Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анархия non stop - Алексей Вячеславович Цветков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Диджей предлагает широкий путь по вечному кругу непрерывной инновации. Новый стоик следует ­узким путем, уводящим к центру круга, откуда обнаруживается фикция окружающей дискотеки. Неспособный к узкому пути всегда думает «а что потом?», воображая последствия. Способный спрашивает «а что сейчас?» и испытывает ни с чем не сравнимое отвращение.

Новый стоик не ставит перед собой задачу освобождения других, хотя часто становится примером освобождения. Распознав индивидуальность как препятствие, он не нуждается в коммуникации с зависимыми от диджея особями. Сам дает себе уроки, формально нарушая заповеди «предшественников», приписанных ему архивом. Он сам есть утопия и программа, которую нельзя вербально выразить.

Коллективность политдзена, достигнутая через эйфорический отказ от себя, противоположна гражданской солидарности, базирующейся на узаконенном эгоизме демократического человека.

Невидимая сеть новых стоиков в момент восстания становится коллективным телом. В терминологии приплясывающего большинства это называется «антидемократический заговор». Сеть пронизывает дискотеку, и в нее ловятся все, кто способен. У кого есть шанс. Напоминает работу драг-диллеров в дансинге, только с обратным результатом: представьте ребят, которые выслеживают избранных и эксклюзивно предлагают им таблетки, выводящие из клубного транса и быстро вызывающие трезвление.

Диджей, желая найти новым стоикам место на дискотеке, предлагает салоны, культуроведческие семинары, «некоммерческие» журналы, выходящие «нерыночным» тиражом или вовсе не выходящие, оставаясь в мировой компьютерной сети, переводы давно отфильтрованных буржуазным равнодушием «провокативных» книг. Все это было бы не так уж мрачно, если бы хоть на что-то воздействовало. Средней комфортности барак для высоколобых. Идти туда не хочется, ибо современная, санкционированная диджеем «деятельность интеллектуалов» есть издевательство над интеллектом как проводником отсюда.

На некоторых столичных посиделках с громкими названиями я выступал на темы «Новые функции старых идеологий», «Социализм без сахара», «Положение российского пролетариата во гроб реформ».

Помимо прочего, речь в этих сообщениях шла о советском проекте, отношение к которому — тест. Главный минус советского проекта — рост дистанции между замыслом и воплощением, в этом смысле не удалось предотвратить диджея, и геополитическая дуэль между буржуазным Западом и социалистическим Востоком была проиграна. На Востоке не хватило страсти синтезировать новое революционное искусство, способное спасти западный, обессилевший в самокритике авангард. Советская символика и миф не были подняты на знамена западных студенческих «революций». Железный занавес не стал экраном, излучающим на Запад. Незримая азиатская армия иного сознания, против которой оказались бы бесполезны и НАТО, и Голливуд, не была собрана. Новый Иерусалим на пепле и слезах Нового Вавилона всерьез даже не предполагался. Советский марксизм, превращенный предателями в чучело, потерял адаптивную способность к актуальной реакции.

Элементарный тезис о пролетариате-могильщике могли бы трансформировать в модную экологическую доктрину. Известно, что США и другие страны «золотого миллиарда» по их примеру выносят большинство самых вредных и масштабных производств в третий мир, отравляя тысячи километров жилых земель и повышая общую температуру атмосферы, что дает по всей Африке, Азии и Южной Америке эффект «новых пустынь». Миллионы беглецов из этих неприятных регионов наводняют Запад, их невозможно остановить с помощью более или менее либерального законодательства «ведущих» (ведущих войну?) стран. Привычка к размножению не отбита у переселенцев буржуазной «ответственностью» и компьютерным излучением. Бежавшие рабы, не желавшие рожать мутантов у себя дома, мстят «асоциальным» поведением в доме своего хозяина. Они — кошмар, который видит Европа, покрываясь испариной на масонском ложе своих правовых принципов. Число стран, источников направленного на Запад «цветного» потопа постоянно растет. От них не отгородишься шлагбаумом с надписью «частная собственность, умеем стрелять». Так порожденный экономической стратегией экологический кризис совпадает с социальным и подтверждает марксистское пророчество об индустриальном рабочем-могильщике. Для западного «золотого миллиарда» такой катаст­ро­фический конец капитализма ассоциируется с концом мира и истории, однако у не попавших в избранный миллиард найдутся другие планы по этому поводу.

В хаосе переселения народов, глобального загрязнения и повсеместных региональных войн, принявших формы войн религиозных, смогут выжить исключительно способные к оперативной и бескорыстной само­организации, те, кто меньше других занят на дискотеке. Мир достается политическим и географическим маргиналам, тем, кто был способен к политдзену. Бригады «экстремистов», диаспоры «непризнанных» народов, автономные зоны сектантов и изоляционистов, коммуны, монастыри, тайные ордена, культивирующие преодоление ветхого человека, — те, кого не утопят лишняя собственность и чужеродное законодательство. Выживут те племена, которые мондиализм рассматривал как «не обязательные» и исторически не оправданные в своем либеральном проекте корпоративной диктатуры. Мондиализму (терминами советского марксизма — «развитому империализму») в описанном сценарии спасения ждать неоткуда, разве что от инопланетян, которых, конечно, при современном технологическом уровне все легче устроить, но будут ли такие инспирированные буржуазией инопланетяне-наставники умнее своих изготовителей, будут ли они радикально отличаться от своих кинематографических предков, смогут ли они вызвать у восставших рабов в колониях что-нибудь, кроме минутного удивления, удастся ли им спасти ди­джея и привести дискотеку в порядок?

Антилиберальный джихад новых стоиков будет качественно отличаться от галлографической инсталляции «пришельцев». Наше вторжение прекратит мировую вечеринку, к великому отчаянию для всех, кто от рождения слушал диджея и приплясывал в такт, менялся вместе с модой и учился не кусаться в наморднике политкорректности. Новому стоику, завтрашнему партизану, нужен материальный минимум, но духовный максимум, в результате вторжения он делает дух своим бытом. Вторжение — это когда под ногами оказывается неоновое небо дискотеки, а в руках молнии, глушащие музыку адского протея, тонущего в своих плазменных слезах. Если бы советский проект был провозглашен его инженерами как новый ковчег для всех, не собирающихся на дно, готовящих вторжение, можно было бы снова говорить о перспективах мировой революции.

Учитывая популярную истерию западного человека по поводу здоровья окружающей среды, его UFO-манию и скрываемую от журналистов расовую предвзятость, подобные сюжеты, экспортируемые за занавес, смогли бы сделать занавес экраном, а СССР — излучателем реальной тревоги, выводящей из-под контроля диджея западных граждан.

После вялого обмена мнениями завсегдатаи гуманитарных посиделок нашли, что идеи, высказанные только что, ничем не хуже любых других. Я мог быть недостаточно интересен, не образован, не убедителен, но это их обычный результат.

Диджей продолжил работу, микширующую прошлое и не дающую состояться настоящему. Именно тогда я почувствовал: придется жить при капитализме, ходить под диджеем, долго.

Когда-то стоики стали теми, кого назвали потом «христианами до Христа». Они жили по всем правилам будущей эры, лишенные благодати, не догадываясь о воплощении. От будущих христиан их отличало только высокомерное отношение к противящимся окружающим и разрешение на самоубийство. Они имели дело с Эйделоном, хотя стремились к Эйдосу, вели с имманентным войну, полагая, что эта война и есть трансцендентное.

Сегодня капитализм и социальная система имманентны, восстание — трансцендентно. Новым стоикам суждено стать революционерами, лишенными революции. Надолго. Родиться второй раз, в другом мире, родить самого себя и тем самым создать другой мир, такой поступок стоит дороже, чем вся дискотека, заложенная вместе с диджеем.

Раз уж сегодня не тянет ни на тюрьму, ни на спектакль, а все больше напоминает тоталитарный дансинг, они будут улыбаться холодной ритуальной улыбкой, будут изучать манеру диджея, то убыстряющего, то замедляющего социальный пульс. Все различия внутри индустрии жизни количественные, потому что никакое качество людям цивилизации блефа больше не нужно. Убедившись в этом, партизан готовит вторжение, т.е. торжество абсолютных законов Эйдоса над безблагодатными правилами Эйделона. Партизан — возможность восстания, инструмент вторжения, в результате которого он перестает презирать окружающих и больше не имеет причин для добровольного расставания с жизнью. С предыдущей жизнью под диджеем он расстался и так.

Я смотрю сквозь стекло на местного человека. Причастившись к телу диджея, т.е. получив на руки несколько бумажек со своей кредитной карточки, он приплясывает, этот родственник денежного тела, бессознательно, но с удовольствием участвующий в торговой мутации. Я смотрю на него как только что явившийся сюда инопланетянин. Не как инопланетянин из фильма «про вторжение», но как инопланетянин, готовящийся к вторжению.

Критика

Реклама

Пока информация остается товаром, любой текст — реклама. Читаемый вами рекламирует отказ от рекламы как неадекватного способа сообщать, текст рекламирует отказ от рынка как императива и прекращение конкуренции как организующей людей стратегии. В этом смысле читаемый вами текст — самоубийца.

Эфир заминирован. Вы получаете свою порцию, натыкаясь на «сникерс», «памперс» или чудо-пылесос при просмотре «Как закалялась сталь» или хроники палестинской интифады. Реклама, как мочеиспускание невротиков, не предупреждает о себе. Она безупречна в политическом смысле, предлагает нам действительную, а не декларируемую идеологию капитализма. Трудно, конечно, поверить, что улучшенный чайник, усиленный массажер, новый, более шоколадный шоколад и остальная вереница преображенных менеджерами товаров и услуг — это и есть идеология власти, если не вспомнить, что в рекламе вы имеете дело не с предметом, но с его изображением. Изображением, организующим остальной контекст предлагаемой вам жизни. Все рекламируемые вещи и возможности — знаки, проводники в более правильный, уточненный мир. Реклама продает не то, что продает, но то, что окружает этот культовый предмет, делает желанной ситуацию, среду, сценарий, изложенный в ролике или на плакате.

Простейший тест на способность распознавания иллюзий: если читаемый вами текст рекламирует отказ от рекламы, что он предлагает вам на самом деле, какую среду, ситуацию, сценарий вы собираетесь, по замыслу автора, выбрать?

Все больше детей на земле узнают о том, что собака должна лаять и вилять хвостом, из роликов о консервах и впитывающих подстилках.

Хороший (послушный, добросовестный) зритель воспринимает рекламу как краткое изображение мира исполненных желаний, стимулирующих его ежедневный труд. Между тем само словосочетание «исполнение желания» — это оксюморон, первое слово нагло противоречит второму, и потому оба они не могут иметь никакого смысла, кроме воспроизводства эксплуатации. Ролик — набор паролей, программирующих вашу завтрашнюю активность, теперь вы догадываетесь, зачем вам деньги, и те, кто составляют планы желаний на ближайший год, застрахованы от банкротств.

Прежде чем заставить вашу квартиру своими «желанными» вещами, они загромождают ваше сознание и подсознание своими сюжетами «желаемой» жизни.

«Тефаль» думает о нас, хотя и выглядит как кухня. Возникает подозрение, что это псевдоним какой-то более интересной силы. Мужчина реагирует на «Импульс», невидимый в воздухе офиса. Призыв стать более чутким к чьим-то импульсам, чтобы не пропустить удачу? Мультипликационная корова с бессмысленной кружкой на шее (для слюней?) обучает детей мычать на молочном пути к успеху. Чтобы от всего этого не обособиться в монастырь, достаточно всего-навсего развернуть упаковку «марса» перед воротами христианской обители.

Реклама нейтрализует опасность, включая в свой бесконечный сюжет о перманентном улучшении бытия самые опасные для «улучшателей» идеи. Что такое восстание? Не обещанное во вчерашних новостях, неожиданное для большинства, качественное изменение сценария (не только социального), неизбежно вызывающее по крайней мере временное банкротство производителей и продавцов иллюзий. Вторжение правды, которая выглядит как чудо, вмешиваясь и разрушая систему буржуазных химер.

Восстание — наконец-то воспринятый дар, позволяющий за секунду понять и увидеть столько, сколько мы отказались увидеть и понять за всю предыдущую жизнь, жизнь, занятую рекламой и сличением рекламы с обыденностью. Восстание — это то, что лучше один раз совершить самому, чем сто раз посмотреть по видео.

Реклама пытается изобразить восстание, чтобы избавиться от него. Единственным страховым агентством, которое может конкурировать с институтом рекламы, сегодня является церковь, поэтому их цели и задачи все чаще меняются местами. Реклама становится главным обрядом торгового строя, а агенты большинства конфессий все чаще оцениваются паствой по способности к рекламной деятельности, к «раскрутке» своей веры, к ажиотажу вокруг нее, к приданию ей статуса дорогостоящего, непортящегося информационного товара. Впрочем, если верить рекламе «марса», католичество пока проигрывает бодрящему шоколаду.

Не стоит приводить в пример очевидности вроде «Ревлон — революция цвета». Сам принцип утопии, побуждение к действию, которое считалось невозможным еще вчера, — навязчивая тема рекламных сценариев. Посмотрите на лица людей на пляже, когда они видят в небе приближающиеся неопознанные объекты, несущие счастье. Гигантские коробки с жевательной резинкой. Такие размеры, кстати, предполагают гигантскую пасть. Народную пасть. Перестав подглядывать в щели кабинок, растираться маслом, плескаться, отдыхающие отказываются от своих вчерашних планов на уик-энд и куда-то подаются, ведомые тремя съедобными (или несъедобными, ведь мы это не глотаем?) небесными пришельцами. Жевательная резинка освобождает их от капиталистического дуализма «отдых—труд». Они причащаются ароматизированной резинкой, отведав явившихся свыше даров, они больше не могут быть такими, какими были. Они новые. Предсказать их нельзя. Они не в силах, да и не хотят, преодолеть вкус истинной свежести. Им повезло. Их уик-энд не кончится никогда. Ждите своей очереди.

Причастие с помощью неглотаемой резинки выдает свой имитационный характер. Перед нами симуляция трапезы. Мять резинку во рту так же соотносится с питанием, как общепринятый церковный обряд с личным опытом визионера. Современная религиозная практика — ароматизированная жвачка для убогих духом. Та же разница между прямым социальным действием восставших, меняющим вашу жизнь, и формальными политическими процедурами «правового государства». Самая популярная из процедур — выборы, растворяющие вашу волю в безразмерном резервуаре «демократической» абстракции электорального большинства, явившегося в назначенный день к скорбным своим урнам. Кроме голосов, в урнах хранят еще мусор или прах.

В черно-белый лифт, развозящий нас по этажам социальной башни, врывается радужный вихрь, заставляющий пассажиров обнаружить, каждого — свой, цвет и в трамвае, изменившем маршрут, устремиться на бесклассовый пикник нового Эдема. Лотерея побеждает гравитацию и позволяет одному из миллиона, выигравшему, ходить по стенам и потолку, демонстрируя победу эгоцентризма над геоцентризмом. Печенье наполняет тело небывалой силой, позволяет желающим развить беспримерную скорость и опять-таки возвращает всем, живым существам и мертвым вещам, цвета.

Обнаружение неразличимого раньше персонального цвета означает суть восстания. Увидеть действительность такой, какова она есть, какой она сама себя предлагает, а не такой, какой ее «приходится» видеть, уступая власти. Дальше многих по этому пути продвинулась реклама «Смирнов», пытающаяся сквозь бутылку различить в кажущейся кошке пантеру, опознать главного в стае пингвинов, одинаковых для не вооруженного водкой зрения, выделить хищника в стаде близоруких овец.

Еще один знаменитый шоколад учит нас своими клипами: рекламный успех — главный, и он неисчислим в грубых деньгах и устаревших металлических эквивалентах. «А золото нашли они в Альпах? — спрашивает внук. — Нет, — отвечает дед, — зато они открыли там этот шоколад». И стали героями рекламы, что обессмертило этих никогда реально не существовавших людей не хуже любого золота.

Рекламная пауза — полезный минисеанс психоанализа для всех. Вы смотрите на персонажей ролика в тысячный раз, знаете каждое их движение, и от этого просмотр превращается в нечто, подобное повтору молитв, сур или мантр, только «читают» их за вас на экране, а вы всего лишь соглашаетесь, не переключая. Рекламируемый продукт сообщает о приближении счастливого чуда в вашей жизни, если, конечно, вы того заслуживаете, если не собираетесь противиться сюжету. Фрейдист узнает в рекламируемом попытку реконструкции «идеальной матери» для мужчин и «абсолютного пениса» для женщин, но для нас важнее другое: в рекламируемом товаре узнается фетиш, laterna magica. Водка, шоколад, жвачка, колготки, массажер, путевка на остров и проч. — один и тот же волшебный предмет, проводник в новое (иное), преображающий все, попавшее в поле его действия. Принцип преодоления порученных тебе от рождения границ спародирован «вечными» батарейками и заплывшим за все буйки механическим зайцем.

Человек, даже внешне роботизированный страхом потерять работу, никогда не согласится с имеющим очевидные границы торговым строем, который в человеке, как в событии, не нуждается. Человек будет добиваться иного даже в обход своего сознания, занятого коммерческой, политической и религиозной рекламой, сознания, становящегося все более чуждым и неприятным для носителя и все чаще ощущаемого особью как паразит, источник бесполезных нагрузок, навязанная обуза. Кандалы, перешедшие по наследству. Реклама нужна, чтобы интуиция об ином связывалась нами с приобретением тех или иных новинок, иначе, когда этот элементарный трюк разоблачен, происходит массовый отказ от навязанных экраном ролей, тот самый социальный взрыв. Человек перестает мириться с сознанием, заставлявшим его страдать, и тогда сознание восстает против того, отражением чего оно вчера являлось.

Не подслащенная волшебным шоколадом тоска по Иному немедленно вызывает восстание. Восстание ампутирует вашего паразита, удаляет источник тревоги, избавляет от обузы при условии, что вы будете делать, а не терпеть восстание. Плата за лекарство — добровольно расстаться с этим гадом, вашим «внутренним мертвецом», не укрывать его от кары. Для этого будят «внутреннего живого». Только импульс к восстанию будит его, как звук колокола, все остальное — умаляет «внутреннего живого», заставляет спать, отдав вас внутреннему мертвецу. Кто из них выиграет вашу жизнь? Решение этого вопроса — вот единственное, в чем вы действительно, а не формально свободны. Это первый и последний выбор сознания, который не детерминирован ландшафтом и внушением, все остальные «выборы» вашей жизни совершает победитель: внутренний живой или внутренний мертвец. Путем восстания вы действительно попадаете в область вашей жизни и только так выясняете, что до этого пребывали в пространстве вашей смерти.

Яблоко, которое вы видите по ТV, ближе к нарисованному или восковому, инсталлированному яблоку, чем к обычному плоду, выросшему за вашим окном. За телевизионным окном оно выросло не само, его повесил некто в это время и именно на это место, он хотел, чтобы вы его увидели именно так, а уж зачем: по соображениям коммерческим, политическим или откровенно издевательским (последний вариант предпочтительнее) — вопрос следующий, частный. Оправдывая его ожидания и «надкусывая» своим сознанием телевизионный плод, вы надкусываете смерть.

Именно то, что усыпляет миллионы, ведет единиц к бесповоротному пробуждению. Телеэфир, и в частности телереклама как эссенция, суть эфира, дает всем желающим важный урок — у окружающей нас реальности, так же как у телевизионной, есть хозяева, есть постановщики, есть люди, конкурирующие друг с другом и перекупающие друг у друга каждую минуту нашей жизни. Есть нещадно эксплуатируемый и презираемый начальством персонал, который терпят до тех пор, пока он более или менее убедительно организует вокруг вас эту «реальность». Если вы усомнились, ударили по экрану ногой или просто продали телевизор, это воспринимается персоналом как «помехи», и завтра же, если помехи не будут устранены, всех этих мелких бесов вышвырнут с их мест и они навсегда исчезнут, а вы обнаружите окружающее совершенно неожиданным, совсем не таким, как привыкли, гораздо менее печальным и не требующем жертв. Жертвы, которых от вас постоянно добивались, оказывается, нужны были не самой реальности, но ее самозваным хозяевам, операторам, узурпаторам, тем, кто разводит и продает симулякры.

Отныне вы «в опасности», т.е. отныне это наконец-то именно вы, а не тот, кого они привыкли видеть у экрана.

Держатели всех легальных и нелегальных акций TV надеются, что некритичное восприятие телереальности, которую вы наблюдаете несколько часов в сутки, воспитает в вас такое же некритичное отношение к реальности вообще. Однако радикальное меньшинство поступает наоборот, просмотр ТV заставляет ­будущих партизан усомниться в «самособойности», «естественности» и «вечности» происходящего с ними в ежедневной жизни. Нет ли у этого пошлого кошмара режиссеров? Нет ли у этих режиссеров спонсоров? Нет ли у этих спонсоров агента, поселившегося в моем черепе, заставляющего меня терпеть, верить и в сотый раз смотреть этот клип? Не убить ли мне этого внутреннего мертвеца? Ответив, вы слышите внутри внутреннего живого, ведущего вас дорогой личного джихада.

В профессиональном рекламном мифе более прогрессивные, т.е. доверяющие телевидению, обыгрывают в ежедневной жизни варваров, еще не воспитанных зрелищем в должной степени.

Эмансипированная дама в очках пользуется только «Анкл бэнс», тогда как ее толстая и некультурная соседка ест все подряд и вообще испытывает предубеждение против улыбчивых старых негров. Тест: какое преимущество подчеркивают очки эмансипированной дамы? Ответ: осведомленность о собственном здоровье. Некультурная не выглядит более зрячей, она просто не знает о своей устранимой в цивилизованном обществе слепоте.

Молодая дочь быстро моет тарелки жидким средством, а отсталая мама пользуется старым (советским?) порошком. Вся сцена повторяет разговор о грязной посуде, председателе Мао и Франции 67-го года в фильме Годара «Китаянка». На что заменены рекламой слова годаровского сценария? У Годара, кстати, ненавидевшего рекламу, не было никакого сценария.

Наконец, вечные идиоты, консерваторы из деревни Виллабаджо (Нидерваль), месяцами не могут отмыть свой противень, потому что не доверяют экрану. В отчаянии, вторгнувшись на территорию более развитых соседей Вилларибо (Одерваль), недоумки посадят их преуспевающие зады на гладкий и чистый, как экран, противень, вымытый правильным средством.

Тест на успех в рекламном бизнесе: допустимо ли (согласится ли покупатель с таким развитием рекламного сериала?) следующее. Вилларибо — никониане, принявшие книжную справу и все последующие реформы, святая вода у них, что называется «разбодяженная», праздничная служба короткая, чтобы побыстрей сесть за стол. Виллабаджо — старообрядцы, святая вода просто дымится, если капли упадут на землю, служба немилостиво длинная. На Пасху староверы все еще поклоны кладут, а никониане давно уже разговляются. Возможное развитие: жители соседних селений отравят, например, друг другу колодцы мышьяком, помоют свои противни и… Так возникнет единоверие, общее село тех, кто остался в живых. Как вы его назовете? Вилламорто?

Насколько ваше продолжение истории о двух противоборствующих группах окажется коммерчески применимым, адаптированным «на российского потребителя»? С какого момента законы сюжета и композиции (Виллабаджо) вступят в неснимаемое противоречие с интересами самой рекламы (Вилларибо)? Теперь вы сами в одной из деревень. Какую вы выбрали? Третью?

Если вас не увлекает предложенная маета, значит, каким-то чудом, вы не совсем потеряны для встречи с внутренним живым.

Реклама восстания как содержания и революции как формы. Реклама реальности, равной самой себе, реальности, обращенной к реальности. При таком раскладе рынок невозможен, потому что невозможна конкуренция. Никто ни с кем не торгует. Цена любых феноменов исчезает, совпадая с их содержанием, месседжем. Цена, собственно, и была выражением расстоя­ния между феноменом и его задачей. Открыть или закрыть вместо «приобрести». Не платите. DONT PAY! — модный лозунг многих левых. Восстание отменяет рекламу, потому что революция делает ее абсолютной, мир революции — это клип, который сам смотрится в себя.

«Настанет день, когда меняется все», и мы наконец узнаем, почему многие из нас любили «ригли-спермент», «дабл-минт» и «джуси-фрут» или как его там? Немногие вырвут у многих эту тайну вместе с их отравленными рекламой сердцами и прочтут в их серд­цах оргвыводы, столь же неприятные, сколь полезные для большинства.

Анархизм

В политическом времени анархизм легко делится на «классический» и «новый». Для классического периода характерно отрицание государственности как оскорбления, государства как клейма на достойном лучшей участи обществе. Бомба отвечала всем частным проявлениям властной машины. Для тех, кто не готов подмешать к будущей свободе немного своей и чужой крови, классические анархисты предлагали и другой вариант реакции — дикая стихийная забастовка, дающая тот же результат, народную войну, экономическое и гражданское неповиновение до победного конца, т.е. до наступления «коммунизма без государства» и самоуправления без партий и парламентов. Имелось в виду, что это самое неповиновение и научит людей решать все свои вопросы без участия чуждой им властной машины. Анархическая гармония достигается в процессе борьбы с нынешним авторитарным хаосом, а не «устанавливается» позже, сверху, новой элитой. Реальные попытки воплощения: Махно в Малороссии, Дурутти в Испании, крестьянские армии-республики, двигавшиеся подобно тайфунам по карте Латинской Америки. Помимо Земли и Воли, они называли своими Прудона, Бакунина, Кропоткина, Эмилио Аранго и других представителей стихии. Заявив о себе как самая рискованная нота из взятых первой французской революцией, классический анархизм иссяк к середине ХХ века, точнее, его похоронила вторая мировая, подтвердившая необходимость индустриальных сверхимперий с конвейером вместо общественной души, обязательность управляемых по радио толп «Метрополиса», а не абстрактного и возможного лишь в условиях всеобщего мира «самоуправления через советы на местах».

Когда химический дым бомбы, пущенной в колеса кареты государства, рассеялся, когда отголосили о стачке гудки захваченных рабочими заводов, государство предстало перед собравшимися его хоронить, лязгая металлом, снимая на пленку самых опасных и предупреждая через громкоговорители об ответственности за все деяния и намерения, направленные против властей «фермы Энимал».

Новый анархизм, мстя за неудачу предшественника, сосредоточился на критике индустриализма как принципа и управляемости масс как условия. Обнаружились новые, непредвиденные классиками более запутанные отношения между индивидуальным и коллективным, связанные прежде всего с ложными, произведенными индустрией массового общества «само»- идентификациями личностей и групп. Воспроизведение отчуждения в семьях, где навсегда, по экономическим причинам, рухнул патриархальный сценарий и появились новые, недомашние способы «социализации» детей. Исключение из истории миллионов людей. Паралич творческой самостоятельности и инфантильная обреченность на контроль со стороны «общих родителей» выявили неформальные, неуловимые и непредставимые в довоенном мире способы торговли людьми, включая еще не родившиеся поколения.

Бодаться с государством все равно что преследовать привидение, не поинтересовавшись преступлением, породившим его. Новые анархисты заметили, что необходимость власти оправдывается необходимостью коммуникации, присвоенной этой властью, поэтому первой задачей называли разотождествление власти и коммуникации в любой паре, семье, неформальной группе, производственном коллективе и т.д.

Новый анархизм — такая же реакция рефлексирующего меньшинства на «эпоху толп», как и фашизм, в некотором смысле симметричная фашизму реакция. И новый анархизм и фашизм начинали со стиля, а потом уж снисходили до теории. Новый анархизм отрицал толпу, но предполагал в ней качественные мутации, т.е. превращение в народ, исторический субъект. Фашизм боготворил толпу и тем самым отказывал ей в развитии. Там, где в анализе новых анархистов пессимизм, у фашистов — оптимизм, но анализ — общий. Психиатрически гомогенная толпа признавалась более общим и важным фактором, нежели класс или даже нация. Впрочем, эпоха толп была точно предугадана такими разными и не имеющими ни к анархизму, ни к фашизму отношения людьми, как Ортега-и-Гассет и Грамши, так что приоритета на базовую критику нет ни у одной из симметричных реакций.

Та часть левых, которая приветствовала контакт с сюрреалистами, правильно, т.е. как новый вид критики, истолковав их культ эгоцентризма и эксгибиционизма. Та часть сюрреалистов, которые согласились на револю­ционную самодисциплину и последовательный групповой план, найдя в нем «высшее иррациональное». Развенчавшие Фрейда жрецы франкфуртской школы, даже в среде своих пойманные за язык, считавшиеся еретиками, превратившими марксизм в шаманизм. Лабораторно новый анархизм был готов к употреблению уже в 30-х, однако фактом общественной жизни его можно считать только с начала 60-х годов, после того, как толпы переварили и выблевали «первую реакцию» и расселись передохнуть у телевизоров.

Ситуационисты во Франции, уайзермены и йиппи в США, Провос в Голландии, Автономы и Хаоты в Германии, Дании, Испании и по всей Западной Европе. Оранжевые в Польше. Лексика могла быть любой — староанархистской, маоистской, троцкистской, гошистской, сатанинской, экологистской, фроммов­ской или лакановской. Поведение же оставалось вопиюще анархическим — провокация как последний, принадлежащий несогласным жанр. Пол Гудмен, Рауль Ванейгейм, Ги Дебор, одно время к этой компании относили русского эколога Вышеславцева и итальянца Тони Негри, предлагавшего новому поколению не тронутых фашизмом рабочих запечатать двадцатый век раньше срока и вообще сменить летосчисление.

Если декором классического анархизма служил максимальный, в том числе и черный, романтизм, то новый анархист признавал как свою альтернативную культуру — от дадаизма, через битников, вплоть до ­киберпанков. Классический анархист мог быть прототипом, но, считая, что герой скорее вдохновляет, чем испытывает вдохновение, сам не участвовал в из­готовлении декора, оставляя это сочувствующим художникам. Новый анархист сам гасил свет на своих выставках, сам монтировал аудиоколлажи из высказываний «звезд», сам пробовал вывести из-под компьютерного контроля военный спутник, чтобы методом шантажа добиться освобождения политических заключенных, и т.д. Политической инициацией для многих из них стало столкновение со скрытой корпоративной цензурой, требование показательной гуманности, образцовой корректности и, столь любимых спонсорами, «оптимистических финалов».

Классический анархизм воспринимается сегодняшними радикалами как лекция по древней истории. Мы чувствуем, что разбираем бумаги трупа. Новый анархизм звучит как милый бред обкурившегося пенсионера. Новое, перестав быть просто новым, требует адаптации и уточняющих имен. Массы выблевывают все, что им прикажут, в том числе и «молодежные революции», о которых мало что напоминает, участники которых поседели от разочарований. Революция 60-х, судя по результатам, была всего лишь прикрытием для перехода стран-колонизаторов от индустриального к постиндустриальному способу угнетения человечества, декларации революций — шумовая завеса, за которой прятался все тот же общий родственник, «великий менеджер по социальным вопросам».

Генеалогическая карта идей вообще ущербна, схематична, приблизительна и промахивается мимо главного, превращает историю социальной страсти в истерию неудавшихся покушений на власть. Нужна оценка в политическом пространстве, а не во времени. Как и всякое течение, анархизм имеет левый и правый берег.

Левые анархисты рассчитывают на некий скачок, переход интеллектуального количества в социальное качество, связывают возможности такого скачка с уровнем информированности и способностью к анализу у населения. Способность к критике у масс всегда остается на уровне предшествующей общественной формации, тогда как истеблишмент мыслит сегодняшним и даже немного завтрашним днем. Отсюда цель левых анархистов — распылять «одинокую толпу» на сплоченные, способные к практической солидарности небольшие группы недовольных (прежде всего недовольных собой) и атаковать истеблишмент (прежде всего свою привычку к нему), вынудив его с этими новыми группами всерьез конкурировать. Такой взгляд воспитывает у левых анархистов представление о себе как о «прообразе будущего», историческом авангарде, конкуренте истеблишмента. Правда, такой «авангардизм» не совпадает с «прогрессом» господствующей системы. «Готовность к переменам», т.е. к выполнению планов элиты, исключает анархизм. О шансе анархистов обычно свидетельствуют как раз «недостаточная готовность к переменам», «отсталость» тех или иных слоев, народов, культур. Такая «косность, невосприимчивость к прогрессу» и есть почва для пробуждения достоинства и независимости.

Левый берег — экзотерика анархизма. Синдикалисты из Международной Ассоциации Трудящихся, CNT—СGT, всевозможные «Студенты за…» или «Студенты против…», сквоттеры и энтузиасты альтернативных либертарных поселений вроде датской Христиании или немецкого Нидеркауфунгена, интересующие туристов не меньше, чем полицию. Биоцентристы, переселяющиеся на ветви приговоренных деревьев священных рощ, люди, предпочитающие авторитет Хаким Бея проповедям Карнеги, а теологию Вебера философии краснобородого австралийского анонима, написавшего «Made is right». Любимое занятие — создание непредвиденных, разоблачающих гипноз ситуаций, дырок в мнимом бытии, окон в действительность, восхищающую анархистов и парализующую истеблишмент. Неортодоксальная психиатрия (шизоанализ), некоммерческая социология — алиби, предъявляемое идеологической полиции в случае «обыска».

Идеал левые анархисты однозначно располагают в будущем, хотя отсчитывают они себя иногда от проповедников кинической школы, потустороннего ордена даосов-тайпинов, бродячих суфиев или служителей феминистского Кали-культа. Мир для левых анархи­стов делится на три региона — территорию Анархии, территорию Временного договора и территорию Социальной войны. Предполагается, что качество жизни убывает от первого региона к третьему, но история движется по закону нарастания качества, по крайней мере с того момента, как этот закон осознан, и поэтому первый регион будет расти, двигая к границам второй и до нуля умаляя третий.

Как и полагается эзотерикам, гораздо менее известны анархисты правые, восходящие к опытам экстремальных антисистемных сект, беспоповских союзов и духовных кораблей, захватывавших умы, души и землю, успешно отторгая все это у многочисленных Империй.

Идеал правые анархисты располагают в более или менее отдаленном прошлом, что необратимо мифологизирует их сознание и перечеркивает смысл такой деятельности, как самореклама или пропаганда. Зовущее прошлое более реально для них, нежели отталкивающее настоящее, и возвращение если не к самой патриархальной мечте, то к основным принципам идилии, представляется им возможным по закону цикла. Однако такое возвращение является всего-навсего целью-минимум, целью-средством. История как Уроборус, подавившийся собственным хвостом.

После утраты качества и торжества мнимости в такой истории происходит великое возвращение. Правые анархисты говорят о себе как о выбравших грядущее качество в обществе временно победившей мнимости. Правые анархисты надеются неким незапланированным, всему противоречащим шагом вынуть хвост из пасти змея, т.е. остановить цикличность в точке качества и тем самым спасти мир от очередного умаления, кеносиса. И тогда «все, что может превращаться, — превратится, все, что может прекращаться, — прекратится», а пока «вся эта мерзость существует с единственной целью, она должна быть уничтожена тобой».

Как избавить людей от судьбы? Присвоив ее. Как присвоить судьбу многих? Захватив связь между многими и их судьбой, взяв на себя ничем не оправданную роль посредника. Так рассматривают правые анархисты нынешние государства. Признавать себя гражданином такого мира могут только «кадровые», избавленные системой от судьбы.

Пафос стояния в невыгодной и никем не поощряемой свободе граничит у этих политических гностиков с эсхатологической экзальтированностью. Коллективные самоубийства «одурманенных сектантов», невнятно объясняемые обществу растерянными журналистами, попытка «вынуть хвост из пасти змея», снять кожаные ризы, бежать из индивидуальных камер в общий, коллективный огонь.

«Новые деревни» вроде необиблейского поселка Дэвида Кореша в США, «духовные семьи» Европы, не использующие в своих целях современные технологии и коммуникации, ничего не желающие знать о глобализации и объединении изоляционисты всех толков, не исключая агрессивную американскую «милицию», ведущую войну с «масонско-корпоративной» властью, странствующие проповедники и теологи освобождения в испаноязычной Америке, окруженные группами социально опасных учеников. Из поучений таких «нежелательных теологов» скроены, кстати, тома модного плагиатора Кастанеды, Теодор Росс, Алистер Кроули, Чарльз Мэнсон и другие люди из клуба «тревожных». Они обещали людям потерю антропоморфности ради новых обликов — собаки, инсекта, обезьяны, свиньи. Их поняли неправильно.

В России, с одной стороны, можно вспомнить максимальных нигилистов, хлыстов, считавших мужицкий социализм прелюдией к общему небесному суду, можно говорить о сохранившихся до наших дней староверче­ских толках (бегуны-безденежники, глухие нетовцы). Поджигатели официальных «крытых краденым золотом» церквей, те, кому запрещено прикасаться к деньгам как к «дьяволовым бумагам», запрещено иметь дом, пока «нет царствия божия на земле», запрещено носить при себе запас пищи больше чем на день, ибо завтра может начаться божий суд. Сюда же можем отнести анархо-мистиков начала века (Иванов, Чулков, Карелин), но это направление в России осталось «потешным», т.е. не вышло за пределы салонов.

Анархизм всегда и везде скорее вопрос, чем ответ. Вопрос, адресованный к онтологии: возможна ли организация человеческой жизни без инстанций отчуждения или без учета этих инстанций, если речь идет об индивидуальной анархистской стратегии. Сегодняшним главным эквивалентом отчуждения признается всякий конвенциональный капитал и соответствующий ему рыночный сценарий отношений между людьми и действительностью («все должно стать мусором» — заявляет со своего плаката манчестерская «анархо-альтернатива»). Достижимо ли некое состояние без государственного аппарата и фиксированной, т.е. поделенной, собственности?

Попытка ответа напоминает об эдемическом состоянии в саду Адама или о Новом Иерусалиме бессмертных душ, городе, возникающем из Апокалипсиса (еще точнее, городе, существующем всегда, апокалипсис — это всего лишь дорога, туда ведущая), где функ­ции государства, т.е. организации бытия, взяли на себя сверхчеловеческие силы, где ни за кем нет вины, а значит, нет причин для капитала, ведь что такое собственность, как не оправдание вины? Собственность —инструмент, при помощи которого персональный грех попадает в резонанс с коллективным убожеством.

У такого, светлого, ответа есть темный двойник — социальная модель преисподни, где вина, как причина самой модели, абсолютна и перепоручает организационные функции нетерпимым и более могущественным сущностям.

Оба ответа — анархизм мистический, рассматривающий капитал и власть как результат грехопадения, как компромисс между человеком и окончательным выяснением его судьбы, и пока окончательное выяснение отложено, функции высших сил берут на себя по определению неправедные чиновники, капиталисты и жрецы, причем в процессе земной истории три эти роли постепенно сливаются в некий общий универсальный образ распорядителя денег, культов и законов. Отсюда предельная, далеко не всегда атеистическая антиклерикальность анархизма. Задав свой вопрос, мистический анархизм отвечает: да, бытие без посредников возможно и оно будет означать для человека разрыв компромисса, расставание с обычным («обычным» не означает «приемлемым») человеческим статусом.

Но существует другой ответ — политический. Теоретические и практические попытки сформулировать, описать, предсказать, повесить возможный мост к безгосударственному состоянию.

И в мистическом, и в политическом случае речь идет просто о разной высоте взгляда на бытие людей после истории, точнее говоря, бывших людей. Даже Маркс, увлекаясь описанием бесклассового и безгосударственного мира, который наступит, по его мнению, вслед за изживанием пролетарской диктатуры, теряет свойственную ему языковую прагматичность и начинает оперировать весьма подозрительными для материалиста терминами.

Классификация скорее нужна спецслужбам и тем, кто любит помогать спецслужбам в составлении отчетов, а не тем, кто собирается прожить так, чтобы не стыдно было оглядываться назад.

Просто анархизм, т.е. анархизм актуальный, как раз и начинается с критики общеупотребимых и элитарных классификаций, в которых обязательно заранее растворен результат, не приемлемый для сопротивления вывод, т.е мораль, по природе своей вещь общественная. Сужая это положение, можно утверждать, что легче всего актуальный анархизм обнаруживается при помощи критики всех известных классификаций анархизма.

У просто анархиста в голове должно быть, наверное, от каждой из перечисленных версий — личный коктейль. Сакральное оправдание самого факта человеческих сообществ и новые объекты для экономической критики, изучение жизни народов, признанных мондиалистами в роли «примитивных», и рецептура прямого действия, пробуждающая людей, — все это в сумме дает просто анархизм.

Голливуд не забывает об этом. Отрицательный герой в «Бэтмане—1» — левый анархист, клоун без цирка, явно читал Дебора, переделывает канонизированные кураторами «шедевры» в музеях, на вопрос журналистки о своей мечте остроумно пародирует ее же хозяев: «Увидеть свой портрет на однодолларовой банкноте». Он швыряет в толпу деньги, потому что они ему не нужны, но каждый, кто позарится на них и поклонится капиталу, должен в конце спектакля заплатить свою жизнь. Деньги это тест. Ими не интересуются в фильме только те, кто их делает, или те, для кого апокалипсис уже наступил (фильм закончился).

Зато антигерой второго «Бэтмана», человек-пингвин, явно правый анархист по повадкам, сообщник Мальдорора и информатор Лафкрафта. Не веря в возможности современного большинства, каждый день упускающего свой шанс, он рассчитывает на неуклюжих зловещих птиц Южного полюса. Вспомним, что Южный полюс и вся Антарктика, по мнению О.Т.О и их коллег из других клубов магической географии, есть мировая воронка безумия и источник инфернальной, сопутствующей телемитам силы. Силы двусмысленной, помогающей остаться вне стада, но зовущей скрыться в воронке. Не умеющие летать антарктические птицы — несложная метафора по поводу электората, ведь человек-пингвин собрался баллотироваться в мэры. Однако должность мэра в таком городе его не привлекает, он и так находится в подобной должности, играя со своими неповоротливыми тварями. Мрачноватый гений этого террориста скрыт в подземелье, он надеется похоронить технократию ее же оружием, с помощью тотальной технологической катастрофы.

Проигрыш обоих мы оставляем на совести постановщиков, работавших за паек и обходивших социальный заказ Голливуда только в форме намеков и недомолвок. В первом случае ангел на вертолете не может забрать клоуна на небо, потому что его тащит в бездну химера выбранной борьбы. Хэппи-энд в духе буржуазного «христианства», предупреждающего нас об ответственности. Ответственность перед богом, если верить попам, всегда совпадает с ответственностью перед господствующей системой, означает ли это, что их «бог» санкционирует без разбору все государства, в свою очередь признавшие права попов? Во второй серии развязка еще дешевле: великолепный пингвин гибнет от действий своей антисистемы. Когда постановщик не знает, как наказать врага общества, его убивают им же сконструированным оружием, предельно нереалистично. Бэтману и своре полицейских противостоят просто анархисты, для наглядности поделенные на типы, т.е. на серии фильма. Ужасность дел и планов этих вредителей столь велика, что она-то и порождает «Бэтмана» — этакого духа полиции, вожделенный сон всех ментов мира, летающего легавого, существо, которому негласно разрешено нарушать закон в интересах системы.

Возможно, главное послание просто анархизма — это попытка оценки любых коллективов по уровню доверия. Уровень доверия в разных сообществах может оставаться в рамках семьи, клана, банды, этнического меньшинства и т.д. Может понижаться (победа системы) или повышаться (успех анархистов). Людьми, которые не доверяют друг другу, легко управлять, достаточно определить границу: где кончается их уровень. Проблема доверия прямо связана с проблемой мировоззрения и методологии. Мировоззрение статистически обычных людей массового, буржуазного, информационного общества не может превратиться в методологию, т.е. стать их практическим повседневным руководством. Такое отчужденное мировоззрение, в какой бы лексике оно ни излагалось и с какими бы лидерами ни ассоциировалось, остается мифом, принимает желаемое за действительное до тех пор, пока наконец мировоззрение не превращается в методологию. Много­численные фабрики грез, с конвейеров которых сходят массовые легенды, эксплуатируют как раз эту ­невозможность превращения мировоззрения из мифологии в методологию. Таких людей ничего не стоит подчинить, использовав их отчужденное мировоззрение как собачий поводок. Зато с теми, кто личным усилием сделал свое мировоззрение методологией, после этой мутации, остается либо бороться, либо дружить.

Уровень доверия всегда связан со степенью превращенности вашего мифа в ваш метод. В минуты общественного подъема, восстания, социальной экзальтации вас примут за своего, разделят с вами хлеб, вино и горсть патронов только из-за вашей принадлежности к побеждающему классу или нации, это очень высокий уровень доверия. Уровень доверия в рамках целого народа описан Аркадием Гайдаром в его сказке о военной тайне, которую знала вся страна, но никто не выдал. Вообще, советская литература, адресованная пионерам, как правило, использует анархистские образы и идеи, гримируя реальный советизм, существовавший гораздо скучнее, чем литературные герои, этот советизм собой оправдывавшие.

Сартр, Берроуз, Уэлш, большинство «неизлечимо экстремальных» авторов второй половины века демонстрировали нечто обратное, кризис доверия даже в границах атомарной личности. У их единственного, всегда одного и того же героя уровень доверия понижен до нуля, т.е. он доверяет только себе, но за этим нулем вскоре обнаруживается минусовая степень, герой перестает доверять себе и рассыпается на созвездие недоверчивых, конкурирующих, несчастных сущностей.

Фукуяма в своей «The Social Virtes and Creation of Prosperity» нарочно смешивает такие понятия, как «уровень доверия» и «уровень корпоративности», заминая бескорыстную, иррациональную основу доверия в отличие от корпоративности, исходящей из обязательного, заранее оговоренного наказания для нарушителей соглашения. Доверие не предполагает никакой внешней ответственности, кроме ответственности перед самим собой, и степень этой ответственности в нас и есть градус доверия. Корпоративность, описанная Фукуямой, выгодна капитализму как основа его плановости. Плановость современного капиталистического хозяйства должна держаться на чем-то пародирующем доверие, ведь буржуазность — синоним паразитарности и у нее нет никаких собственных оснований для самосохранения, кроме симулякров, т.е. украденных в небуржуазном прошлом и спародированных. От чтения Фукуямы возникает впечатление, что он внимательно изучал работы Ленина об империализме как высшей, планетарной стадии власти капитала, когда само сознание конвертируется в капитал при помощи информационного террора системы. Изучал и пересказывал их с обратным моральным знаком. Журналисты чаще называют этот строй «новым мировым порядком», геополитики — «мондиализмом», хотя порядок довольно военный и мир под ним отнюдь не весь и отнюдь не единый.

Культ доверия, противоположного корпоративности, — миссия анархистов, их вклад в международный революционный проект. Чем больше людей готово помочь вам, участвовать в вашей жизни, считая ее своим делом, относиться к вам как к себе только на основе вашей с ними идентичности — «он наш, потому что он анархист, революционер, пролетарий, эксплуатируемый, русский, белый, человек прямоходящий, живой, существо» (на этом ряд пока обрывается), — тем ближе мы, по мнению анархистов, к свободе. Григорий Палама, исихаст, в своих проповедях предлагал чтить как братьев и ценить как себя все деревья, дома, камни и остальные предметы города, в котором ты живешь и который не зря создан богом.

Их мозг охвачен идеологией как пламенем. Идеология — это личный миф, ставший личным методом. Им недоступна магия имени и гипноз авторитета. Наши имена случайны, а авторитеты оплачены кем-то, как даровая похлебка для бедных духом. Просто анархисты, даже если им разонравится это имя, будут принципиальным элементом каждой новой революции, которая без них вырождается в обыкновенный переворот.

Шантаж

По мнению начальников, есть запрещенные прие­мы выяснения ваших отношений с их властью, но для подчиненных описанное ниже — самый действенный и понятный способ выяснения этих отношений. Конечно, экономическая борьба только повод, предлог, возможность порвать более прочные цепи мирового дрессировщика. Экономическое неповиновение в своем революционном варианте, с одной стороны, делает вас популярным и вызывает сочувствие у таких же угнетенных, с другой — учит вас самих разгибаться, смеяться в лицо господину, бить под дых финансовую монополию.

Строители капитализма очень гордятся своей реалистичностью, трезвостью, независимостью от каких-либо идеологий. «Наша идеология — это экономика, стране нужны хозяйственники и финансовые гении, а не демагоги, умелые менеджеры на предприятиях, а не агитаторы и комиссары» — такое можно слышать из помеченных рыночной чумой уст любого лакея капитализма. Выражаясь иначе, рабам намекают, что, если работорговля упорядочится, им тоже станет легче.

Идеология торгового строя — экономизм. Остальное — несерьезно. Разговоры о «правах человека» заканчиваются там, где хозяева начинают спорить о процентах, а сама постановка президентом вопроса о форсированном создании национальной идеологии и отечественного стиля свидетельствует о том, что эта идеология подставная, для «советских питекантропов», раз уж они не могут обойтись и тоскуют по идеологии. Такая идеология и такой стиль наверняка будут в ближайшее время завершены и в силу искусственности их зачатия станут новым духовным опиумом для замордованного экономическим цинизмом большинства и очередным прибежищем политических негодяев, кастрированных когда-то системой и в своем творческом бессилии стремящихся так же кастрировать молодых, т.е. сделать свой недостаток родовой чертой, стилем жизни вчера еще вполне полноценных людей.

Но пока, все-таки, экономизм. Как достойно ответить агентам либерализма на столь милом им языке экономических цифр? До тех пор пока терпеть ваши пикеты, протесты, митинги будет выгоднее, чем выполнять ваши требования, экономические животные вас не услышат и не поймут. Переходите на их язык. Экономическая, выраженная в валюте и биржевых котировках цена ваших акций неповиновения должна быть угрожающе большей, нежели ваши «экономические» претензии к дрессировщику. Пойти вам навстречу, отступить перед вашими интересами должно быть выгоднее, чем упорствовать и игнорировать.

Что может стать источником ущерба? Представьте себе, после вашей демонстрации остаются выпотрошенные ларьки и супермаркеты, персонал этих заведений, как только перепуганная охрана сбежит, с удовольствием поучаствует в вашем праздничном погроме витрин капиталистического изобилия, недоступного «неудачникам». Перевернутые машины «сильных мира сего», разгромленные редакции «четвертой власти», стихийная конфискация банковских хранилищ плюс затраты на лечение милиционеров, секъюрити и прочих псов закона, у которых не хватит солидарности, чтобы держаться подальше от коллективного гнева, которые посмеют преградить вам дорогу со своим жалким оружием.

Демонстрация становится демонстрацией силы, охотой на монстров. При таком сценарии следующей серии выступлений не допустят, т.е. бюрократам, засевшим в государственных кабинетах, и капиталистам, сидящим в частных офисах, придется раскошелиться и изыскать средства. Так достигаются все новые и новые промежуточные победы, так воспитывается классовое достоинство одних и классовый ужас других. После силовой акции народа ищейки спецслужб и подкупленные стукачи, которые есть всегда, даже в самых сплоченных группах, обязательно попытаются задержать и изолировать от общества лидеров сопротивления, зачинщиков смуты. В таком случае придется устроить новый марш, еще более дорогостоящий, например с пылающей мэрией, перекрытыми автомагистралями, перепиленными рельсами, заблокированными газо- и нефтепроводами или что у вас там поблизости.

В случае невозможности проведения марша протестующие могут разделиться на мобильные группы и перейти к актам локального партизанского возмездия (см. «Поваренную книгу анархиста», «Тактику партизанской войны» товарища Че, «Действия в городских условиях» Маригеллы или простой военный учебник, раздел о действиях в тылу). Оставить ваших лидеров на свободе и вести с ними переговоры должно быть выгоднее, чем держать их за решеткой.

Второй, более мирный вариант экономической борьбы с собственным страхом — забастовка. Но не «предупредительная». Заявите часовую, а проведите недельную.

Банкиры жируют на барских усадьбах в компании ваших директоров и владельцев контрольных пакетов, они дружат домами, женят детей, коллекционируют антиквариат, жертвуют на храм и кивают на Запад, мол, там люди не глупее и живут не в пример. Кивните и вы. Единственная свобода, которую допускает тамошний «цивилизованный» капитализм, — свобода продать себя, однако у вас не будет и того, потому что наш капитализм опять же через задницу пропущен, т.е. капитализм наш — дерьмо.

На Западе, кстати, только за полгода, ушедших на написание этой книги, бастовала Эйфелева башня, ­перепуганный Клинтон умолял железнодорожников обождать с общеотраслевой стачкой, немецкие водилы автобусов выбили себе новые льготы, а их дети — студенты отстояли систему бесплатных библиотек, норвежские авторемонтники понизили пенсионный ценз возраста, каталонские текстильщики вынудили хозяев индексировать оплату. В экзотических странах мутили воду еще круче. В Гватемале пролетарии захватили парламент. Нас, естественно, относят к экзотическим. «Русский район», как называют нас бывшие советологи, это не только грошовые ресурсы и рынок сбыта, но и почти неразработанная, пугающая шахта неконтролируемого недовольства вымирающих миллионов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад