Повернулась попой и громко засопела.
А маме было не до сна. В купе ехал дядька и клеился к ней. Они смотрели в окно и пили пахучую газировку прямо из чёрных бутылок. Петька тоже хотел газировку, но его щёлкнули по носу и сказали, что она горькая.
Так бы и сказали, что это пиво. Однажды большие пацаны угощали его за школой, из алюминиевой баночки. Ужасная шняга, Петька всё плевался, а пацаны ржали.
Потом стемнело. Только дядька сидел у мамы в ногах и, наклонившись, что-то шептал, а мама хихикала.
— У вас одеяло сползло. Давайте я укутаю, как следует, — и дядька начал возиться, поправляя чего-то, и громко задышал. И тут же ойкнул, схватился за штаны и ужасно заругался, потому что мама ка-ак двинет его ногой.
— Так его, в яблочко! — сонно подсказала тётя Юля со своей полки. Противный дядька зло сказал: «Да пошли вы!» — и похромал в коридор, хлопнув дверью. Он держался за гульфик и шипел сквозь зубы.
Однажды Петька катался на велике и нечаянно заехал на картофельные рядки. Слетел с сиденья и долго скакал на раме. Его потом тётя Юля водила к врачу смотреть, всё ли в порядке с «бубенчиком». Так что Петька хорошо знал, что сейчас чувствует дядька. Так ему и надо, ничуточку не жалко.
А смешливая мама на своей полке под одеялом всё тряслась и вздрагивала от смеха, и не могла остановиться. Такая хохотушка, ужас. Петька тихонько отогнул одеяло и потрогал её лицо. Оно было мокрое.
Петька закрывает глаза и видит своего красно-синего робота. Он прицеплен за ниточку к зеркалу, освещённому настольными лампами. Потом зеркало и лампы, и трансформер начинают качаться и дрожать от глухих взрывов наверху. Воет сирена. Слышится жестяной голос: «Граждане, воздушная тревога!».
Билетёрша, с брошкой на телогрейке, замотанная в платок, наклоняется и говорит: «У нас всегда аншлаг. Просто сейчас не сезон, сами понимаете. Война».
— Ты смотри, два часа сидел и ни строчки не написал! Поросёнок такой! Снова двойку принесёт!
Петьку раздевают, переносят на кровать, чмокают в макушку и укутывают. Он засыпает.
Маразм и солнце, день чудесный!
Ну, ещё не совсем день. Зимнее солнце встаёт поздно, вальяжно. Как бы лениво раздумывает: «Вставать — не вставать? А не то — завалиться, дремать дальше, укутавшись в синюю дымчатую кисею…»
Зато небо! От востока к западу — самых разных, неуловимо сливающихся оттенков: чернильного, фиалкового, зеленоватого, бирюзового, оранжевого… И — морозно-алый узкий поясок там, где предполагается восход солнца. Будто на огромной палитре художник-растяпа разлил жидкую радугу. Или — взмахом кисти заставил замереть, застыть северное сияние.
Ни свет ни заря, телефонный звонок. Поприветствовав меня должным образом, моя подруга Маша, поэтесса и блогер (уж она, в отличие от меня, известна!), бесцеремонно напоминает:
— Надеюсь, дружок Альцгеймер всего лишь изредка трахает тебя и ничего, кроме челюстей в стакане и газоотводной трубки, пока в твоей квартире не держит? Пока. Ты не забыла, что сегодня поэтический вечер? Жду к четырём. Да, прихвати пенку для волос: у меня закончилась.
И ещё несколько раз в течение дня Маша перезванивает. Такое чувство, будто у неё там полыхает пожар. Она панически вопит, чтобы я принесла также бесцветный лак для ногтей (засох, зараза!). И тени для век (у неё платье зёлёное, а у меня тени как раз ужасного, безвкусного болотного цвета). Потом, чтобы не забыла складную обувную ложечку. Потом ещё что-то…
Маша презирает уси-муси, обнимашечки, чмоки-чмоки и прочие слюнявые бабские штучки. Когда вхожу, величественно тычет мне в лицо ладонью, тыльной стороной книзу, как для поцелуя. Спохватывается:
— Ах, да…
— По большому счёт, творчество — сугубо женская стихия. Нечего мужикам туда соваться, — рассуждает она, пока я жужжу феном над её мокрой, маленькой как у цыплёнка головой, с просвечивающей розовой лысинкой. Пытаюсь взбить из жидкой поросли пышную корону. — Мужчина — испокон века кормилец, добытчик. На нём многопудовая тяжесть: семья, детишки пищат, есть просят. Жена пилит: «Где деньги, Дим? Шубу хочу!».
По мнению Маши, творчество всегда идёт бок о бок с материальной сиростью и убогостью. Мужчину-поэта безденежье приземляет, выхолащивает, озлобляет на весь белый свет. Опошляет, унижает, мельчит, обрезает крылья, лишает полёта.
Напротив, женщину-поэтессу бедность и даже нищета окутывают флёром трогательности, загадки. Придают сексуальность, пикантность и шарм. Вообрази: старомодные ветхие одежды, окутывающая плечи какая-нибудь штопаная винтажная шаль. Круги под глазами, впалые щёки. Томная, болезненная бледность, худоба, доходящая до истощения…
— Ну да, ну да. Дай-ка упакую потуже твой шарм, доходящий до истощения. Да тут мощный корсет нужен, — я рывками затягиваю, загоняю Машу в узкое чешуйчатое, серебряное, рыбье платье. Кулаком бесцеремонно уминаю и упихиваю упругие, непослушные валики жира: они упрямо лезут повсюду. Утираю пот: — Ну ты, мать, бока откормила. Сразу видать: от бедности, от нищеты.
— Это эксклюзивное платье, попробуй мне его испортить, — беспокоится Маша, выворачивая выю и пытаясь взглянуть, как осторожно, по миллиметру, продвигаются мои дела. — Ах, Боже, какая ты криворукая! Смотри, не вздумай сломать «молнию». Убью.
— Да здесь не «молния» нужна, а гусеница от танка «Т-34», чтобы… уф… сдержать… пфф… твои буйные телеса, — пыхчу я.
Дело заканчивается тем, что «язычок»-бусинку заедает намертво, ни туда-ни сюда. Заодно он хищно прикусывает нежную жирную, прозрачную плоть.
Маша топает ногами и визжит, что я всё подстроила нарочно, из бабской зависти. Я виновато, безуспешно поддёргиваю подохший «язычок»-бусинку. С грехом пополам, он размыкает металлические зубки, при этом с печальным звоном падает на пол и закатывается под шкаф. Делать нечего, поспешно на живульку замётываю прореху.
Зато Маша мечтательно заявляет, что почувствовала себя прекрасной юной ведьмой, которую зашивают в мешок перед утоплением. Тут же декламирует свежеиспечённые вирши на средневековую тему. В стихотворении я выступаю в роли инквизитора, зелёного от жёлчи, высохшего от злобы и спермотоксиоза… Что поделать, я, действительно, худа. Так подруга тонко мстит мне за «буйную плоть».
О, с ней нужно держать ушко востро, с Машей. В последние годы она не ездит в дальние страны, сидит кулём в городе. Намертво приросла корнями. Впечатлений ноль, а алчная творческая натура требует бесперебойного поступления свежего сырья. В смысле, новых идей и персонажей для стихов.
Так хищное растение Венерина мухоловка караулит жертву. Сидит тихо, ждёт упорно. Хоп! Молниеносное движение… Попался, голубчик! Не желаете угодить хозяйке на ужин… то есть в стихотворные герои? Лепестки мухоловки беспощадно, плотно захлопываются. Выделяются едкие соки, начинается бурный мыслительно-пищеварительный процесс.
Мухоловка сытенько срыгивает обглоданные косточки. А на свет рождается продукт Машиной творческой активности, новый стихотворный шедевр.
Когда б вы знали, из какого сора…
Маша, изогнувшись, насколько позволяет комплекция, разглядывает себя в зеркале со спины. Результатом остаётся довольна. Вбивает пухлые, сдобные ступни в туфли на высоченных каблуках. Виляя тучными бёдрами, шаткой походкой манекенщицы дефилирует туда-сюда. На поворотах эффектно подбоченивается, откидываясь назад. Хлопает развесистыми приклеенными ресницами: мол, какова?..
Хороша! Особенно хорош прекрасно сохранившийся, выдающийся во всех смыслах бюст. Маша рассказывала: первый муж сходил с ума от её пятого размера. Его воля, не выпускал бы из рук как котят. С каждой грудью здоровался, целовал. Каждой дал прозвище: левой «Лакомка Мусик», правой: «Скромняшка Марьванна». Или наоборот? Ах, уже плохо помнится…
Молодец она, Маша. Уважаю! На вечере все тётки будут в кофтах, в дешёвых матрёшиных пластмассовых бусах, в сапогах а-ля доярки колхоза «Красное вымя». А она — с медленными ресницами, отбрасывающими на щёки тень, в лаковых туфельках на прозрачный чулок, в натуральных камнях, оправленных в серебро. В струящемся, извилистом платье со шлейфом, как русалочий хвост. Заморская птица, по ошибке залетевшая в курятник.
Не удивительно, что с вечеров Маша никогда не уходит одна. Наутро объявляет, что нашла своё счастье. И чтобы мы искали свадебные подарки и заказывали зал с караоке в ресторане, с китчевым названием «Хлеб&соль».
Раньше мы, простодушные, неслись галопом, сломя голову по магазинам. А сейчас просто спокойно ждём логического развития событий. Через неделю, максимум через две, Маша шумно, со скандалом, на радость местной жёлтой прессе, выгоняет «это ничтожество, этого вертихвоста в штанах, этого жиголо».
А ведь в школе — не поверите — Маша не пользовалась успехом у мальчишек, ну то есть абсолютно. Сидела тихо, как белобрысая мышь под веником. О чём и выплеснулась однажды в местной районке своим первым «пионерским» опусом:
Машку с этим слабеньким стишком вознесли до небес, затаскали по школьным вечерам и конкурсам. И — пошло-поехало.
Ещё недавно Машиным идеалом был американец Майкл Бом. Ну да, тот самый завсегдатай политических ток-шоу. В самом начале он был такой душка, такой милашка: по-американски наивный, свежий, чистенький, круглоглазый, в отутюженном костюмчике, как пионер.
Так выгодно, так необычно смотрелся на фоне базлавшей аудитории и хабалистых ведущих («колхоз-лапоть», по Машиному определению). Это сейчас он, среди наших, потерял заграничный лоск, засалился, пообтёрся, поистрепался. Тоже стал похож на хабалку в штанах. С волками жить — по-волчьи выть.
— О Майклуша! — страстно стонала Маша и льнула к пощипывавшему её губы экрану. Вытирала на голубом стекле следы жирной помады. — Как ты думаешь, он женат?
— Давно и прочно, — убивала я её мечты на корню.
Набирая чей-нибудь электронный адрес, вместо «майл. ру» — Машины пухлые пальчики непроизвольно выстукивали: «Майкл. Ру! Пишет тебе…».
В профилях на фото, после всех «шопов», Машу можно узнать при большом воображении. Дива! Вообще-то она находится в застарелом законном браке: всё лень до ЗАГСа дойти, развестись. Брак то ли фиктивный, то ли гостевой, чёрт их нынче разберёт.
Последний муж — большой чин в управлении культуры. Сидит в натуральном кожаном кресле, в кабинете с секретаршей и селектором, подписывает бумаги. Благородная серебряная седина, чистый сократовский лоб, интеллигентная бородка, тонкие золотые очки. Готовый герой из чеховской пьесы.
— Редкостная сволочь и тупица невообразимая, — характеризует Маша. — Типичный надуватель щёк.
Её статус в виртуале: свободна, в активном поиске. Так, на всякий случай. А вдруг отыщется на просторах интернета какой-нибудь вдовец миллиардер. Пылко напишет в личку: «О дивная! Очарован вашими гениальными стихами! Приглашаю на свой экваториальный остров. Высылаю платиновое кольцо с бриллиантом пять карат и личный самолёт…».
Каждое утро Машка, во вздыбленной, задравшейся ночнушке, с всклокоченными волосами, с мятым лицом, не умытая — что называется, не перекрестив лба, несётся к компьютеру.
Новости её не интересуют. Арабы устроили очередной теракт — мимо. Едва не затонул паром — а и хрен ли с вами. Сомалийские пираты захватили судно — побоку. Померла от наркоты очередная звезда, весь мир в трауре — на фиг, на фиг.
Лихорадочно колошматит по клавишам, с раздражением расшвыривает и захлопывает всплывающие картинки: с душераздирающими предвестниками грядущих катаклизмов и катастроф, с глобальным потеплением, с астероидом, несущимся к Земному Шару. Плевать, мимо, мимо!
Вчера в своём блоге она разнесла в пух и прах, жестоко высмеяла конкурентку, московскую фифу- рифмоплётку. Ей не терпится ревниво сравнить рейтинги, подсчитать «лайки» и ответить на комменты. На кого-то огрызнуться, кому-то послать сердечко и нежный, многообещающий поцелуй. Кого-то просто послать подальше.
До нашего культурного мероприятия ещё куча времени. Маша милостиво постановляет, что я заслужила кофе и бутерброд. Через огромные просторные комнаты анфиладой, под высокими сводами, мы идём на кухню. За нами остаются чёткие следы на пушистом, серебристом от пыли полу.
на манер Маяковского, рублено декламирует Маша. Энергично расшвыривает ногой всё, что попадается по пути: туфли, сумки, книжки, исписанные листы А4, комья пыли, какие-то тряпки.
— Наводить чистоту — самое странное и бессмысленное занятие, — объясняет она грязь в квартире. — Совершенно дебильный ритуал. Поднимешь фигурку — вытрешь — опустишь на место. Поднимешь салфетку — вытрешь — опустишь на место. Поднимешь диплом в рамке — вытрешь — опустишь на место. Поднимешь… А-а-а! Поднимешь — озвереешь — запустишь в первого встречного!
Маша фантазирует дальше. Если бы палачи знали, что это самая страшная пытка! Всучили бы истязуемым ведро и тряпку, и велели проводить тщательную влажную уборку утром и вечером. Матёрые преступники сходили бы с ума, рыдали как дети, валялись в ногах, умоляли о пощаде и каялись в совершённых и несовершённых грехах.
И только наши святые женщины… И только наши женщины до смерти несут возложенную на них епитимью. Вероятно, воображают, что после смерти на их надгробном камне высекут золотом:
«Усопшая была чистюля, каких поискать, и посвятила жизнь идеальному порядку в доме.
P. S. Полола огород, варила вкусный борщ и солила огурцы (работала на уборную)».
Маше подобная эпитафия не грозит. Кладбищенские паломники с благоговением будут заваливать её холмик цветами. Молодёжь — читать посвящённые усопшей стихи, пачками стреляться и травиться на её могиле. Бесконечные экскурсии, массовая истерия, слёзы, розы-мимозы, дозы… М-да, и дозы тоже.
В общем, возвращаясь к бардаку в Машиной квартире. Не удивительно, что в её завалах завёлся Барабашка — а может, не один. Прячет телефонную зарядку и планшет так, что с полицией не найти. Подкидывает книгу в холодильник, а сметану — в книжный шкаф. Очки засовывает в ночную туфлю и футболит глубоко под кровать.
Активизируется по ночам: стучит в ванной, с грохотом что-то роняет. Хлопает дверцами шкафчиков и холодильника, чавкает на кухне. Шляется в прихожей в Машиных туфлях, забрасывая их потом на полку для шляп. Включает и забывает зажечь газ — и далее всячески нарушает безобразия.
— Здесь слон может поселиться, не то, что Барабашка, — мягко, без нажима замечаю я.
Уборка претит Маше ещё по одной причине. При контакте с водой можно занести в свежую ранку инфекцию. Если мужчин украшают шрамы на лице, — то у каждой творческой, трагической, восторженной, экзальтированной женской особи — нежные запястья просто обязаны быть отмечены следами бритвы.
Ошибка начинающих и неопытных: чиркать, вскрывая вены, нужно не поперёк — а вдоль. Порезы время от времени требуется освежать: на тугих белоснежных бинтах так трогательно, так беззащитно выглядят розовые ягодки проступившей крови!
Рубцы можно закрывать браслетами, сдвигая как бы ненароком…
— Боже! Милая, что это у вас?!
В ответ — горько, саркастически усмехнувшись, слегка надломленным голосом:
— Ах, не спрашивайте! Былые свидетельства бушующих неземных страстей. Роковая любовь, клятвопреступления, измены, проклятия, кровопролития, членовредительства… Да всё это описывается в моём новом томике стихов. Книжечка — девятьсот девяносто девять рублей. Нет, я не оговорилась: девятьсот девяносто девять. Не правда ли, оригинально: число Зверя? Три шестёрки, поставленных на голову… Да, книга такая тоненькая. Увы, только для читателя с большим сердцем, тонким умом, деликатной душевной организацией… Благодарю вас, если можно, без сдачи.
Вот могли бы вы, лёжа в гинекологическом кресле и поматывая в такт ножкой, декламировать свои утончённые, возвышенные, интимные вирши врачу — пока он у вас там, в ваших интимных недрах, роется резиновыми руками? Или надписать и подарить книгу о постижении глубин вашей загадочной души — проктологу, который только что постигал глубины вашей задницы? Вместо платы за дорогой частный приём.
Маша — может.
В стене коридора пышной розой лохматится дыра из прорванных обоев. Маша, внезапно озарённая, останавливается перед этой дырой столбом.
— Жизнь похожа на стену. Сначала она чиста и белоснежна. Потом её покрывают обоями в кремовую розочку. Потом грубо сдирают пластами, но кое-где остаётся. Клеят газетами и новыми обоями: перемежаются тёмные, светлые — как зебра. Гладкие и рельефные. Матовые и блестящие. Аляповатые и утончённые. Снова газеты, газеты…
Где-то детской рукой начертаны человечки и домики. Где-то обои разодраны кошачьими когтями. У кого-то угадываются застарелые пятна крови. Где-то обои морщатся. Засаливаются как блины, крошатся: жучки выедают сладкий крахмальный клейстер. Тлен, прах. Вот что есть наша жизнь — неопрятное наслоение обоев.
Я вожусь с кофейником. Попутно проволочной мочалкой сдираю чёрную мохнатую поросль на плите. Маша сварливо замечает:
— Ты потратила лишнюю спичку. Вторую конфорку можно было зажечь от огарка. Или от куска газеты, вон их на краю плиты целая стопа лежит.
— Когда-нибудь от куска газеты ты спалишь весь дом, мадам Плюшкина.
В начале каждого месяца моя подруга надевает очки-лупы, садится и составляет список: к кому пойдёт обедать сегодня, завтра — и так далее, в течение месяца. Не имей сто рублей — а имей сто друзей. Маше вполне хватает тридцати приятелей: по дням месяца. Главное, не перепутать и не повториться.
У неё кошкина пенсия — так наша страна ценит свою поэтическую элиту. Не удивительно, что Маша разделяет взгляды радикалов и давно влилась в плотные ряды «недовольных режимом». И я с ней заодно.
На митингах, рубя ладонью воздух, она читает в микрофон аллегорические стихи о возрождении России. В них она сравнивает европейцев с изнеженными, закормленными породистыми болонками. Они мягко спят, жирно едят и сладко пьют. Они расслаблены, рассироплены, и благостно и лениво взирают на этот мир с шёлковых подушек.
А наш народ, в Машином авторском представлении — умный, дрожащий от холода и голода «пёс безродный». Он не ждёт милостей от природы. Он вечно в тонусе, каждую минуту ждёт пакости с любой стороны: камня, пинка под зад, ковшика кипятка. Прицепленной к хвосту консервной банки, поимки и посадки на цепь к конуре, или облавы и смертельного укола догхантера. Или живодёрни.
Кто умнее, кто выживет в жестоком мире? Домашние рыхлые болонки — или битые уличные псы, готовые подобострастно вилять хвостом или грызть хозяина насмерть — в зависимости от обстоятельств?
Ораторше бешено рукоплещут.
Потом, кряхтя, с готовностью подхватываемая под микитки, она слезает с трибуны и присоединяется к протестующим массам. Мы бродим по площади, пугая прохожих. На нас напялены картонные пончо из пустых коробок, сворованных из ближнего супермаркета. Сделали прорези для голов и рук — удобно, тепло и ветер не продувает.
На ходячих, о двух ножках, кубиках начертано: «Долой!» и «Да здравствует!». Мимо идут граждане. Кто с любопытством, кто равнодушно, а кто опасливо посматривают в нашу сторону. Спешат мужички с портфелями, тётки с авоськами, гуляют юные мамашки с колясками.
— Вот интересно, — размышляет кубик Маша, меланхолично размахивая детским красным флажком. — Что нужно сделать с людьми, чтобы начисто атрофировать в них основной инстинкт? Имею в виду: сохранение рода.
Волчица, не раздумывая, грызёт обидчика её детёныша. Курица отчаянно наскакивает на коршуна, защищая цыплёнка. Даже робкая оленуха своим телом закрывает олешка…
А мы… Взять тех девах. Во-он тех. Во всём китайском с ног до головы. Уставились в китайские смартфоны. Жуют китайскую жвачку. Катят китайские коляски, в них восседают малыши в китайских комбинезончиках. Сосут из китайских бутылочек китайские смеси.
Не, если их дитю нечаянно попадут из совочка песком в глаз, девахи устроят в песочнице шоу чище «Пусть говорят». С ором, матом, плевками, мордобоем, поножовщиной даже…
Но вот их дитё обирают до нитки — эти овцы тупорылые лишь хлопают глазами… Что-то я сегодня разворчалась, ужасно зла: это от холода. Пора по домам.