В то лето я узнала, что мир состоит из одиноких, как и я, людей. Я меняла поезд за поездом и везде видела пустые глаза, умоляющие взять за руку и никогда не бросать. В поездах по ночам я ходила туда-сюда одна по пустым вагонам, не в силах усидеть на месте, потому что моя тоска заставляла меня находиться в постоянном движении. Я бросала сумку и переходила из вагона в вагон, от хвоста поезда в начало и обратно, пока меня не запоминали и не останавливали вопросами. Путешественники все время хотели разговаривать, и я присаживалась на полку и слушала их. Все они, к моему удивлению, рассказывали одну и ту же историю. Про то, что молодым умереть не получилось, и теперь надежды на счастье уже нет, и все, что остается, – ждать, наблюдая за тем, как искра внутри тебя медленно гаснет. Женщины глазами просили рассказать их истории, а мужчины звали передать немного своего тепла и той неуемной тревоги, что сквозила во мне, им и заставить их сдвинуться с мертвой точки, в которой жизнь уже ничем не отличалась от смерти. Я проходила через бесконечные ряды жаждущих внимания, и стоило мне лишь снять шарф и осторожно примостить его на кресле как стену между мной и соседом, как тот уже поворачивался ко мне и, едва встретившись со мной взглядом, спешил рассказать свою историю, про которую я заранее все знала. Я слушала все эти невероятные жизненные истории, этих любовниц, и детей, и смерти, и от того, как я внимала им и как погружалась в них, через десятки и сотни историй все эти жизни и центры земли стали для меня сливаться в одну, а я вдруг поняла, из чего складывается мир, из чего складывается земля: из бесконечных точек, претендующих на центр и не отличающихся одна от другой. Однажды я обнаружила себя рассеянно разглядывающей пейзаж за окном, не отличая озера от леса и гор от заводов так же, как я перестала различать темные и светлые дни в своей жизни. А потом я стала отрывать взгляд от окна и разглядывать других пассажиров, тоже взывая к их вниманию, как спящая красавица, ожидающая принца. И заметив это за собой, я в панике вскочила на ноги, понимая, что надо бежать, не останавливаясь, пока эта тоска не пропитает меня, но в этом не было необходимости, потому что мне и так все время приходилось бежать. Никто нигде не ждал меня, я приезжала в город, указанный на билете, брала такси, отправлялась по адресу из распечатки и ждала. Из Сараево меня позвали в Скопье, в Скопье долго не происходило ничего, а через неделю, когда я была готова вернуться назад, в Оксфорд, пришла открытка из Белграда. А еще через пять дней – из Приштины. За все эти непонятные переезды и перелеты я так устала, что мне уже даже не было интересно, зачем он это делает и зачем это делаю я. Ясно было только, что это все как-то бессмысленно и жестоко и что человек, который любит, никогда не стал бы так поступать. Но почему-то я все равно приняла новое приглашение.
В Приштине все снова замерло, и Амади исчез на две недели. При других обстоятельствах я обязательно посвятила бы городу и его людям и домам хотя бы страницу или две. Рассказала бы вам, что видела, каких людей встречала; что не нашла необычным, а что меня удивило. Описала бы, как проводила время и где гуляла, с кем познакомилась и какие у меня появились тут привычки. Но правда в том, что я была настолько поглощена мыслями об Амади, что думала лишь о нем, оттеснив на задний план все остальное. Все приятное, что могло быть связано с новым городом, но совсем неважное; и все серьезное, вроде ломки без аддерола, потери связи со всем миром, денег и утраты чувства реальности, – но тоже неважное.
И вот, после двухнедельного ожидания, наконец пришло письмо. Не открытка, как раньше, а настоящее письмо, написанное от руки на плотной серой бумаге размашистым мужским почерком. Письмо было нежное и ласковое, письмо было такое, будто Амади писал его полгода назад, в разгар нашего с ним времени, ни на минуту не отпуская мысли обо мне.
Настолько нежным был этот тон, что в первый раз я проскользнула через все письмо, даже не поняв, о чем оно. А во второй раз поняла. Амади приглашал меня приехать к нему на родину, в Чечню, и среди прочего говорил о следующих вещах: он счастлив тем, что я, как верная спутница, следовала за ним, когда он просил; что я ни разу не усомнилась и не передумала; что он надеется, что я поняла то, что он пытался мне объяснить; и что ему кажется теперь, что наши отношения показали достаточную прочность и мы можем друг другу доверять. И наконец, он считает, что настоящая женщина должна быть готова пожертвовать всем, что у нее есть, ради семьи и любви. И если это так, то он ждет меня в Чечне, готовый надеть на меня платок и кольцо. И сделать меня спутницей своей жизни, поясняла последняя строчка.
И снова те же самые вопросы. Рискнуть и довериться странному человеку, которого ты думаешь, что любишь, но, возможно, и не знаешь вовсе? Я пролистывала письма из Оксфорда, сидя в аэропорту. Рейс был не прямой, а через Москву, и у меня была последняя возможность подумать. Письмо от декана, письмо от Достоевского, письмо от Вульф. Все они были обеспокоены – все, кроме Паланика. Само собой, ведь все-таки это он написал, что терять нечего, и что единственный ответ на любые вопросы в жизни – это стремление к саморазрушению.
Так что я ни о чем не переживала. На случай новых многоходовых комбинаций и сюрпризов от Амади я забронировала такси из аэропорта и гостиницу в Грозном – просто потому, что совсем не была уверена в том, что случится, когда я прилечу, увижу ли я вообще Амади и будет ли эта остановка последней на моем пути. Его письмо было таким неожиданным и таким странным, что я даже не до конца верила в то, что все это правда. И когда я задремала в самолете, мне приснилось, что он сидит на соседнем кресле и держит меня за руку.
– Боишься? – спросил он.
Я покачала головой.
– Тебе больше никогда ничего не нужно будет бояться. Ты дома.
– Дома? Здесь, с тобой?
– Да, – ответил он и погладил меня по голове, а потом, подняв руку, прицелился пальцем мне прямо в середину лба и выстрелил. – Ты дома, потому что дома – нет. Я же говорил тебе.
– …Наш самолет приступает к снижению. Мы рассчитываем прибыть в аэропорт города Грозный через двадцать минут. Просим вас приготовиться к посадке, занять свои места, привести спинки кресел в вертикальное положение, убрать откидные… – разбудил меня голос стюардессы. Просыпаться не хотелось – и потому, что мне показалось, что дальше во сне должна была быть еще одна фраза, и потому, что после всех стыковочных рейсов и трансферов, не говоря уже о том, что последние два месяца я вообще непрерывно находилась в дороге, в самой нервной и непредсказуемой дороге, какую только можно представить. Медленно и лениво я сделала по порядку все, что перечислила стюардесса, достала из сумки зеркальце, пригладила растрепавшиеся за время сна волосы и слегка обновила помаду. Потом снова откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза, снова погружаясь в короткий, рваный, усталый сон, который все никак не могла сбросить; и даже посадку не заметила, открыв глаза только тогда, когда пора было выходить из самолета.
– Дочка, ты что тут, весь самолет задерживать будешь, дома не можешь поспать, да? – одернула меня пожилая женщина с соседнего кресла, и я, встрепенувшись, подняла свою сумку и пошла по проходу навстречу городу Грозный, и боялась подумать, что навстречу Амади, ведь вдруг все это – письмо, приглашение, перелет – было не по-настоящему.
Но все было правдой. Из-за заказанных мною машины и гостиницы мы, конечно, поссорились в первые же пять минут после моего приезда, потому что Амади был глубоко оскорблен моим недоверием. Как я ни пыталась объяснить, что сложно доверять человеку, который заставил тебя проехать за ним по всей Европе, так ни разу и не соизволив с тобой встретиться, Амади был неумолим и разъярен, и пока мы шли к машине, ни разу не посмотрел на меня, продолжая бурно жестикулировать одной рукой, – а подойдя к машине, он опустил мою сумку на землю и продолжил уже с поистине дирижерским размахом.
Он же всегда мне говорил, что если дело идет о доверии, то полумер тут быть не может – или всё, или ничего, и он надеялся, что если уж я снизойду до того, чтобы приехать в Чечню, то неужели во всем остальном я не могу расслабиться и положиться на него? Он сердито замолчал, подняв сумку, убрал ее в багажник и открыл для меня дверцу машины. Я подошла ближе.
– Ну при чем тут снизойду, Амади, – сказала я. – Я все-таки приехала.
Тут он смягчился и наконец посмотрел на меня.
– А вот здесь ты, конечно, молодец, – улыбнулся он. – Ну что, Оксфорд, поехали? Добро пожаловать домой.
После пары кругов по вечернему Грозному (из машины не выходили) Амади отвез меня в гостиницу «Грозный-сити», заказал мне в номер ужин, познакомился с каждым «братом», которого мы встретили на пути от ресепшена до двери номера, и снова исчез. За окном все полыхало неоном, притихая и переходя, по мере приближения к мечети «Сердце Чечни», от вульгарного кислотного к более благородному и естественному свету. Это впечатляло – за всю свою одиссею я не видела ничего подобного. Амади оставил мне телефон с местной сим-картой и одним-единственным номером в памяти – своим собственным. Я все еще не верила в то, что теперь все по-настоящему, но он взял мобильник после первого же гудка, и мы разговаривали долго, почти два часа, пока он ехал домой, поднимался по лестницам, включал и выключал свет, пока ходил по своей комнате, хлопая дверцами шкафа, передвигая что-то на столе и разбирая кровать, и даже пока он немножко, пару минут, пытался бороться со сном. Разговаривая с ним, я тоже бродила по своему номеру – из гостиной в спальню, из спальни в гостиную, в коридор, снова в гостиную, спальню, и обратно, и заново – пока не повесила трубку. Спать расхотелось совсем, и я не могла заснуть до самого утра. За окном возвышалось «Сердце Чечни».
А утром началось. Хотя я теперь и была в Грозном, и голос, который мне был так нужен, возникал в моем телефоне в любую минуту, когда мне этого хотелось, самого Амади рядом со мной не было. Вместо него мою жизнь заполнили его сестры, тети, бабушки, подруги сестер и подруги подруг сестер – потому что я здесь была довольно-таки неожиданным развлечением. В девять утра раздался стук в дверь, и четверо незнакомых женщин, игнорируя мое сонное недоумение, стали располагаться в гостиной. Большое кожаное кресло передвинули в центр комнаты и накрыли одеялом, чтобы там села денана – бабушка. Меня посадили рядом.
С той минуты в моем номере появлялись женщины, девочки, девушки. Гостьи приходили группами, стайками по несколько человек, боязливо заходили и оставались надолго. Они приносили с собой пакеты и сумки с банками варенья и свежим инжиром, медом и разными домашними специалитетами, которые я скоро оценила и быстро научилась отличать хингалш от чепалгаша.
Гостьи решали, что я буду делать, куда мне пойти и чем меня развлекать, – с шумом, спорами и периодически даже звонками мужчинам. Иногда они просто сидели со мной и развлекали чаем и разговорами, иногда включали телевизор и смотрели ток-шоу, новости, сериалы, рекламу. И беспрерывно, беспрерывно приносили с собой: свадебные журналы, буклеты салонов красоты, рекламки разных мелочей, которые, как оказывалось, были очень нужны невестам; и много, много шума и суеты. Разглядывая золотистые платья с длинными, до самых кончиков пальцев, рукавами, я не переставала удивляться: неужели все это и вправду происходит со мной? Я-то думала, что когда-нибудь кто-то, кого я ждала так долго, сделает мне предложение на палубе крейсера «Аврора», мы махнем в Оксфорд, проведем в моем колледже свадебную церемонию, и всё. Но здесь все было сложно и чинно, было много обсуждений, инструкций, мне говорили, что и когда нужно будет говорить, что можно будет делать, а чего нельзя, как себя вести, как держать голову, куда смотреть и что из того, что я делаю сейчас, ни в коем случае никогда не повторять. В конце первого дня я стала говорить по-чеченски в пределах свадебной тематики.
Все было совсем не просто, Амади куда-то исчез, но каждый вечер говорил мне по телефону, чтобы я никого не слушала, что мы сами решим, что и как делать, и что он полюбил меня такой, какая я есть – свободной. И, – добавляла я, – по местным понятиям, пожалуй, что и дерзкой. «Уж очень смелая», – услышала я в разговоре двух тетушек, пока разливала чай. Об этом же говорили мне намеками и женщины-парикмахерши, которых привозили из салонов прямо в гостиницу, чтобы все было здесь как дома; и девушки с тюбиками, баночками и кисточками, которые предлагали мне репетиции свадебного макияжа; и милая дама с подушечками для свадебных колец; и целая армия суровых портних, из которых одни закатывали глаза, когда я выходила из спальни в гостиную в джинсах, а другие чуть ли не хлопали в ладоши от восторга.
Да, все здесь было неоднозначно, разнородно, разношерстно,
Одновременно, стараясь понимать и принимать новые впечатления и новый мир вокруг себя в его полноте и глубине, стремясь поддерживать в себе новое, но сохранять и старое, я не упускала из виду и другие вещи: нежность и трепетность девушек, которые окружали меня; их грациозность, которая, похоже, произрастала именно из этих ограничений в поведении, из лавирования между натянутыми в воздухе и невидимыми мне нитями традиций и порядков; элегантность и сложную кокетливость их нарядов, которую можно было оценить, только оценив сложность саму по себе. Здесь не было ничего простого. Через двойную оптику я смотрела на жизнь чеченских женщин и видела много плохого и много хорошего. Пыталась понять жизнь в Чечне, или хотя бы в Грозном, и видела, точно так же, много плохого и много хорошего. И лишь почувствовала, очень остро, что в моем новом мире прогресс поедал человеческое и живое – а здесь, где он только поднимал голову во второй раз, оставались еще частицы чего-то другого, смутно мне незнакомого.
На второй день я освоилась и начала запоминать, кто есть кто и кто кем кому приходится; кто как со мной себя ведет и кто не хочет меня здесь видеть. И это тоже было непросто, я быстро поняла, что вокруг меня и за меня идет постоянная неистовая борьба и что я – новая, чужая «невеста» – вношу сумятицу и раздор в их привычную жизнь. Две женских и девичьих коалиции продолжали быть настороже каждую минуту и секунду и затаив дыхание следили за тем, что будет со мной здесь, на их территории, – потому что раньше такого не случалось и потому что то, что сделаю я, было для них гораздо важнее, чем я могла предположить.
Все вместе они водили меня в мечеть и учили читать Коран, уверенные, что я обязательно должна и хочу этому научиться. Я все делала с ними, но не говорила, что пробовать и жить – совсем разные вещи. Половина из этих девушек смотрели на меня горящими глазами, мечтая о возможности уехать, как и я, куда-нибудь далеко-далеко, где есть другая жизнь, похожая на интернет и непохожая на жизнь на Кавказе. Они бойко обсуждали и рассматривали одежду, которую я привезла, расспрашивали про то, как там живут люди, что носят девушки, правда ли, что можно вот так просто ходить на свидания то с одним, то с другим, и какую там слушают музыку. А самые смелые признавались мне, тайком от мамы или держа маму за руку, что они хотят другого, что они жаждут знаний, что готовы идти вперед. Я говорила о том, что смогла сама, и о том, что у меня не получилось, – и любовалась тем, как менялось выражение их глаз и как решимость ложилась на их скулы и губы, – и мысль о том, что кто-то может их этого лишить, сердила меня и выводила из себя, взывая к хаосу, к тем сторонам моего характера, что мама так хотела смягчить, а я выпустила на волю. И хотя как никто другой здесь я знала, что эта дорога одинока и безысходна и что на знания и волю ты горсть за горстью, не замечая поначалу, ведь его так много, обмениваешь свое счастье, – я знала и то, что исступленное желание понять и голод, доводящий до остова вселенной, – сами по себе несут разрушение, сами по себе необратимы и обречены на то, чтобы нести беду.
Другие женщины вели себя настороженно, и с ними все было наоборот. Они больше молчали, а я спрашивала; они отвечали коротко и сдержанно, а у меня, заинтересуй их что-нибудь, резко требовали деталей и словно пытались наощупь определить, не умолчала ли я о чем-то, не скрыла или недоговорила ли важных подробностей. Впрочем, расспросы случались редко, и они не слишком интересовались мною и моей историей: для них я была невеста, и это говорило обо мне почти все что нужно. Но они продолжали неустанно наблюдать за каждым моим шагом, а я не переставала расспрашивать про их семьи, быт, отношения, планы на будущее и мечты – о последних, впрочем, говорили неохотно, – пытаясь проникнуть в самую суть, примерить на себя их образ мысли, их взгляды и верования, их убеждения и правила. И поначалу мне всё казалось, что этот наряд сшит не по мне, что ворот сразу начинает душить, а грубая ткань царапает кожу. Но когда прогулки выпадали на вечер и братья, отцы и мужья приходили и приезжали к крыльцу «Грозный-сити», чтобы забрать своих женщин, я начинала сомневаться. Потому что я вдруг замечала, что все эти девушки и женщины были счастливы. По-настоящему счастливы.
Все было очень сложно. Я старалась избегать «проблемных» тем, отмалчивалась, когда могла, и тихо сидела рядом с денаной, избегая лишнего внимания. Но когда они спрашивали, я не пыталась понравиться, не юлила и не темнила, отвечая на все вопросы решительно и ясно, и прямо говорила, о чем думаю, во что верю и как хочу жить, – даже если ловила тяжелые взгляды и видела, как они начинают перешептываться. Я знала, что часть из них не одобряет меня, не одобряет моих рассказов и особенно не одобряет моего приезда сюда. Слухи о моей поездке в одиночку по бывшей Югославии, о непонятной и оттого на глазах обрастающей вымыслами погоне за Амади; шепот о том, что я, приехав сюда, бросила все, что у меня было, и до сих пор не сказала об этом своей семье; и даже эхо несвязных и обрывочных историй, отдаленно напоминавших эпизоды моей жизни в Караганде, в Германии, в Оксфорде, – все они шлейфом ползли за мной, куда бы я ни шла, и я управлялась с ними, как со слишком длинной мантией на немодном и неудобном платье: использовала, чтобы держать на расстоянии одних и отгораживаться от разговоров, в которые не хотела вступать, – а временами, наоборот, перебрасывать как мостик между собой и теми, у кого искала понимания или кому хотела его дать.
Мои долгие годы изучения этики толерантности, политики терпимости и тысяч трагических историй, где для всеобщего счастья не хватило лишь малости, того или другого, привели меня сюда как на экзамен. А может, это просто линия моей жизни, путаясь комками и оставляя петли, вдруг вытянулась, устраивая мне проверку без компромиссов.
Была своя мудрость в том, что они отказывались заглядывать в мой мир и так оберегали свой. И я любовалась этой цельностью, этим решительным отказом вступить на тропу вопросов, что манят идти вперед, но уводят в бесконечность и в никуда: чаще всего – в сторону от счастья и всегда – прочь от дома. Потому что нужно уметь смириться с тем, что самая прямая дорога к счастью – это незнание, и эта же дорога – самая щедрая и надежная: идущие по ней проходят путь вместе, ограждая друг друга от лишних мыслей, от сомнений и хаоса.
На улице, кажется, дул легкий прохладный ветерок – по Сунже шла мелкая рябь.
Амади был все время занят. У него находился для меня часок сегодня, но завтра и послезавтра он был занят, в четверг братья звали его в горы, а пятница была пятница. Поток гостей тоже понемногу спадал: пыль моего экзотизма улеглась, до свадьбы оставался целый месяц, а женщин, как ни крути, дома ждали дела и дела. И стало тоскливо; один день провела, совсем не выходя из гостиницы – скучая в одиночестве и разглядывая в сотый раз всё те же минареты. К концу дня стало казаться, что я заточена́ здесь как пленница; в голову полезли лишние мысли, и мне снова пришлось лавировать, избегая вопроса самой себе о том, зачем я здесь. Будь я чем-нибудь занята, я была бы спокойнее, а так – все книги были прочитаны, а новые Амади привезти забывал; интернет работал так медленно, что проще было часами наблюдать за тем, как течет, извиваясь завитками и бликами, на солнце Сунжа; видеотека была просмотрена, телевизор наводил тоску. Единственными моими источниками развлечения были интерактивный видеокурс чеченского языка и площадь перед «Сердцем Чечни». По очереди я обращалась то к тому, то к другому, стараясь не замечать, как к горлу подступают слезы. Хотелось сбежать и сделать что-нибудь нормальное, что-нибудь привычное: взять где-нибудь кофе, прогуляться по тенистому проспекту, выбрать в книжном что-нибудь из холодноватой интеллектуальной прозы и бросать поверх книги взгляды на прохожих, отмечая смешное и интересное. Я даже спрыгнула было с подоконника и пошла в спальню – переодеваться, – но остановилась на пороге. Я же не могла подвести Амади. Я должна была ждать.
Тем вечером он тоже не пришел и не смог позвонить: поехал в Булгат-Ирзу, свое родовое село. Телефон в горах ловил слабо, и до завтра, сказал Амади, его можно было не ждать. А может, и еще два-три дня – в зависимости от того, как будет чувствовать себя мама.
Самых близких родственников Амади я до сих пор не встречала. Его отец работал с турецкими подрядчиками и подолгу бывал на проектах в Стамбуле. Его ждали только через две недели. А мать почти не покидала село. Амади говорил, что в последний раз мама видела родной Грозный еще тогда, когда столица называлась Джохар, а Чечню до сих пор называла Ичкерией. Летом девяносто девятого, за несколько недель до второго штурма Грозного, отец Амади решил отправить семью к своим родителям, в Булгат-Ирзу. Они забрали с собой и Аиду – дочь дяди Селима, папиного родного брата. Мать Аиды погибла в девяносто третьем. А Селим не пережил девяносто девятый. Аида осталась с родителями Амади, и их воспитывали как родных брата и сестру.
Несколько месяцев в году Аида проводила в Грозном с Амади, но бо́льшую часть времени жила около мамы, покидая село только если Зайнди Эминович приезжал «на побывку» и отправлял дочку в Грозный – отдохнуть, посмотреть город и позаботиться о брате. Вот, пожалуй, и все, что я знала о семье Амади.
Скорее всего, думала я, растянувшийся на несколько дней визит домой и связан с разговорами о том, быть или не быть свадьбе. Как Амади справляется? Как у них принято решать эти вопросы? Как выглядит жизнь его семьи? Чем Амади занимался до – и после – нашей встречи в Оксфорде? Как будет выглядеть моя жизнь, останься я здесь?
Проснувшись утром второго одинокого дня от всех этих вопросов, я готовилась провести его в той же тоске и совершенно точно никого не ждала.
Но когда после настойчивого троекратного стука я открыла дверь, я не сомневалась ни секунды. Конечно, это могла быть только Аида. Я узнала молодую женщину с бесконечных лент семейных фотографий, которые Амади прокручивал на телефоне в минуты скуки: точеные черты, высокомерный взгляд, тонкий нос и губы – сочетание благородного, хищного и опасного.
Чего я не знала – это того, что она вот так сразу, без предупреждения, будет меня ненавидеть.
Не поздоровавшись, сестра Амади прошла в комнату, задев меня плечом, и картинно присела на диван. Вся она состояла из резких, четких линий, порывов, штрихов. Широкая золотая полоска ободка на голове, волосы до талии вытянуты утюжком, много карандаша для губ, для глаз, стрелки и подчеркнутые румянами скулы. Степень прилегания ее платья на местном жаргоне называлась «чупа-чупс», и я уже знала, что мне такое надевать ни в коем случае нельзя. Но местные девушки находились под защитой традиций – и пока их платья были платьями, а не брюками, они могли сколько угодно тесно обтягивать бедра и ребра своих владелиц, лестно и нелестно, – впрочем, в случае Аиды как раз было лестно. Вызывающая напряженность, манерность ее позы показывали, что эффектным появлением она довольна.
– Аида, – представилась гостья.
– Я знаю, – ответила я, придвигая кресло так, чтобы сесть напротив нее, – а я…
– Я тоже знаю, – отрезала она. – Дальше что?
Я растерялась. Я не знала, что дальше, потому что я не знала – что сейчас. Приблизительно половину моих предложений она перебила на середине, а большую часть своих фраз уместила в три-четыре слова. Знай я, что его сестра придет ко мне в гости, я бы поинтересовалась у Амади, всегда ли она говорит такими короткими фразами, или это лишь оттого, что ей сложно говорить со мной. Но я уже понимала, что мы никогда, никогда не поладим хотя бы потому, что она ненавидела меня еще до того, как я появилась.
Через пять минут принужденного разговора она поднялась.
– Мы идем гулять.
– Мы? – переспросила я.
– Да, мы.
Я не стала спорить, взяла со стола сумочку и шагнула к двери. Но Аида резко остановила меня, схватив за руку. Сомнений, в чем дело, не было. Этот спор был неизбежен.
– Надень платок.
Подавив вздох, я повернулась к ней и ответила коротко, ей в тон, но чуть смягчая резкие интонации:
– Не буду.
В ответ она отбросила мою руку и отступила на шаг.
– Я сказала, надень. Перестань позорить моего брата.
Этот диалог в прихожей гостиничного номера, среди кроссовок, курток и разбросанных журналов, приобретал столько драматизма, что нестерпимо хотелось поменять тон, поменять выражение лица, поменять манеру общения и объяснить, что я
Все это я могла сказать Аиде рассудительно и вообще безразлично, как если бы я разговаривала с подругой в Оксфорде – она послушала мою точку зрения, я ее, обе остались при своем мнении и вышли на улицу под руку. Но, вспомнила я, это было там, в моем прошлом мире. А теперь все будет не так.
Теперь все мое умение объяснять аргументированно свое мнение, весь мой приобретенный арсенал умений разговорить кого угодно и провести десять минут как лучшие друзья, чтобы никогда больше не увидеться вместе, все эти
У меня не было никакой возможности объясниться с ней. Поэтому в ее глазах все, что я могла сделать, – взять и надеть платок. А все, что я могла сделать в ответ, – взбунтоваться и вести себя как капризная девчонка. Я повернула ключ, открыла дверь и вышла из номера. И моей новой подруге ничего не оставалось кроме как пойти следом.
– Ты хоть соображаешь, куда ты приехала? Тут тебе не Европа и даже не Москва. Это Кавказ, тут свои правила, а не…
– Аида, – попросила я, – ты ведь зачем-то пришла.
Я рассчитывала на обещанную прогулку, но мы просто дошли до сквера перед мечетью и сели на скамейку. Наверное, подумала я, она просто не хотела оставаться в гостинице – моя территория как-никак. Хотя перед ней я везде была беззащитна: Аида – сестра Амади, а значит, для меня старшая. Так принято в Чечне.
Мы сидели на обнаженной под солнцем площади, в воздухе расплывался томный, усталый, безумный зной, и у меня сразу начала кружиться голова. Желтые минареты и желтая брусчатка сливались перед глазами, переходя в ослепительно-голубое небо. Я так мечтала выбраться из гостиницы, глядя на эту площадь из окна, а сейчас ничего, кроме тошноты, она у меня не вызывала.
– Дура ты, – резкий голос Аиды вернул нас к начатому разговору, – ты думаешь, мой брат тебя любит?
Я не ответила, предполагая, что без паузы последует продолжение, но вопрос, оказалось, был важным.
– Думаешь, он тебя любит? – повторила Аида.
– Думаю, что да, – ответила я. И хотя я наказывала себе и продолжала непрерывно говорить себе, что нужно просто подождать, перетерпеть этот разговор, оставаться как можно более спокойной, – но вопрос неприятно задел, глухо отзываясь в голове, – думаешь, он тебя любит? Я была готова слушать про свою русскость, манеры, одежду, поведение, внешность, про то, что прыгала по Европе и развлекалась на балах, за то, что слишком много дерзила и проявляла мало уважения. Все это мы обсудили с Амади, от всего этого он обещал меня защитить.
– Я не обещаю, что тебе будет здесь просто, – говорил он, – я даже скажу сразу, что вначале будет очень тяжело, потому что ты другая и по нашим взглядам, по нашим меркам – так нельзя. Но они будут тебя уважать. Это я тебе обещаю. Ты только перетерпи эту первую волну, когда набегут все женщины и будут смотреть и шептаться. Они все равно будут потом, но это уже неважно. Я когда надену на тебя кольцо, тебе больше никто слова не посмеет сказать, все будут молчать, потому что ты меня должна слушаться, а не их. А мы с тобой, – он погладил меня по руке, – будем всё сами решать.
Но это было другое. Никто не готовил меня к тому, что он не любит меня, – к тому, что мне будут это говорить.
– Да даже если и любит, – поставила Аида точку, – это все равно ничего не меняет. Уезжай домой, не позорь ни себя, ни моего брата. Ты никогда тут не приживешься, никто тебя не примет. Езжай туда, где все такие, как ты.
От последней фразы, мне казалось, у меня взорвалось все перед глазами. Горели губы, слова рванулись наружу – чтобы отвергнуть оскорбления, чтобы повысить на нее голос, чтобы закричать на нее посреди улицы, на глазах у всех, и сказать ей, что она делает.
И это была не тетя Эльвира, не злость, не обида – это была ярость, самая настоящая, дикая, слепящая глаза ярость. И больше не было сил слушать, что я должна, почему я плоха, почему должна себя стыдиться, почему всё, что я делаю, – это позор для Амади.
– Это не мое дело. Можешь думать все что хочешь. Ты не знаешь меня.
Но и это было слишком.
– Ты совсем дерзкая, жи есть, – спокойно, и даже с интересом произнесла она, – вообще ничего не боишься, да?
Я пожала плечами.
– У тебя там, в Европе, тысячи ходят – что, не мог тебе никто другой понравиться?
Разговор окончательно потерял смысл.
– Я уже ответила тебе, – сказала я.
– Пошла я, – Аида поднялась со скамейки, – что с тобой разговаривать.
Она развернулась, развернула плечи, гордо выпрямляя спину, отбросила назад волосы, сделала шаг вперед – и, словно передумав, оглянулась на меня.
– Послушай, о себе не думаешь, так хоть о нем подумай. Я своего брата знаю, ему такая женщина, как ты, – смерть. Мужчина должен спокойно жить, а он с тобой не сможет. Я тебя вижу, ты же упрямая, тебя не сломаешь так просто, будешь ему мозги всю жизнь морочить. Это женщина может сильно любить, а мужчине нельзя так. Ты думаешь, это ему весело было с тобой по Европе кататься кругами? Что, не могла, что ли, один раз взять, развернуться и поехать домой, чтобы он уже успокоился? Он, когда домой приехал, весь черный был. Зашел, сумку бросил, в комнате закрылся, стучу – не открывает. День не открывает, два не открывает, на третий выходит. Говорит: любит она меня. Сумку снова взял и ушел. А потом тебя привез. Это, что ли, нормальная жизнь для него?
И окончательно распалив себя, чтобы поставить точку, она подошла ко мне вплотную и добавила:
– Я тебя насквозь вижу. Ты простого счастья не понимаешь. Вообще ничего о счастье не знаешь. А он знает. Если правда так любишь, оставишь его в покое.
Развернулась и все-таки ушла.
Не отводя глаз, я наблюдала за тем, как мелкими, решительными шагами, семеня в своей узкой чупа-чупсовой юбке, она уходит, пока ее силуэт не исчез из виду, не расплылся вдалеке, не исчез, растворился в пылающем, искрящемся воздухе. В горле пересохло и хотелось пить. Я могла храбриться, пока Аида была здесь, стараться быть непроницаемой и держаться. Но правда была в том, что все, что она говорила, падало на добрую почву и прорастало мгновенными сомнениями. Пока Амади был рядом, пока рядом был хотя бы его голос, я отгоняла беспокойные мысли, – но его не было, его сестра не хотела меня, никто в этом городе не хотел, чтобы я осталась в их жизни.
Угрозы Аиды, все эти «ты чужая» и «такие, как ты» пугали меня меньше. Ведь я знала, куда я собираюсь войти. Но я представляла Амади, почерневшего от тоски и любви и ненависти ко мне, представляла себя, сжимающую в руках телефонную трубку, в которой его безразличие отзывалось, один за другим, злыми гудками, вспоминала погоню по Европе, где он хотел и не хотел, чтобы я его нашла, а я – зачем врать – хотела и не хотела найти его, – я вспоминала, я представляла, я задыхалась, и минареты «Сердца Чечни» из тонких башен расползались до столбов, до границ моего зрения, застилая глаза и надвигаясь на меня.
Что я могла ему дать? Действительно ли я не умела быть счастливой? Действительно ли я несла разрушение? Слова Аиды отзывались у меня в голове снова и снова, впечатываясь в сознание и не уходя.
Действительно, я несла разрушение. И если я хотела для него простого счастья, я должна была оставить его в покое – раз и навсегда, как будто меня никогда не было.
Но я так не хотела, чтобы он оставлял меня в покое. Чтобы он хотел такого финала. Чтобы он сейчас там, в Булгат-Ирзу, покупая у старушки в выстиранном синем платье, с почерневшими от старости руками и лучистыми глазами, инжир и груши, чтобы порадовать свою маму, которая с детства так их любила, а еще больше любила, когда их приносил ей сын, когда, не стесняясь заботы и любви, приносил домой пластиковые пакеты, тщательно мыл груши, нарезал осторожно на тонкие ломтики и укладывал кружком на тарелке, приносил ей, чтобы она говорила – сынок, а ты сам, а он отвечал – мама, я тебе принес, – чтобы он сейчас там, с каждым мгновением, проведенным по-настоящему дома, а не в погонях, не в терзаниях и не в чужом ему мире, – не отдалялся от меня, не уходил, не понимал, какая между нами пропасть, – а продолжал думать, и скучать, и хотеть быть со мной всегда, всегда, всегда.
С тех пор как Аида появилась на пороге моей комнаты, в висках, за ушами, по всей шее, в запястьях и во рту застучало мелкими молоточками сердце, разгоняясь быстрее и быстрее с каждым ее словом, и сейчас я слышала только этот стук, и неистовое биение, и свое хриплое дыхание, как будто эта площадь, и эти холодно-синие небоскребы, и эта огромная мечеть, и ее минареты, и забор, и рамка металлоискателя, и вот те двое парней, которые остановились чуть поодаль и уже давно наблюдают за мной, переговариваясь со смехом, – как будто все это – это я, и мое сердце бьется, а звук заходит и уходит из легких с таким хриплым горловым шумом – что я вот-вот оглохну. Все, что сказала Аида, должно быть, было правдой. А незнакомые парни, подтолкнув друг друга локтями, пошли в мою сторону, и я вдруг поняла, что я впервые нахожусь одна на улице, впервые одна за стенами гостиничного номера и я не продумала, как себя вести, не подготовилась к этому, не начеку на случай непредвиденного уличного разговора, – что я могу сейчас наделать столько ошибок и показать себя недостойно, неправильно, что я могу опозорить Амади, если кто-то меня увидит, узнает, услышит от знакомых. А я не могу его подвести. Я не могу вести себя так, как я думала, что могу.
И я поднимаюсь рывком со скамейки и, не обращая внимания на расплывающиеся черные круги перед глазами, похожие на звезды Ван Гога, но не лучистые, нежные, светлые, словно желтую краску смешали с молочным кремом и добавили какого-то сияния, непонятного, неземного совсем, – а мутные, угрожающие, темные – я уже в состоянии паники, и жарко так, что мне кажется, что под этим длинным, глухим платьем из такой плотной ткани, что воздуха совсем нет, что я судорожно вдыхаю воздух и как будто еще сильнее стягиваю и сжимаю этот корсет, – и, собирая последние силы в кулак, не бегу, а размеренными, скорыми шагами прохожу по аллее, через сквер, через крохотный легкий мостик над Сунжей, через внезапно потрясающе ласковую прохладу гостиницы, отсчитываю глухие удары в висках и в шее, пока поднимается лифт, пока я уже почти бегом, когда никто не видит, пролетаю коридор, останавливаюсь у номера-люкс и наконец, захлопнув громко, с размаху, так что это взрывом отдается в голове, дверь, бросаюсь на кровать, сжимаюсь калачиком и закрываю глаза, не замечая, как дрожат пальцы, руки, плечи и как одеяло под щекой становится сырым и холодным. Неужели, неужели – нет, наверное, это чертовски правда, это все болезненно, в точку, – наверное, все, что она сказала, было правдой. Я несу за собой разрушение.
Коротая минуты до прихода Амади, я подошла к зеркалу, проверила прическу, тушь, помаду, покрутила серьги, посмотрела на себя так, по-другому. А потом выдвинула верхний ящик трюмо и достала платок. Это был самый первый подарок Амади, еще из тех оксфордских дней, когда я уже не знала, верила или нет. Платок был темно-зеленый и очень шел к моим глазам.
Когда он увидел меня, у него чуть дрогнули губы, а на лице появилось такое победоносное, детское, мальчишеское выражение, что и я сама едва сдержала улыбку. Мы ужинали в ресторане под куполом, и весь Грозный был отсюда как на ладони – сверкающий, чистый и ухоженный. Дороги, прорисованные по линейке, парки здесь и там, немного среднестатистической современной архитектуры, громада мечети и серые кромки еще не восстановленных окраин. Я попыталась представить, как все это выглядело лет десять назад, лет пятнадцать и каково это – пережить девяностые, пережить первую войну, вторую; переживать все стереотипы на своих плечах, переживать все потери. И каково это – когда твой город исчезает, а потом снова, в считаные годы, появляется как из-под земли, только уже совсем другим, не таким, как был? А что на душе у людей и в сердце? Я наблюдала столько раз за всеми сестрами, тетями, за прохожими и водителем, пытаясь понять, как они делят свою жизнь на «до» и «после», и видела бесконечную белую стену, которой люди отгораживались от того, чего не хотели помнить.
Поймав взгляд Амади, я отвернулась от окна.