете, а не Пастернак, в какой степени правомерно соединять Пастернака под одной обложкой с другими переводчиками. Ясно, однако, что Пастернак доказал своим опытом возможность существования такого жанра, какого русская поэзия в подобных масштабах не знала: до сих пор в творчестве больших поэтов субъективно-лирические переводы были лишь крохотными островками, вроде лермонтовских миниатюр; Пастернак же использовал такой метод для перевода «Гамлета» и «Фауста».
Таковы три центральные фигуры в истории советского поэтического перевода за пятьдесят лет его развития; каждая из них воплощает в себе целое эстетическое направление, доведенное до полной отчетливости. Вместе с тем это и три главных направления, так или иначе связанных с традициями XIX века. Грубо говоря, творчество Лозинского восходит к обеим просветительским линиям прошлого столетия, Маршака — к пушкинским принципам, Пастернака — к романтическому переводу Жуковского — И. Козлова — Лермонтова. Однако в наше время тенденции, в прошлом лишь намечавшиеся, оформились как законченные эстетические школы Кроме того, в XIX веке мы встречались в большинстве случаев либо с поэтами, лишь время от времени выражавшими себя в переводах и подражаниях (первая половина века), либо — начиная с 50-х годов — с профессиональными переводчиками, которые, за редкими исключениями, не были отмечены настоящим поэтическим талантом (И. Козлов, П. Вейнберг, Ф. Миллер, Н. Голованов, даже Д. Мин).
В новейшее время многие крупные поэты стали переводчиками-профессионалами, а профессиональные переводчики, пусть и не пишущие или не издающие собственных произведений, поднялись до очень высокой поэтической культуры. Переводная поэзия стала неотъемлемой частью поэзии русской, сегодня даже и непредставимой без этого — количественно очень значительного — ее крыла. Вспомним хотя бы философскую лирику Расула Гамзатова в переводах Я. Козловского и Н. Гребнева, немецкую народную балладу — Л. Гинзбурга, Ф. Гарсиа Лорку — А. Гелескула, переводы Б. Лившица, Д. Самойлова, П. Антокольского, А. Тарковского, Э. Линецкой и многих других.
Одним из важнейших стимулов для развития переводческого творчества в СССР явился многонациональный характер советского государства и советской литературы — взаимообмен поэтическими ценностями стал естественной формой бытия нашей литературы, ее законом. После Октября достоянием широких кругов русских читателей стали богатые древние литературы многих народов СССР, а также новые, родившиеся лишь в советскую пору. М. Горький еще в 1929 году отмечал в письме к А. И. Ярлыкину, что «литература всего легче и лучше знакомит народ с народом… Вывод этот подтверждается тем, что нигде в западноевропейских странах не переводится так много книг с чужих языков, как у нас, в Союзе Советских Республик»[76].
Горький писал вообще о книгах — то же можно сказать и о стихах. Искусство поэтического перевода поднялось у нас на такой уровень, какого нет ни в одной стране мира (даже в Германии, стране перевода) и никогда не было в России, или, точнее, какой бывал достигнут лишь в отдельных классических произведениях XIX века, сохранивших и для нашего времени, говоря словами Маркса (сказанными по другому поводу), значение «нормы и недосягаемого образца».
СТИХОТВОРЕНИЯ
М. В. Ломоносов
Анакреон
1. Ночною темнотою Покрылись небеса. Все люди для покою Сомкнули уж глаза. Внезапно постучался У двери Купидон, Приятный перервался В начале самом сон. «Кто так стучится смело?» — Со гневом я вскричал; «Согрей обмерзло тело, — Сквозь дверь он отвечал, — Чего ты устрашился? Я — мальчик, чуть дышу. Я ночью заблудился, Обмок и весь дрожу». Тогда мне жалко стало, Я свечку засветил, Не медливши нимало, К себе его пустил. Увидел, что крылами Он машет за спиной, Колчан набит стрелами, Лук стянут тетивой. Жалея о несчастье, Огонь я разложил И при таком ненастье К камину посадил. Я теплыми руками Холодны руки мял, Я крылья и с кудрями Досуха выжимал. Он чуть лишь ободрился: «Каков-то, — молвил, — лук? В дожде, чать, повредился». И с словом стрелил вдруг. Тут грудь мою пронзила Преострая стрела И сильно уязвила, Как злобная пчела. Он громко засмеялся И тотчас заплясал: «Чего ты испугался? — С насмешкою сказал,— Мой лук еще годится: И цел, и с тетивой; Ты будешь век крушиться Отнынь, хозяин мой». 1747 2. Мне петь было о Трое, О Кадме мне бы петь, Да гусли мне в покое Любовь велят звенеть. Я гусли со струнами Вчера переменил И славными делами Алкида возносил; Да гусли поневоле Любовь мне петь велят, О вас, герои, боле, Прощайте, не хотят. 3. Мне девушки сказали: «Ты дожил старых лет», — И зеркало мне дали: «Смотри, ты лыс и сед». Я не тужу нимало, Еще ль мой волос цел, Иль темя гладко стало, И весь я побелел. Лишь в том могу божиться, Что должен старичок Тем больше веселиться, Чем ближе видит рок. 4. Мастер в живопистве первый, Первый в Родской стороне, Мастер, научен Минервой, Напиши любезну мне. Напиши ей кудри черны, Без искусных рук уборны, С благовонием духов, Буде способ есть таков. Дай из роз в лице ей крови И, как снег, представь белу, Проведи дугами брови По высокому челу; Не сведи одну с другою, Не расставь их меж собою, Сделай хитростью своей, Как у девушки моей. Цвет в очах ее небесный, Как Минервин, покажи И Венерин взор прелестный С тихим пламенем вложи; Чтоб уста без слов вещали И приятством привлекали, И чтоб их безгласна речь Показалась медом течь. Всех приятностей затеи В подбородок умести И кругом прекрасной шеи Дай лилеям расцвести, В коих нежности дыхают, В коих прелести играют И по множеству отрад Водят усумненный взгляд. Надевай же платье ало И не тщись всю грудь закрыть, Чтоб, ее увидев мало, И о прочем рассудить. Коль изображенье мочно, Вижу здесь тебя заочно, Вижу здесь тебя, мой свет: Молви ж, дорогой портрет. 1761 Сенека
5. Умножь теперь свой гнев и будь бодра, как прежде, И стары злы дела почти за добродетель. Медея ныне я, и дерзость в зле растет, Весьма полезно мне, что мной убит мой брат, Что мной растерзан был и на пути разметан; Полезно, что отец лишен руна златого. Не знаю, что теперь злый дух мой умышляет И сам себе едва представить ясно смеет. К неслыханному злу рука моя готова. Примите, дети, казнь за отческу неверность. Трепещет грудь моя, и члены цепенеют! Отходит лютость прочь: я стала снова мать. Ах! Как мне кровь пролить драгих своих детей? Однако не мои, пускай уже погибнут. Ах, нет, они мои! ни в чем они не винны! Но равно, как они, и брат невинен был. Что зыблешься, мой дух? И слезы что текут? Любовь влечет в страну, а гнев влечет в другую. Ко мне, дражайший плод, в объятия бегите: Единых видит вас сей скорбный дом отраду. Но ненависть кипит, болезнь воспламенилась, И прежний гнев бодрит мои к убийству руки, Я следую тебе, куда ни поведешь. 1747 Марциал
6. Дивишься, что не дам тебе стихов моих? Боюсь, чтобы ты мне не подарил своих. 7. В тополевой тени гуляя, муравей В прилипчивой смоле увяз ногой своей. Хотя он у людей был в жизнь свою презренный, По смерти в янтаре у них стал драгоценный. 8. Зачем я на жене богатой не женюсь? Я выйти за жену богатую боюсь. Всегда муж должен быть жене своей главою, То будут завсегда равны между собою. 1747 Гораций
9. Я знак бессмертия себе воздвигнул Превыше пирамид и крепче меди, Что бурный Аквилон сотреть не может, Ни множество веков, ни едка древность. Не вовсе я умру, но смерть оставит Велику часть мою, как жизнь скончаю. Я буду возрастать повсюду славой, Пока великий Рим владеет светом. Где быстрыми шумит струями Авфид, Где Давнус царствовал в простом народе, Отечество мое молчать не будет, Что мне беззнатный род препятством не был, Чтоб внесть в Италию стихи эольски И первому звенеть алцейской лирой. Взгордися праведной заслугой, муза, И увенчай главу дельфийским лавром. 1747 Жан Лафонтен
10. Жениться хорошо, да много и досады. Я слова не скажу про женские наряды: Кто мил, на том всегда приятен и убор; Хоть правда, что при том и кошелек неспор. Всего несноснее противные советы, Упрямые слова и спорные ответы. Пример нам показал недавно мужичок, Которого жену в воде постигнул рок. Он, к берегу пришед, увидел там соседа: Не усмотрел ли он, спросил, утопшей следа. Сосед советовал вниз берегом идти: Что быстрина туда должна ее снести. Но он ответствовал: «Я, братец, признаваюсь, Что век она жила со мною вопреки: То истинно теперь о том не сумневаюсь, Что, потонув, она плыла протúв реки». <1747> А. П. Сумароков
Пауль Флеминг
11. Сонет. Великому граду Москве О ты, союзница Голштинския страны, В российских городах под именем царицы: Ты отверзаешь нам далекие границы К пути, в который мы теперь устремлены. Мы рек твоих струей к пристанищу течем, И дружество твое мы возвестим Востоку; Твою к твоим друзьям щедроту превысоку По возвращении на Западе речем. Дай небо, чтобы ты была благополучна, Безбранна, с тишиной своею неразлучна; Чтоб твой в спокойствии блаженный жил народ! Прими сии стихи. Когда я возвращуся, Достойно славу я твою воспеть потщуся, И Волгу похвалой промчу до Рейнских вод. <1755> Жак Барро
12. Сонет Великий боже! твой исполнен правдой суд, Щедроты от тебя имети смертным сродно; Но в беззаконии все дни мои текут, И с правосудием простить меня не сходно. Долготерпение ты должен окончать За тьму моих грехов по правости устава, И милосердие днесь должно умолчать; Того теперь сама твоя желает слава. Во мщеньи праведном ты тварь свою забудь; Пренебрегай ток слез и тем доволен будь, Греми, рази, свою ты ярость умножая! Хотя и трепещу, я чту твой гнев, стеня, Но в кое место ты ударишь, поражая, Не крыла чтобы где Христова кровь меня. <1756> Сафо
13. Ода Разных, Афродита, царица тронов, Дщерь Зевеса, просьбу мою внемли ты: Не тягчи мне пагубной грустью сердца, Чтимая всеми! Если глас мой ты со приятством слышишь, Как ты прежде часто его внимала И, оставив дом свой, ко мне сходила, — Сниди и ныне! На златой ко мне колеснице ездя, Ты впряженных гнала к полету птичек, В быстром беге скоростью секла воздух, Шествуя с неба. Птички отлетали, а ты, богиня, Щедрым видом спрашивала с улыбкой: «Что тебе теперь за несчастье сталось? Сказывай, Сафа. Объяви мне, сердце чего желает, Чьей ты сердцу склонности ищешь ныне, И кого ты сетью поймать стремишься? Кто востревожил? Коль бежит тебя, за тобой побегнет; Коль даров твоих не берет, он сам даст; Коль не любит, станет любить как душу, Слушать приказа», Прииди, богиня, избавь напасти И желанье сердца исполни ныне! Возлагаю всю на тебя надежду; Дай ты мне помощь! <1787> Жан-Батист Руссо
14. Ода Ты, Фортуна, украшаешь Злодеяния людей И мечтание мешаешь Рассмотрети жизни сей. Долго ль нам повиноваться И доколе поклоняться Нам обману твоему? Все тобою побежденны: Все ли смертные рожденны Супротивиться уму? Милости, с твоим покровом, Кажутся не малы быть, Пышным именем и словом Должны превелики слыть: Весь народ тому свидетель, Что пороки добродетель, Коим помогаешь ты, И во смрадности природы Беззаконнику доводы Шлют бессмертия цветы. Имя сих героев пышно; Но рассмотрим их дела: Будет нам иное слышно, Коль судьба нам ум дала; Как мы их ни почитаем, Жадность, гордость обретаем И свирепство только в них: Всё, что их ни прославляет, Добродетель составляет Из пороков лишь одних. Ты не можешь быть причиной Славы отмененных душ; Но премудростью единой Славится великий муж. От твоей одной державы Нет бессмертия, ни славы; Смертных то незапна часть: Не геройски то утехи, Но тиранские успехи, Ближним приключать напасть. Как почтить могу я Силлу, Пеплом зря покрытый Рим; Хулим одного Атиллу, Помня Александра с ним. Человеков убивают, А другие называют Добродетелью кровь лить. Праведно ль искать витийства К прославлению убийства И разбойника хвалить? Победители злосерды! Все зрю ваши я плоды: Вы в желаньях ваших тверды Миру извлекать беды; Тамо слышу бедных стоны, Там валятся вами троны, Грады превращенны в прах, Возлагаются железы, Вдов, сирот лиются слезы, Там смятение и страх. На сие, что тако хвалят, Рассуждая кто воззри: Иль без бед людских умалят Даровáнный сан цари? Венценосцы! для отлики То ли способы велики, Чем вы можете блистать? В вас богов изображенье; Только ль оным подраженье Гром и молнию метать? В приключениях противных Обретают важну честь; А в победах и предивных Лавр оружью должно плесть; Победитель часто славен, Что противнику не равен И его соперник мал: За победу малоспорну Должен вождю непроворну Всем успехом Аннибал. Коему хвала герою, В точном имени его? Щедрой кроющу рукою Чад народа своего, Образцом который Тита, Подданным от бед защита, Жалостно смотря на них, Лести кто и внять не мыслит И владения дни числит По числу щедрот своих. Вместо яростию взята, Зверски Клита кто убил, Вобразим себе Сократа, Если б он на троне был: В нем царя негорделива Зрели б мы и справедлива, И достойна алтарей; А Евфрата победитель В месте был его бы зритель Только подлости своей. Крови жаждущи герои, Возмущения творцы! Вас мечтою славят бои И лавровые венцы. Разъярения бессметны Все Октавиевы тщетны Вознестися до небес; Правосудия блаженством И спокойства благоденством Тако он себя вознес. Мужи храбрые, являйте В полном свете вы себя, Равномерно прославляйте Имя, счастье погубя: Души ваши в нем велики, Мира вы сего владыки, Слышен ваш огромный век; Счастье только упадает, Всё геройство увядает, Остается человек. Для победы изобильно Дух посредственный иметь, И потребно сердце сильно, Коль Фортуну одолеть. Муж великий презирает, Что Фортуна им играет, И в бедах неколебим: И в благой и в лютой части, Сердце держит он во власти, В твердом постоянстве зрим. Вся его успеха сладость Не в излишестве своем: Неумеренная радость Не обрящет места в нем; Все ему препятства втуне, Он ругается Фортуне И спокойно видит их. Счастье в жизни скоротечно; Но достоинство есть вечно, Сколько рок кому ни лих. Тщетно гордостью Юноны Осужден на смерть Эней, Добродетель в обороны, Ты противилася ей! Рим тобою Карфагены За него рассыпал стены, Славу их послав на низ, И в его лютейшей части Превратил, те зря напасти, В вечны лавры кипарис. <1760> Жан Расин
15. Повествование Терамена Тезеюо смерти Ипполита из «Федры» Расиновой Лишь выступили мы за град из стен трезенских, Печальные стражú вокруг его текли, И горесть так, как он, в молчании влекли. Микенский путь его наполнен был тоскою. Вождями правил он коней своей рукою, Коней строптивых сих, что были иногда, Взыванию его послушны завсегда. Склоненная глава и очи возмущенны С плачевной мыслью быть являлись соглашенны. Тогда ужасный вопль изшел на нас из волн, Весь воздух возмутил, и воздух стал им полн: Земля из чресл своих подобно восклицала И гласу глубины, стоная, отвечала. Злой трепет застужал в нас кровь во злы часы; От страха конских грив вздымалися власы. Воздвиглась на хребте текущия долины Кипящая гора из водныя средины. Вал ближится, биет, разит, ломаясь, в брег, И в пене на брега чудовище изверг. Широкое чело рогами воруженно, И желтой коркою всё тело покровенно. Дичайший был то вол, прегрозный был то змей, Он хвост виющийся, вияся, влек землей. Дрожали берега его пречудным ревом, И небо на него, гнушаясь, зрело с гневом. Земля пугалась им, испорчен воздух стал, И вал, что нес его, со страхом утекал. Бесплодну храбрость все в час оный оставляли И в храме близком тут убежища искали. Лишь пребыл Ипполит, достойный сын твой, смел: Хватает лук, сдержав коней, и ищет стрел. Стрелил в него, рука не сделала обману, И учинил ему в боку глубоку рану. В свирепстве боль его беспамятна бросал, Бросаясь, он взревел и пред конями пал. Валяясь, пламенну гортань им разверзает, Их кровью и огнем и дымом покрывает. Их трепет поразил, летят во оный час, Как необузданны, невнятен стал им глас. Кровавы в их устах железо мочат пены, И тщетну подают сдержать их силу члены. Вещают, что еще был видим некий бог, И гнал коней, чтоб князь сдержати их не мог. На камни набежав, они низверглись с страхом, Ось преломилася великим сим размахом, И колесница вся летела по кускам. Смятенный Ипполит падет тут в вожди сам. Не гневайся! сей вид, вина мне мук сердечных. Мне будет, государь, источником слез вечных. Я зрел, увы, я зрел, что он от тех коней, Которых сам питал, влачим в беде был сей. Взывает их; но глас его их устрашает. Бегут. Влачение всё тело изъязвляет, Весь дол наш скорбный вопль в отзывах разглашал; Впоследок яростный скок конский утихал. Вблизи старинных сих гробов остановились, Где праотцев его тела царей сокрылись. Я бег, стеня, к нему, и стража вся туды. Его дражайша кровь казала нам следы. Стал камень ею мокр, игольными кустами Удержан, кровный знак в них зрим был со власами. Прибег, воззвал его, он руку подает, Отворит лишь глаза, опять скрывает свет: «Отъемлет, говорит, мой небо век безвредный; О друг мой, не оставь ты Арисúи бедной! Когда родитель мой узнает, что я прав, И будет сожалеть, ложь правдой почитав; Смягчить пролиту кровь, тень жалобы гласящу, Скажи, чтоб он имел к ней мысль уже немстящу И возвратил бы ей…» Сим словом век скончал. Я тело лишь его беззрачно удержал, Плачевный вид, чем гнев богов явлен жестоко, И что уж и твое узнать не может око. И. С. Барков
Федр
16. Плывущая собака через реку Кто гнаться за чужим охоч, свое теряет, Как подлинно о том нас басня уверяет. Собака мяса часть через реку несла, И, тень свою узрев в воде, когда плыла, Подумала, что пес такую ж мчит находку, И, чтобы вырвать, вдруг хотела взять за глотку. Завистливый кобель как рак на мель попал, Свой упустил кусок, другого не достал. 17. Треснувшая лягушка и бык Не должен никогда равняться с сильным бедный; В противном случае конец получит вредный. Увидев Жаба, что гуляет в поле Бык, Позарилась, что он пред ней чресчур велик, И дулась с зависти, чтоб морщевата кожа Была величиной во всем с бычачьей схожа. А как потом она спросила у детей: Уже ли более Быка? сказали ей: «Нет, матушка, еще ты меньше, как зверина». Пошире раздалась у Жабы кожурина, Затем, что дулася всей силою она. Чья больше, вопросив опять, величина? «Бык более», — на то ответствовали детки. Досадней сей ответ был Жабе горькой редьки, И напыщалась столь, что крепче не могла, Доколе дрожжи все на месте пролила. <1764> Дионисий Катон
18. Двустрочные стихи о благонравии к сыну С дураками и бог не волен С вралями слов не трать, коль их по ветру веют; Речь все, а свет ума не многие имеют. Не уповать чужой смерти Не думай, что другой в могилу ляжет прежде; Жизнь всех хлипка, и вся в сомнительной надежде. Ласкательные слова подозрительны Не оценяй людей по ласковому слову; Обманывать легко птиц дудкой птицелову. Как оценить вещи Чти малое большим и малым чти большое, Не будешь алчным слыть и падким на чужое. Никого не охуждать с злым намерением Другого не порочь за дело или слово, Чтоб равно он с тобой не поступил сурово. Дела разумом управлять Коль безрассуден ты и нерадив собою, Фортуны, коей нет, не называй слепою. Охотно дарить Что можешь подарить, отдай без купли другу; И то барыш, когда благим явишь услугу. Злой человек самый лютый зверь Когда всяк зверь тебе опасным мнится дикий, То паче человек другому враг великий. Не быть скупым Богатства не жалей, чтоб не прослыл скупягой: Что в нем, коль с нищим ты равняешься бродягой? Презрение жизни О будущем конце твой дух да не крушится; Кто презирает жизнь, тот смерти не страшится. Печальным и задумчивым не верить От нелюдимок ты молчащих бойся лиха, Затем, что глубже та река, котора тиха. Не надеяться на время Не обещай себе ты жизни долги лета; Смерть всюду за тобой течет, как тень от света. Не радоваться о незапной смерти злых Не радуйся ты злых нечаянной кончине; Такой же добрые подвержены судьбине. <1762> Е. И. Костров
Гомер
19. Илиада.Из песни IV Как, ветром западным средь понтовых зыбей Подъемлясь, сонмы волн с свирепостью своей, Одна в другой клубясь, к брегам шумя стремятся, Где, разражаяся, лютей еще ярятся; Или, сразясь в пути с высокою горой, Что ставит им оплот незыблемый собой, Крутятся, высятся и гору превышают, И ону пеною кипящей покрывают, — Ахейски так полки, между собой сомкнясь, Воздвигшись, в подвиг шли, победы славой льстясь. В них племя каждое, предтечу в бой имея, На брань текло, уста молчаньем печатлея, Дабы вождей своих велениям внимать; Тó зря, возмнил бы ты, что вся толь грозна рать Не имать во устах ни гласа, ни языка. Оружие сего толь бранноносна лика Всё отражало блеск, сливая луч с лучем. Толь бодры и красны они в пути своем! Но сопостаты их овец подобны стаду, Которых заключил богатый муж в ограду И кои, слыша глас ягнят своих, блеют, Когда из их сосцев млеко в сосуды жмут, — Подобен несся глас меж ратниками Трои, От разных бо племен и разных стран те вои В надменный Илион потщалися притечь; Различен их язык, и глас, и равно речь. Арей троян на брань бодрит, Минерва греков; И сим бессмертным в путь на гибель человеков Страх, Бегство и Вражда несытая течет, Которой брат и друг Арей, виновник бед: Она рождается слаба, неукрепленна, Но скоро, быстротой своей усугубленная Подножием себе имеет дол земной, Скрываясь в небесах надменною главой. Она, из строя в строй стремясь в сей день плачевный, В сердца враждебные вливает пламень гневный, Желая с жадностью текущу видеть кровь И смерть на воинов стремящуюся вновь. Сомкнулись воинства, свирепость умножалась, Там крепка грудь о грудь противну ударялась, Копье с копьем и щит сретался со щитом; Несется в воздухе оружий треск и гром; Сраженных внемлются и вздохи и стенанья, И поражающих победны восклицанья; Там кровию поля текущею кипят. Как сонмы рек, что бег с высоких гор стремят И дола злачного несясь во рвы глубоки, Где яростно свои сливают черны токи, Шумят; их бурный шум приводит в трепет, страх Сидящих пастырей далече на холмах: Так вóпят ратники, свой гнев усугубляя, Друг нá друга стремясь, друг друга поражая. <1787> И. И. Хемницер
Христиан Фюрхтеготт Геллерт
20. Скворец и кукушка Скворец из города на волю улетел, Который в клетке там сидел. К нему с вопросами кукушка приступила И говорила: «Скажи, пожалуй, мне, чтó слышал ты об нас, И городу каков наш голос показался? Я думаю, что ведь не раз Об этом разговор случался? О соловье какая речь идет?» — «На похвалу его и слов недостает». — «О жаворонке что ж?» — кукушка повторяет. — «Весь город и его немало похваляет». — «А о дрозде?» — «Да хвалят и его, хотя и не везде». — «Позволишь ли ты мне, — кукушка продолжала, — Тебя еще одним вопросом утрудить И обо мне что слышал ты, спросить? Весьма б я знать о том желала: И я таки певала». — «А про тебя, когда всю истину сказать, Нигде ни слова не слыхать». — «Добро! — кукушка тут сказала. — Так стану же я всем за это зло платить, И о себе сама всё буду говорить». <1779> 21. Кащей Какой-то был кащей и денег тьму имел, И как он сказывал, то он разбогател Не криводушно поступая, Не грабя и не разоряя: Нет, он божился в том, Что бог ему послал такой достаток в дом, И что никак он не боится Противу ближнего в неправде обличиться. А чтобы господу за милость угодить И к милосердию и впредь его склонить, Иль, может быть, и впрям, чтоб совесть успокоить, Кащею вздумалось для бедных дом построить. Дом строят, и почти достроили его. Кащей мой, смóтря на него, Себя не помнит, утешает И сам с собою рассуждает, Какую бедным он услугу показал, Что им пристанище построить приказал. Так внутренно кащей мой домом веселится; Как некто из его знакомых проходил, Кащей знакомому с восторгом говорил: «Довольно, кажется, здесь бедных поместится?» — «Конечно, можно тут числу большому жить; Но всех, однако же, тебе не уместить, Которых по миру заставил ты ходить». <1779> Жан Лафонтен
22. Стрекоза Всё лето стрекоза в то только и жила, Что пела; А как зима пришла, Так хлеба ничего в запасе не имела. И просит муравья: «Помилуй, муравей, Не дай пропасть мне в крайности моей: Нет хлеба ни зерна, и как мне быть, не знаю. Не можешь ли меня хоть чем-нибудь ссудить, Чтоб уж хоть кое-как до лета мне дожить? А лето как придет, я, право, обещаю Тебе всё вдвое заплатить». «Да как же целое ты лето Ничем не запаслась?» — ей муравей на это. — «Так, виновата в том; да что уж, не взыщи: Я запастися всё хотела, Да лето целое пропела». — «Пропела? Хорошо! поди ж теперь свищи». Но это только в поученье Ей муравей сказал, А сам на прокормленье Из жалости ей хлеба дал. <1782> Н. М. Карамзин
Александр Поп
23. Из юных нимф ее дочь Тамеса, Лодона, Была славнее всех; и взор Эндимиона Лишь потому ее с Дианой различал, Что месяц золотой богиню украшал. Но, смертных и богов пленяя, не пленялась: Одна свобода ей с невинностью мила, И ловля птиц, зверей — утехою была. Одежда легкая на нимфе развевалась, Зефир играл в ее струистых волосах, Резной колчан звенел с стрелами на плечах, И меткое копье[77] за серною свистало. Однажды Пан ее увидел, полюбил, И сердце у него желаньем воспылало. Она бежит… В любви предмет бегущий мил, И нимфа робкая стыдливостью своею Для дерзкого еще прелестнее была. Как горлица летит от хищного орла, Как яростный орел стремится вслед за нею, Так нимфа от него, так он за нимфой вслед — И ближе, ближе к ней… Она изнемогает, Слаба, бледна… В глазах ее темнеет свет. Уже тень Панова Лодону настигает, И нимфа слышит стук ног бога за собой, Дыхание его, как ветер, развевает Ей волосы… Тогда, оставлена судьбой, В отчаяньи своем несчастная, к богине Душою обратясь, так мыслила: «Спаси, О Цинтия! меня; в дубравы пренеси, На родину мою! Ах! пусть я там отныне Стенаю горестно и слезы лью ручьем!» Исполнилось… И вдруг, как будто бы слезами Излив тоску свою, она течет струями, Стеная жалобно в журчании своем. Поток сей и теперь Лодоной называем, Чист, хладен, как она; тот лес им орошаем, Где нимфа некогда гуляла и жила. Диана моется в его воде кристальной, И память нимфина доныне ей мила: Когда вообразит ее конец печальный, Струи сливаются с богининой слезой. Пастух, задумавшись, журчанью их внимает, Сидя под тению, в них часто созерцает Луну у ног своих и горы вниз главой, Плывущий ряд дерев, над берегом висящих И воду светлую собою зеленящих. Среди прекрасных мест излучистым путем Лодона тихая едва-едва струится, Но вдруг, быстрее став в течении своем, Спешит с отцом ее навек соединиться[78]. 1790 Людвиг Козегартен
24. Кладбище