В кухне хозяин никого не застал.
– Куда они запропастились? – сказал он. – Простите, что я вас привел сюда, – обратился он к Женеста. – Парадный ход – из сада, но я так не привык принимать гостей, что… Жакота!
На этот оклик, прозвучавший почти повелительно, в доме отозвался женский голос. И сейчас же Жакота перешла в наступление, в свою очередь позвав Бенаси, который и поспешил в столовую.
– Хороши вы, сударь! На вас это похоже! Наприглашали гостей к обеду, а меня не предупредили, воображаете, что стоит только крикнуть «Жакота», все и поспело! В кухне, что ли, вы намерены принимать этого господина? Как было не открыть залу, не развести огонь? Николь там, он все устроит. А теперь пойдите-ка прогуляйтесь с гостем по саду. Развлеките его; если он понимает толк в красивых садах, покажите ему грабовую аллею покойного господина кюре, а я тем временем все приготовлю – и обед, и стол, и залу.
– Отлично! Кстати, Жакота, – продолжал Бенаси, – этот господин поживет у нас. Не забудь наведаться в комнату господина Гравье. Постели свежее белье и вообще…
– Уж не думаете ли вы бельем заниматься, а? – подхватила Жакота. – Я-то знаю, что ему нужно для ночлега. А вы ведь за год ни разу и не зашли в комнату господина Гравье. Да и смотреть незачем, она чиста, как стеклышко. Так, значит, этот самый господин будет у нас жить? – прибавила она, смягчившись.
– Да.
– И долго?
– Вот уж не знаю. Но тебе-то что до этого?
– Как мне-то что до этого, сударь? Вот тебе и раз, «мне-то что до этого»? Новое дело! А провизия, а…
Оборвав поток слов, который она в другое время обрушила бы на хозяина, укоряя его в недостатке доверия, Жакота пошла следом за ним на кухню. Она угадала, что дело идет о нахлебнике, и ей не терпелось увидеть Женеста, перед которым она подобострастно присела, оглядывая его с головы до ног. В ту минуту у офицера было грустное и задумчивое выражение лица, что придавало ему суровый вид. Разговор служанки и хозяина обнаружил, казалось ему, слабость характера у Бенаси, и это, к огорчению Женеста, умаляло то высокое мнение, какое он составил себе о докторе, дивясь настойчивости, с которой тот спасал маленький край от напастей кретинизма.
– Не нравится мне этот чудак! – пробормотала Жакота.
– Если вы не устали, сударь, – сказал доктор мнимому больному, – погуляем до обеда по саду.
– Охотно, – ответил офицер.
Они прошли столовую и попали в сад через переднюю, устроенную около лестницы и отделявшую столовую от залы. Отсюда большая застекленная дверь вела на каменное крыльцо, украшавшее фасад дома. За садом, который разделен был на четыре больших правильных квадрата дорожками, окаймленными буксом и пересекавшимися крест-накрест, зеленела густая грабовая роща – отрада прежнего хозяина. Офицер уселся на деревянную, источенную червями скамью, даже не взглянув на беседку, увитую виноградными лозами, на плодовые деревья, рассаженные шпалерами, на грядки, за которыми усердно ухаживала Жакота, верная традициям покойного кюре, ярого чревоугодника и садовода: Бенаси был к саду совсем равнодушен.
Офицер прекратил начавшийся было пустой разговор и обратился к доктору:
– Как вам удалось, сударь, за десять лет утроить численность населения долины? До вашего приезда тут было семьсот душ, а сейчас, вы сами говорите, перевалило за две тысячи.
– Еще никто не спрашивал меня об этом, – ответил доктор. – Хоть я и задался целью довести до полного процветания наш затерянный уголок, но дел у меня столько, что некогда было поразмыслить, каким же способом я, словно нищенствующий монах, так сказать, приготовил «похлебку из топора». Сам господин Гравье – один из наших благодетелей, которого мне удалось вылечить, – не думал о теории, когда разъезжал со мной по горам и видел плоды моих стараний.
Водворилось недолгое молчание, Бенаси углубился в размышления и не обращал внимания на гостя, который, не сводя с него испытующего взгляда, старался его разгадать.
– Вы спрашиваете, как это получилось, милостивый государь? – продолжал доктор. – Да само собой, и в силу социального закона притяжения между потребностями, которые мы себе создаем, и средствами их удовлетворения. Все дело в этом. Народы, у которых нет потребностей, бедны. Когда я перебрался сюда, в селении насчитывалось сто тридцать крестьянских семейств, а в долине – около двухсот хозяйств. Местные власти, под стать общему убожеству, состояли из безграмотного мэра, его помощника – арендатора, жившего вдали от общины, и мирового судьи – бедный малый перебивался на жалованье и свалил ведение актов гражданского состояния на письмоводителя, такого же горемыку, вряд ли способного разобраться в делах. Семидесятилетний кюре умер, и сменил его викарий, полный невежда. Вот эти-то «сливки» общества и управляли краем. И на лоне прекрасной природы жители прозябали в грязи, питались картошкой и молоком; только сыр, который они носили на продажу по соседству или в Гренобль, давал кое-какой доход. Те, кто были побогаче и подеятельней, сеяли гречиху, целиком потреблявшуюся в селении, иной раз ячмень или овес; пшеницы и в помине не было. Единственным промышленником в наших краях был мэр, владелец лесопилки, – он за бесценок скупал лесосеки, торговал лесом в розницу. Дорог не было, и в летнюю пору с великим трудом по бревну перевозили срубленные деревья, волокли их на цепи, привязанной к упряжи лошадей, – железный крюк на конце цепи всаживался в ствол. Добираться до Гренобля, верхом или пешком, приходилось по широкой тропе, проложенной поверху, долиной же нельзя было ни пройти, ни проехать. На месте прекрасной дороги, которая идет отсюда до границы нашего кантона и, без сомнения, привела вас к нам, – в те времена тянулась настоящая топь. Ни одно политическое событие, ни одна революция не доходили до глухого нашего края, живущего вне социального движения. Сюда донеслось лишь имя Наполеона, ставшее у нас святыней по милости двух-трех старых солдат, здешних уроженцев, вернувшихся домой; целыми вечерами рассказывают они нашим простакам баснословные истории о деяниях императора и его армий. Кстати, их возвращение – событие небывалое. Пока я здесь не поселился, вся молодежь, уходившая в армию, там и оставалась. Одно это явление достаточно красноречиво говорит о нищете края, так что незачем ее и описывать. Вот, сударь, в каком виде застал я центр кантона, к которому относятся также общины, расположенные по ту сторону гор, хорошо возделывающие земли, живущие в достатке, чуть не в богатстве. Не стоит рассказывать вам, какие здесь были лачуги, попросту хлевы, где и люди и скотина жили вместе. Я побывал здесь проездом на обратном пути из Гранд-Шартрез. Постоялого двора не было, пришлось остановиться у викария, он временно жил в этом доме, тогда продававшемся. Расспрашивая его о том о сем, я получил некоторое представление о плачевном состоянии края, восхитившего меня прекрасным климатом, великолепной почвой и естественными богатствами. В ту пору, сударь, я жаждал обрести новую жизнь, устав от горестей прежней. И вот мне пришла в голову одна из тех мыслей, которые ниспосылает Бог, чтобы примирить нас с нашими бедами. Я решил преобразовать этот край, – так наставник решает заняться образованием ребенка. Не воздавайте похвал моим благодеяниям. Мне самому это было нужно. Я искал забвения и стремился посвятить остаток своих дней выполнению какой-нибудь трудной задачи.
В нашем кантоне, таком богатом по своей природе и таком бедном по нерадивости человека, столько надо было произвести перемен, что это поглотило бы целую жизнь; но именно трудность их осуществления и привлекала меня. Когда я удостоверился, что можно дешево приобрести дом кюре и много пустопорожней земли, то с благоговением посвятил себя обязанностям сельского лекаря, то есть делу, за которое у нас так неохотно берутся. Мне хотелось стать другом бедняков, и я не ждал от них никакой благодарности. Не было у меня иллюзий и насчет крестьянских нравов, и насчет препятствий, которые встречаешь, пытаясь сделать лучше и человека, и условия его жизни. Я не идеализировал окружающих, принимая их за то, чем они были, за бедных крестьян, не очень-то добрых, но и не очень злых, которым вечный труд не позволяет предаваться чувствам, хотя они порою умеют чувствовать очень глубоко и сильно. А главное, я понимал, что воздействовать на них мне удастся только в том случае, если я им докажу, что перемена принесет им непосредственную выгоду и благосостояние. Все крестьяне – сыны апостола Фомы неверного: в подтверждение слов они всегда требуют фактов.
– Вы, пожалуй, посмеетесь над моими первыми шагами, – продолжал доктор после некоторого молчания. – Начал я свое трудное дело с корзиночной мастерской. Все здешние бедняки покупали в Гренобле плетенки для сыра и корзины, необходимые для их мелкой торговли. Я надоумил одного сметливого малого арендовать порядочный участок земли по берегу реки, ежегодно обогащаемый наносами, – там отлично должен был расти ивняк. Прикинув, сколько корзиночных изделий потребляется в селении, я отправился в Гренобль – подыскать какого-нибудь искусного молодого корзинщика, сидящего без гроша, нашел такого человека и уговорил поселиться здесь, обещая оплачивать ему стоимость ивняка, нужного для производства, до той поры, пока его не станет снабжать прутьями предприимчивый хозяин ивовых насаждений. При этом я убедил его продавать корзины подешевле, чем в Гренобле, а выделывать получше. Он понял меня. Так выросла торговля ивняком и корзинами, и плоды ее были оценены лишь четыре года спустя, – вы, вероятно, знаете, что следует срезать только трехлетние лозы. Первый этап прошел благополучно, материала у моего корзинщика было в избытке. Вскоре он женился на крестьянке из Сен-Лоран-де-Пон, у нее водились кое-какие деньги. Он тут же выстроил себе хороший дом, позаботившись, чтобы в нем было много свету и воздуха, по моим советам выбрал место и наметил внутреннее расположение.
Вот когда я восторжествовал, сударь! Ведь я положил начало промышленности в селе, я привел хозяина производства, а с ним и мастеровых. Вы сочтете мою радость ребячеством? Признаюсь, сударь, что первые дни после того, как корзинщик обосновался на новом месте, я всякий раз, проходя мимо его мастерской, чувствовал, что сердце у меня бьется учащенно. Стоило только мне увидеть новенький дом с зелеными ставнями, у дверей – скамью, виноградные лозы и вязанки ивовых прутьев, а в доме – опрятную, хорошо одетую женщину, кормившую здоровенького, пухлого, розовощекого младенца, увидеть мастеровых, которые с шутками и песнями проворно плели корзины под надзором человека, еще недавно бедного, измученного, а сейчас словно излучавшего счастье, тогда, не скрою от вас, я не мог устоять, на мгновение сам словно превращался в корзиночного мастера, входил в мастерскую, справлялся, как идут дела, и это доставляло мне неописуемое удовольствие. Радовался я и чужой и своей радостью. Дом первого крепко уверовавшего в меня человека стал моим оплотом. Ведь это было будущим бедного края, помыслы о котором я лелеял, как жена корзинщика – своего первенца. Мне предстояло взяться сразу за множество дел, преодолеть много предрассудков. Я встретил жесточайшее сопротивление, – разжигал его безграмотный мэр, чье место я занял и чье значение стушевалось перед моим. Я хотел превратить его в помощника и соучастника моей полезной деятельности. Да, сударь, этого тугодума, самого неподатливого из всех, я решил просветить в первую очередь. Мне тут помогло его честолюбие и понимание своей выгоды. Целых полгода мы вместе обедали, и я отчасти раскрыл ему свои планы улучшения жизни кантона. Многие увидели бы в этой вынужденной дружбе весьма тягостную сторону моей задачи, но ведь этот человек был для меня ценнейшим орудием! Горе тому, кто с небрежением отнесется к своему долгу или беспечно отмахнется от него. Я был бы непоследователен, если бы, стремясь улучшить жизнь в этом крае, отступил перед мыслью сделать лучше и человека. Прежде всего надо было проложить проезжую дорогу. Это сразу же привело бы к благосостоянию. И если бы мы добились от муниципального совета разрешения на постройку хорошей дороги – отсюда до Гренобльского тракта, – то первым бы выиграл мой помощник; ему больше не пришлось бы платить втридорога, чтобы переправлять бревна по непроходимым тропам, он без труда перевозил бы их по нашей удобной дороге, торговал бы лесом всех сортов и получал бы не каких-нибудь там шестьсот франков в год, а кругленькие суммы, и со временем скопил бы порядочное состояние. В конце концов он сдался и стал моим приверженцем. Всю зиму бывший мэр ходил по кабачкам, выпивал с приятелями и умудрился втолковать нашим подопечным, что удобная проезжая дорога станет источником богатства для всего края и позволит каждому торговать с Греноблем. Когда муниципальный совет дал согласие на проведение дороги, я добился от префекта денег из департаментского фонда вспомоществования, чтобы оплатить перевозку материалов, – сама община не могла осилить это, телег недоставало. Ну и, наконец, чтобы поскорее завершить работы, чтобы плоды их сразу же были оценены невеждами, которые клеветали на меня, уверяя, будто я собираюсь возродить барщину, мне пришлось в первый год своего управления и силой и уговором заставлять в воскресные дни жителей поселка – женщин, детей и даже стариков – работать на горе: там, по отличному грунту, я вехами наметил дорогу, которая ведет ныне из нашей деревни к Гренобльскому тракту. По счастью, под рукой было вдоволь нужного материала. Долго шли работы, начинание это потребовало от меня немало терпения. Одни, не зная закона, уклонялись от натуральной повинности, а те, кому не хватало хлеба, в самом деле не могли терять и дня; приходилось наделять хлебом одних, дружеским словом увещевать других. Зато когда мы закончили две трети дороги протяженностью почти в два лье, жители воочию увидели ее преимущество и последнюю треть достроили с редкостным рвением. В заботах о будущем богатстве общины я насадил двойной ряд тополей вдоль придорожных канав. Даже теперь деревья эти – целое состояние, кроме того, они придают нашей дороге вид государственного тракта, на ней всегда сухо – так она удобно расположена, сделана же так прочно, что содержание ее не стоит и двухсот франков в год. Я вам покажу ее, вряд ли вы ее видели: наверное, приехали сюда по другой – по красивой дороге, проложенной пониже, которую сами жители задумали провести три года назад, чтобы наладить сообщение с выселками, тогда еще строившимися в долине. Итак, сударь, три года назад здравый смысл помог жителям селения, до той поры людям темным, усвоить такие понятия, которые на пять лет раньше какой-нибудь приезжий отчаялся бы вдолбить им в голову. Но слушайте дальше. Предприятие моего корзинщика подало благой пример всему бедному люду. Хотя дорога и была первоосновой будущего процветания поселка, но надлежало дать толчок и ряду самых насущных промыслов, чтобы развить эти два зачатка благоденствия. Продолжая поддерживать и хозяина ивовых насаждений, и корзинщика, помогая строить дороги, я исподволь шел к своей цели. У меня было две лошади, а у торговца лесом, моего помощника, – три, подковать их он мог только в Гренобле, бывая там наездами; и вот я подговариваю кузнеца, понимающего кое-что в ветеринарном искусстве, переехать к нам, обещаю, что работы у него будет вдоволь. В тот же день встречаю отставного солдата, попавшего в затруднительное положение, – все его состояние заключалось в ста франках пенсии; он был грамотен, и я предоставил ему место секретаря мэрии; мне удалось найти ему жену, и его мечты о счастье сбылись. Для этих двух семейств, для корзинщика и двадцати двух хозяйств переселившихся из деревни кретинов надобны были дома. И у нас поселилось еще семейств двенадцать: семьи мастеровых, производителей и потребителей, каменщиков, плотников, кровельщиков, столяров, слесарей, стекольщиков; работы им хватило надолго, – построив дома другим, они решили обзавестись собственным жильем. К тому же они привели с собой рабочих. За второй год моей деятельности в общине выросло семьдесят домов. Одно производство требовало другого. Я заселял наш край, создавал новые потребности, неизвестные до той поры беднякам-жителям. Спрос порождал промышленность, промышленность – торговлю, торговля – прибыль, прибыль – благосостояние, а благосостояние – полезные замыслы. Мастеровым нужен был готовый хлеб, и у нас появился пекарь. Население, с которого мне удалось стряхнуть позорную лень, ставшее таким деятельным, не желало больше питаться одной гречихой; я ведь застал то время, когда жители ели хлеб из гречи, а мне хотелось перевести их сначала на рожь или мешаное зерно – рожь с пшеницей, а затем в один прекрасный день увидеть каравай белого хлеба у самых неимущих. По-моему, умственное развитие целиком зависит от того, создаются ли здоровые условия жизни. Мясник, появившийся в селении, – предвестник и умственного расцвета, и зажиточности. Кто работает, тот ест, а кто ест – мыслит. Предвидя день, когда сеять пшеницу станет у нас необходимостью, я тщательно изучил свойства почвы и убедился, что выведу селенье на путь сельскохозяйственного процветания и удвою число жителей, лишь только они примутся за работу. И эта пора настала. Гренобльцу – господину Гравье – принадлежали в нашей общине земли, не приносившие ему никакого дохода, а их можно было отвести под пшеницу. Он, как вам известно, начальник отделения в префектуре. Из любви к своему краю, а также уступая моему натиску, он и раньше любезно шел мне навстречу; теперь же я доказал ему, что его старания окупятся сторицею. Несколько дней прошло в канители – совещаниях, рассмотрении смет; я обязался обеспечить своим состоянием предприятие, и как ни отговаривала господина Гравье его жена, особа косная, он согласился построить у нас четыре фермы – каждая по сто арпанов, пообещав выдать вперед деньги на распашку нови, на покупку семян, земледельческих орудий, скота и на проведение дорог. Я тоже выстроил две фермы, отчасти ради того, чтобы обработать свои пустопорожние земли, а отчасти, чтобы наглядно обучить население полезным методам современного сельского хозяйства. За полтора месяца число жителей у нас увеличилось на триста человек. Шесть ферм, где собиралось поселиться несколько семейств, распашка больших участков целины, возделывание полей – все это требовало рабочих рук. Со всех сторон стекались колесники, землекопы, подмастерья, поденщики. Гренобльскую дорогу запрудили телеги, сновавшие взад и вперед. Весь кантон пришел в движение. Приток денег вызвал у всех желание обогатиться, безразличия как не бывало, поселок пробуждался к жизни. В двух словах доскажу вам про господина Гравье, одного из здешних благодетелей. Несмотря на недоверчивость, свойственную провинциалу и чиновнику, он положился на мои обещания и выдал вперед сорок тысяч франков, не зная, вернутся ли к нему эти деньги. Теперь каждая ферма приносит ему тысячу франков арендной платы, а фермеры так хорошо наладили дело, что у каждого по крайней мере арпанов сто земли, голов триста овец, по двадцать коров да по десять волов, по пяти лошадей; на каждой ферме нанимают человек по двадцать батраков. Дальше. На четвертый год фермы были готовы. С наших земель собрали такой обильный урожай хлеба – иначе и не могло быть на девственной почве, – что он показался просто чудом местным жителям. Ну, а мне в тот год пришлось не раз дрожать за свое дело. Случись дожди или засуха, и пропали бы все мои труды, поколебалось бы то доверие, которое мне удалось завоевать. Когда мы стали собирать хлеб, нам понадобилась мельница, и, как видите, мы ее построили – она приносит мне около пятисот франков прибыли в год. Поэтому-то крестьяне и говорят, что я «везучий», и верят в меня, как в святыню. Новые сооружения, фермы, мельница, насаждения, дороги – все это дало работу мастеровым, которых я уговорил к нам переехать. Правда, те шестьдесят тысяч, которые мы затратили, пошли на всякие постройки, но деньги свои мы с лихвой вернули благодаря доходам, созданным потреблением. Я прикладывал немало усилий, чтобы оживлять нарождавшиеся промыслы и торговлю. Так, я предложил садовнику – знатоку в разведении молодых деревьев – поселиться в нашем поселке и убедил крестьян-бедняков насадить плодовых деревьев, чтобы в один прекрасный день взять в свои руки всю торговлю фруктами в Гренобле. «Вот вы возите туда сыр, – говорил я им, – а почему бы не возить и домашнюю птицу, овощи, дичь, сено, солому и все прочее!» Советы мои являлись источником богатства для тех, кто им следовал. Таким образом создалось множество мелких промысловых хозяйств, вначале они преуспевали медленно, но со дня на день преуспеяние их все возрастало. Теперь по понедельникам из селения в Гренобль выезжает телег шестьдесят, нагруженных всякой снедью, а на корм домашней птице собирается больше гречихи, нежели раньше засевалось для людей. Торговля лесом разрослась и распалась на разные отрасли. С четвертого года нашей промышленной эры к нам явились лесоторговцы – за дровами, за строительным лесом, за досками, корьем, за углем. Построено было четыре новых лесопилки для теса и балок. Бывший мэр приобрел кое-какие торговые навыки и понял, что грамоте выучиться необходимо. Он занялся сравнением цен на лес в ряде местностей и, обнаружив разницу в свою пользу, расширил круг покупателей, и сейчас в его руках – треть лесных поставок всего департамента. Перевозочных средств у нас стало так много, что в селении работают три каретника и два шорника, а у каждого не меньше трех подмастерьев. И наконец, нам нужно столько инструментов, что к нам переехал кузнец, и живется ему здесь превосходно. Стремление к прибыли дает толчок предприимчивости, она-то и побудила сельских промышленников распространить свое влияние на кантон, а из кантона на весь департамент и, расширив торговлю, увеличить барыши. Стоило мне только слово сказать о новых рынках, как их здравый смысл довершил остальное. Прошло четыре года, и облик селения изменился. Раньше, бывало, проходишь по селу и не слышишь ни звука, а на пятом году все встрепенулось, все ожило. Веселые песни, шум мастерских, глухой или резкий рокот станков ласкали теперь мой слух. Жители сновали по улицам нового, чистенького, оздоровленного поселка, засаженного деревьями. Каждый видел эти благодетельные перемены, и на всех лицах было написано удовлетворение, которое дает нам жизнь, занятая полезным делом.
– Эти пять лет, по-моему, являются первым периодом зажиточной жизни нашего селения, – снова начал доктор, помолчав. – За эти годы я поднял всю целину, все ожило – и умы и поля. И с того времени благосостояние населения и развитие промышленности все возрастало. Подготовлялся второй период. Маленькому нашему мирку захотелось приодеться. У нас появился галантерейщик, а за ним – сапожник, портной, шляпочник. Начало изобилия дало нам мясника, бакалейщика; появилась акушерка, помощь которой стала мне необходима, потому что я терял немало времени, принимая новорожденных. Со вспаханной целины был снят великолепнейший урожай. Отменному качеству наших сельскохозяйственных продуктов способствовало удобрение и унавоживание, а этим мы обязаны увеличению стада вследствие прироста населения. Мое дело отныне могло широко развиваться. Я оздоровил жилища, постепенно приучил жителей лучше питаться, лучше одеваться, я приложил все усилия к тому, чтобы начатки цивилизации отразились и на скотоводстве. Породистость и качество скота, а значит, и качество продуктов зависит от ухода; я стал ратовать за оздоровление хлевов. Доказав путем сравнения, что чем лучше содержится скот, чем он откормленней, тем больше от него барыша, я исподволь заставил крестьян заботливо обращаться с животными, и скот в общине перестал болеть. Коров и быков теперь держали в чистоте, прямо как в Швейцарии и Оверни. Овчарни, конюшни, хлева, погреба, амбары были переделаны по образцу просторных, хорошо проветриваемых и, следовательно, удобных хозяйственных построек, какие были у меня и у господина Гравье. Арендаторы стали первыми проповедниками моих идей, они сразу обращали людей недоверчивых на путь истинный, наглядно доказывая, как благотворны мои советы и как быстро дают плоды. Неимущих я ссужал деньгами, особенно покровительствовал нуждавшимся ремесленникам: они служили благим примером. По моему совету скот с изъянами, хилый или даже среднего качества был продан и его заменили образцовым скотом. Поэтому-то наши продукты через определенное время взяли на рынках верх над продуктами других общин. У нас появились великолепные стада, а следовательно, и хорошая кожа. Все это имело очень большое значение. И вот почему: в сельском хозяйстве всякий пустяк важен. Прежде наше корье продавалось по дешевке, да и кожи ценились невысоко, но вот улучшились свойства коры и кожи, мы выстроили у реки дубильный завод, и к нам теперь стекались дубильщики, промысел их стремительно развивался. Само собой получалось, что вино, о котором прежде понятия не имели в селении и пили какую-то кислую бурду, стало потребностью: появились кабачки. Ну, а потом кабачок, выстроенный прежде других, расширился, превратился в постоялый двор, и путешественники нанимают там мулов – по нашей дороге теперь ездят в Гранд-Шартрез. Вот уже два года, как у нас настолько оживилась торговля, что стало прибыльно содержать два постоялых двора. В начале второго периода нашего процветания умер мировой судья. Его преемником, к большому нашему счастью, оказался бывший гренобльский нотариус, разорившийся на неудачной сделке, но сохранивший кое-какие деньжонки: достаточно, чтобы в деревне слыть богачом; господину Гравье удалось уговорить его перебраться сюда, он обзавелся у нас хорошим домом и в своей деятельности пошел по моему пути: построил ферму, вспахал земли, поросшие вереском, сейчас у него в горах три дачки. Семейство у него многочисленное. Он уволил старого письмоводителя и судебного исполнителя и заменил их людьми более образованными, а главное, более предприимчивыми. Семьи новоселов построили винокурню, где перегоняется спирт из картофеля, и шерстомойню – весьма доходные предприятия, которыми руководят главы двух этих семейств, продолжая выполнять свои служебные обязанности. Я способствовал притоку средств в общину, и никто не чинил мне препятствий, когда я затеял постройку мэрии, – там я устроил бесплатную школу и поселил школьного учителя. Выбрал я для выполнения этого важнейшего дела бедняка-священника, присягнувшего революции и за это отверженного всем департаментом, а у нас на старости лет он нашел пристанище. Учительница наша – почтенная, разорившаяся женщина, которая не знала, куда приклонить голову; мы помогли ей сколотить состояньице, и недавно она основала пансион для девиц – дочерей богатых окрестных фермеров. Ежели, сударь, до сих пор я имел право рассказывать вам о своей роли в истории этого уголка земли, то настало время сказать, что возрождение общины – наполовину дело рук господина Жанвье, нового кюре, истинного Фенелона в границах сельского прихода: он сумел смягчить местные нравы, внести тот дух братства, который сплачивает население как бы в одну семью. Господин Дюфо – мировой судья – тоже заслуживает благодарности жителей, хотя он и позже переехал сюда. Словом, чтобы вы по цифрам, более убедительным, нежели все мои разглагольствования, увидели, как обстоят у нас дела, скажу, что у общины сейчас двести арпанов леса и сто шестьдесят арпанов лугов. Она платит сто экю дополнительного жалованья кюре, двести франков сельскому сторожу, столько же школьному учителю и учительнице; пятьсот франков уходит у нее на починку дороги, столько же на содержание мэрии, церковного дома и самой церкви и на всякие другие издержки, при этом не приходится взимать с жителей добавочный налог. Лет через пятнадцать у общины будет тысяч на сто франков леса под вырубку и удастся вносить всю сумму налогов и не брать при этом у жителей ни единого денье; безусловно, она станет одной из богатейших общин Франции. Да не наскучил ли я вам, сударь? – спросил Бенаси, подметив на лице Женеста задумчивое выражение, которое можно было счесть за рассеянность.
– Нет, что вы! – отозвался офицер.
– Торговля, промышленность, сельское хозяйство и наше потребление имели, сударь, всего лишь местное значение, – продолжал доктор. – На определенной ступени процветание наше неизбежно приостановилось бы. Правда, мне удалось открыть у нас почту и торговлю табаком, порохом и картами; удалось прельстить приятностью здешней местности и жизни среди нашего нового общества сборщика податей, и он перебрался сюда из той общины, где до сих пор предпочитал жить; удалось вовремя создавать у нас производство тех предметов, потребность в которых я пробуждал; удалось привлечь к нам целые семьи новоселов, ремесленников, внушить им стремление обзавестись собственностью; как только у людей появлялись деньги – вспахивалась целина, пашни мелких землевладельцев постепенно заполонили склоны горы, каждый клочок возделывался. В начале моей деятельности бедняки пешком ходили в Гренобль и носили туда головки сыра, теперь же они отправлялись туда на повозках – отвозили фрукты, яйца, цыплят, индюшек. Преуспеяние незаметным образом росло. Самым необеспеченным считался теперь тот, кто владел только садом и огородом, выращивал фрукты и ранние овощи. И вот еще признак процветания: у нас уже никто не выпекал хлеб дома, чтобы не терять времени, а стада пасли малые дети.
Однако, сударь, промышленный очаг приходилось раздувать, беспрерывно подбрасывая топливо. Промышленность в селении еще не так расцвела, чтобы завязалась обширная торговля товарами, заключались крупные сделки, появились склады, рынок. Недостаточно сохранять в стране тот денежный запас, каким она обладает и который образует ее капитал; нельзя увеличить ее благосостояние, более или менее искусно пропуская эту сумму через возможно большее число рук путем взаимодействия производства и потребления. Задача не в этом. Если в стране доходы крупные, а производство находится в равновесии с потреблением, то, чтобы возникли новые частные капиталы и увеличилось общественное богатство, надобно заняться вывозом и ввозом и тем самым добиться постоянного актива в ее торговом балансе. Мысль эта вечно побуждала государства, не имевшие достаточной земельной базы, например, Тир, Карфаген, Венецию, Голландию и Англию, овладевать внешними рынками. Я старался натолкнуть и наш маленький мирок на подобную же мысль, чтобы положить начало третьему торговому периоду. Благоденствие наше было едва приметно для взгляда путешественника, ибо центр нашего кантона похож на всякий другой, оно поражало меня одного. Население выросло постепенно и не могло судить о целом, ибо само участвовало в развитии края. Семь лет спустя я повстречал двух чужеземцев – истинных благодетелей нашего селения, которые, пожалуй, превратят его в город. Один из них – тиролец, у него все спорится в руках, – он шьет башмаки на крестьян и такую обувь на гренобльских франтов, какой не сделал бы ни один парижский сапожник. Этот бедный странствующий ремесленник – из тех трудолюбивых немцев, творцов и исполнителей, которые создают и произведения и инструменты, – остановился в нашем селении на обратном пути из Италии; он обошел ее вдоль и поперек, работая и распевая. Он спросил, не нужна ли кому-нибудь обувь, его послали ко мне, и я заказал ему две пары сапог, причем колодки сделал он сам. Я был изумлен сноровкой чужеземца, расспросил его, и мне понравились его четкие и краткие ответы, его обращение и наружность – словом, все в нем подтверждало то хорошее впечатление, которое он произвел с первого взгляда; я предложил ему остаться в селении, обещал всеми силами содействовать его работе и в самом деле предоставил в распоряжение тирольца довольно крупную денежную сумму. Он согласился. У меня были свои замыслы. Выделка кож у нас улучшилась, и спустя некоторое время можно было пустить их на изготовление недорогой обуви у себя же в кантоне. А я собирался было расширять производство корзин. Случай столкнул меня с человеком на редкость ловким и искусным, я стал уговаривать его, чтобы он помог мне создать в селении доходную и устойчивую торговлю. Спрос на обувь никогда не прекратится, и потребитель сейчас же оценит всякое улучшение в ее выделке. На счастье, сударь, я не ошибся. Теперь у нас пять кожевенных заводиков, туда для выделки поступают кожи со всего департамента; наши промышленники, чтобы раздобыть кожу, иногда добираются вплоть до Прованса; на каждом заводе производится и дубильное вещество. И знаете ли, сударь, дубильщики не успевают поставлять кожу тирольцу: у него занято чуть не сорок мастеровых! Другой пришелец – простой крестьянин, похождения которого не менее любопытны, но вам, пожалуй, наскучит их слушать; он придумал дешевый способ выделки широкополых шляп, излюбленных в здешних местах; сейчас он вывозит шляпы во все соседние департаменты, вплоть до Швейцарии и Савойи. Оба производства могут быть неиссякаемым источником процветания, если нам и в дальнейшем удастся сохранить высокое качество и низкую стоимость товара, – они-то и навели меня на мысль устраивать у нас три ярмарки в год; префект, пораженный преуспеянием промышленности в нашем кантоне, помог мне добиться королевского повеления, которым они и были учреждены. В прошлом году состоялись все три ярмарки; слух о них дошел до самой Савойи, – они известны там под названием обувных и шляпочных ярмарок. Узнав о переменах в нашем краю, старший клерк одного гренобльского нотариуса, бедный, но образованный и трудолюбивый молодой человек, нареченный мадмуазель Гравье, поехал в Париж ходатайствовать об открытии нотариальной конторы; его просьба была удовлетворена. Покупать патент на контору ему не пришлось, и это дало ему возможность построить в новом поселке дом на площади, против мирового судьи. Теперь у нас еженедельно бывает базар, там заключаются довольно крупные сделки на скот и хлеб. В будущем году у нас, без сомнения, обоснуется аптекарь, затем часовщик, торговец мебелью, книгопродавец и, наконец, торговцы предметами роскоши, без которых не обойтись. Пожалуй, мы заживем по-городскому и у нас появятся городские дома. Просвещение шагнуло так далеко, что никто не противился, когда я предложил общинному совету подновить и украсить церковь, выстроить церковный дом, разбить обширную ярмарочную площадь, насадить вокруг нее деревья и установить черту, за которую не должны выступать фасады новых домов, – чтобы у нас были светлые, широкие, отменно проложенные улицы. Вот, сударь, каким образом у нас появилось тысяча девятьсот домов вместо ста тридцати семи, три тысячи голов рогатого скота вместо восьмисот и две тысячи душ населения вместо семисот, а считая жителей долины – и все три тысячи. В общине насчитывается двенадцать богатых семейств, сто состоятельных и двести зажиточных. Остальные трудятся. Грамотны все. Кстати – у нас семнадцать подписчиков на различные газеты. Вы еще встретите немало бедняков у нас в кантоне, их на мой взгляд, даже слишком много, но подаяния никто не просит – работа всем находится. Теперь я за день чуть не загоняю двух лошадей, навещая больных. В любой час разъезжаю я на пять лье в окружности – опасность мне не грозит: всякого, кто вздумал бы выстрелить в меня, мигом бы прикончили. Молчаливая привязанность жителей – вот все, что лично я получил от этих перемен, не говоря о том, как мне бывает приятно, когда, проходя мимо жителей, я слышу их радостные приветствия: «Здравствуйте, господин Бенаси!» Вы понимаете, что богатство, которое я помимо собственной воли нажил на своих образцовых фермах, для меня – средство, а не цель.
– Если бы, сударь, повсюду следовали вашему примеру, Франция стала бы великой страной и ей не было бы дела до Европы! – восторженно воскликнул Женеста.
– Да что это я целых полчаса держу вас здесь, – промолвил Бенаси, – совсем стемнело, пойдемте к столу.
Из каждого этажа докторского дома в сад выходит по пяти окон. Дом двухэтажный, под черепичной кровлей, с выступающей мансардой. Ставни, выкрашенные в зеленый цвет, резко выделяются на сероватом фоне стен, а вместо лепных украшений между этажами вьются виноградные лозы, они протянулись от угла до угла наподобие фриза. Внизу, прижавшись к стене, чахнут кусты бенгальской розы, в дождь их заливает с крыши, так как нет водосточных труб. Если войти с парадного хода, то направо от лестничной площадки, служащей передней, будет гостиная в четыре окна, смотрят они и во двор и в сад. В гостиной этой, о которой, как видно, немало пекся покойный хозяин, потратив на нее немало своих сбережений, – паркетный пол, стены обшиты деревянными панелями, а вверху обиты ткаными шпалерами позапрошлого века. Большие глубокие кресла, крытые китайским шелком в цветах, старинные вызолоченные подсвечники, украшающие камин, и занавеси с пышными кистями – все говорило о том, что священник жил в достатке. Бенаси дополнил убранство, не лишенное своеобразия, двумя деревянными консолями в резных гирляндах, поставленными в простенках между окнами, и часами в черепаховом футляре с медной инкрустацией, которые красовались на камине. Доктор редко заходил в эту комнату, воздух в ней был затхлый, как всегда в запертых помещениях. Там застоялся крепкий запах табака, напоминавший о покойном кюре, – казалось, запах этот шел из уголка, возле камина, где любил сиживать кюре. Два больших кресла с подушками стояли друг против друга у камина, где огонь не разводился со дня отъезда Гравье, сейчас же там ярко пылали еловые дрова.
– По вечерам еще холодновато, – заметил Бенаси. – Приятно погреться у камелька.
Женеста задумался, стараясь объяснить себе, почему доктор так беспечно относится к обычным житейским мелочам.
– Сударь, – сказал он, – у вас душа истинного гражданина, и удивительно, что, совершив многое, вы не попытались просветить и правительство.
Бенаси тихонько засмеялся грустным смехом.
– Написать докладную записку о способах цивилизовать Францию, не так ли? Мне это предлагал и господин Гравье. К сожалению, правительство не просветишь, и меньше всех способно просветиться правительство, воображающее, что оно распространяет просвещение. То, что мы здесь сделали, разумеется, надлежало бы сделать всем мэрам для своих кантонов, всем городским магистратам для своих городов, помощникам префекта для своего округа, префекту – для департамента, министру – для Франции, – каждому в пределах поля его деятельности. Я уговорил проложить дорогу длиною в два лье, а другие могли бы провести тракт, проложить канал; я поощряю производство крестьянских шляп, а министр мог бы избавить Францию от засилия иностранной промышленности, поощрив, скажем, производство часов, содействуя улучшению качества нашего чугуна, стали, доменных печей, изделий наших прокатных станов и разведению шелковичных червей, выращиванию синили[3]. Поощрение в торговом деле – еще не покровительство. Тут правильная политика должна быть устремлена на то, чтобы страна не зависела от иностранных держав, но без постыдного барьера таможен и запретительных систем. Промышленность можно спасти только при ее же помощи: конкуренция – это жизнь ее. Покровительственные меры ее усыпляют; монополия и заградительные тарифы – для нее смерть. Та страна, которая объявит свободу торговли, превратит все другие страны в своих данников и почувствует в себе такую промышленную мощь, что ей удастся поддерживать более низкие цены на товары, чем у конкурентов. Франция достигла бы этой цели гораздо легче, нежели Англия, ибо наша страна владеет достаточно большой территорией, чтобы удержать стоимость сельскохозяйственных продуктов на том уровне, который соответствует понижению заработков, выплачиваемых в промышленности; вот к чему должно стремиться французское правительство, в этом заключается злободневность вопроса. Да, милостивый государь, исследование такого рода не было целью моей жизни; задача, которой я так поздно посвятил себя, встала передо мной случайно. Все это – материя немудреная, из нее не создашь науки, нет в ней ничего поражающего, никаких теоретических глубин; на свою беду, она просто-напросто полезна. И быстро дело не делается, хочешь добиться успеха в этой области, каждое утро находи в себе запас редчайшего терпения, – хотя со стороны кажется, что оно тебе ничего не стоит, – терпения педагога, беспрестанно повторяющего одно и то же, терпения плохо вознаграждаемого. Мы с уважением относимся к человеку, который, как вы, пролил кровь на поле брани, но презираем тех, кто день за днем растрачивает силы жизни, повторяя одни и те же слова детям одного и того же возраста. Творить добро негласно никого не соблазняет. По сути дела, у нас нет той гражданской добродетели, которая побуждала великих людей древности, когда им не надо было предводительствовать, становиться и в последние ряды, лишь бы оказать услуги родине. Болезнь нашего времени – самомнение. Святых больше, чем алтарей. И вот почему. Вместе с монархией мы потеряли
– Трудно вам, вероятно, пришлось? – спросил Женеста.
– Ничуть, – ответил Бенаси, – ведь сказать что-нибудь полезное не более утомительно, чем болтать вздор. Между делом я беседовал с крестьянами о них самих, пересыпая разговор шутками. Сначала они и слушать не желали; мне пришлось побороть немалое предубеждение: я ведь – горожанин, а горожанин для них враг. Борьба эта меня занимала. Разница между тем, кто делает добро, и тем, кто делает зло, лишь в одном – в спокойной или неспокойной совести, а труд одинаковый. Ежели бы мошенники вели себя хорошо, то, право, нажили бы миллионы, а не петлю на шею.
– Сударь, – крикнула, входя, Жакота, – обед остынет!
– Хочется мне сделать одно замечание по поводу того, что я сейчас слышал. Сударь, – сказал Женеста, взяв доктора под руку и удерживая его, – я не читал ни одной реляции о войнах Магомета, посему не могу судить о его военных способностях, но если б вам привелось наблюдать военную тактику императора во время французской кампании, вы бы просто сочли его богом. Да и разбили его при Ватерлоо лишь оттого, что он больше, чем человек, – тяжел он был для земли, и земля разверзлась под ним, вот и все. В остальном же я с вами согласен, и, разрази меня бог, женщина, родившая вас, даром время не потеряла!
– Ну, пожалуйте к столу! – воскликнул Бенаси улыбаясь.
Столовая была сплошь обшита деревом и выкрашена в серый цвет. Несколько плетеных стульев, буфет, шкафы, печка, знаменитые стенные часы покойного кюре и белые занавески на окнах – вот и вся ее обстановка. На столе, накрытом белой скатертью, не было и следа роскоши. Посуда стояла фаянсовая. На первое подали, по обычаю, заведенному покойным кюре, такой крепкий бульон, какого ни одна стряпуха в мире не варила и не уваривала. Не успели доктор и его гость съесть суп, как в кухню стремительно вошел какой-то человек и, не обращая внимания на воркотню Жакоты, вторгся в столовую.
– Что случилось? – спросил доктор.
– Да вот хозяйка наша, госпожа Виньо, как побледнеет, как побледнеет, мы все даже перепугались.
– Ну что ж, – спокойно сказал Бенаси, – придется встать из-за стола.
Он поднялся. Женеста, как доктор ни уговаривал его, отложил салфетку и решительно, по-военному, заявив, что не останется за столом без хозяина, вернулся в залу погреться и поразмыслить о горестях, которые встречаются в земной нашей юдоли у людей всех состояний.
Бенаси скоро воротился, и будущие друзья снова уселись за стол.
– Заходил Табуро, хотел потолковать с вами, – сказала хозяину Жакота, внося кушанья, которые все время подогревала.
– Кто же у него заболел? – спросил он.
– Никто, сударь. Говорит – посоветоваться о своих делах пришел; он еще раз зайдет.
– Хорошо. Табуро для меня – ходячий философский трактат, – сказал Бенаси, обращаясь к Женеста, – приглядитесь к нему повнимательнее, когда он будет здесь, он вас, конечно, позабавит. Был он поденщиком, славным, бережливым малым, мало ел, много работал. Но стоило плуту скопить несколько экю, как у него развилась смекалка, он потянулся за новшествами, которые я вводил в нашем бедном кантоне; Табуро старался извлечь из них пользу и разбогатеть. За восемь лет он сколотил изрядное состояние – изрядное для нашего кантона. Сейчас у него, пожалуй, наберется тысяч сорок франков. Готов биться об заклад, что вы не разгадаете, каким манером он нажился. Он ростовщик – ростовщик закоренелый, и стал ростовщиком потому, что играет на нуждах всех обитателей кантона с таким верным расчетом, что я потерял бы зря время, пробуя рассеять их заблуждение насчет преимуществ, которые они якобы извлекают, заключая с ним сделки. Пройдоха Табуро, увидев, что все стали обрабатывать землю, объехал окрестности, скупая зерно, чтобы снабдить бедняков семенами для посева. Здесь, как и повсюду, крестьянам и даже кое-кому из фермеров не хватало денег уплатить за семена. Одних дядя Табуро ссужал мешком ячменя, а ему после жатвы возвращали мешок ржи; другим давал сетье зерна в обмен на мешок муки. Теперь проныра ведет эту своеобразную торговлю во всем департаменте. Если ничто ему не помешает, то он, может статься, наживет миллион. Так-то вот, сударь, жил-был поденщик Табуро, честный, услужливый, славный малый, и готов был подсобить всем, кто в нем нуждался, а выросли доходы, и появился господин Табуро – сутяга, крючкотвор, зазнайка. Он богатеет и делается все хуже. Стоит крестьянину перейти от жизни, полной трудов, к жизни в довольстве или превратиться в крупного землевладельца – и он становится несносным. Существует класс – полудобродетельный, полупорочный, полуобразованный, полубезграмотный, который всегда будет приводить в отчаяние всякое правительство. Дух, присущий этому классу, есть и в Табуро – с виду он простак, даже невежда, но становится мудрецом, едва дело коснется его выгоды.
Шум тяжелых шагов оповестил о приходе ростовщика.
– Войдите, Табуро! – крикнул Бенаси.
Офицер, предупрежденный доктором, пристально поглядел на Табуро и увидел худого, сутулого крестьянина, с выпуклым морщинистым лбом. Его невзрачное лицо было словно пробуравлено крохотными серыми глазками в темных точках. Рот у него был сжат, заостренный подбородок имел поползновение соединиться с ехидно загнутым носом. На выдающихся скулах лучами расходились морщины, что указывало на кочевую жизнь и торгашескую хитрость. В волосах уже пробивалась седина. На нем была синяя довольно опрятная куртка, четырехугольные карманы топорщились по бокам, а меж бортами виднелся белый жилет в цветочках. Он стоял расставив ноги и опираясь на палку с увесистым набалдашником. Несмотря на возмущение Жакоты, маленькая испанская ищейка увязалась за торговцем зерном и улеглась возле него.
– Ну, какое там у тебя дело? – спросил его Бенаси.
Табуро подозрительно посмотрел на незнакомца, сидевшего у доктора за обеденным столом, и сказал:
– Дело не в болезни, господин мэр, да ведь вы худосочие кошелька лечите не хуже, чем худосочие телесное, вот я и пришел посоветоваться с вами о затрудненьице, которое получилось у нас с одним сенлоранцем.
– Что ж ты не идешь к мировому судье или его секретарю?
– Э! да вы, сударь, посмекалистее их, и я буду куда увереннее в деле, ежели узнаю ваше суждение.
– Любезный Табуро, я охотно даю бесплатно врачебные советы беднякам, но не стану даром рассматривать тяжебные дела такого богача, как ты. Знания даются дорогой ценой.
Табуро начал теребить шапку.
– Если хочешь знать мое мнение, а на этом ты сбережешь немало монет, – ведь пришлось бы тебе их отсчитать судейским в Гренобле, – пошли мешок ржи вдове Мартен, той самой, что воспитывает приютских детей.
– Да я, сударь, пошлю с превеликим удовольствием, раз, по-вашему, так надобно. А не наскучу я приезжему гостю, рассказывая о своем дельце? – прибавил он, показывая на Женеста. – Значит, так, сударь, – продолжал он по знаку доктора, – тому месяца два, приходит ко мне один сенлоранец. «Табуро, – говорил он мне, – не продадите ли вы сто тридцать сетье ячменя?» – «Почему не продать, – говорю я. – Это мое ремесло. Сейчас, что ли, нужно?» – «Нет, – говорит он, – к весне: для посева яровых». – «Идет». Ну, поспорили мы тут о цене, а потом ударили по рукам, уговорились, что заплатит он мне за весь ячмень по последней рыночной цене в Гренобле и я сдам ему зерно в марте, считая усушку, ясное дело. А ячмень-то, сударь, все дорожает да дорожает – словом, цена на ячмень вздулась, будто закипевшее молоко. Деньги мне позарез нужны, я беру и продаю свой ячмень. Не подкопаешься, верно ведь, сударь?
– Нет, ячмень тебе уже не принадлежал, – сказал Бенаси. – Он был у тебя на хранении. Ну, а если бы ячмень подешевел, ты ведь заставил бы покупателя взять его по условленной цене?
– Тогда, может статься, молодчик ничего бы мне не уплатил. Кто же себе враг? Торговцу нечего упускать барыш, когда он сам в руки просится. К тому же товар – ваш, только когда вы за него уплатили. Верно ведь, господин офицер? Сразу видать, что изволили служить в армии.
– Табуро, – многозначительно сказал Бенаси, – не миновать тебе беды. Бог рано или поздно карает за дурные поступки. Ну, как можно, чтобы такой сметливый, грамотный человек, как ты, честно ведущий дела, стал в наших краях примером недобросовестности? Раз ты сам заводишь такие тяжбы, как же ты хочешь, чтобы несчастные бедняки были порядочными и тебя же не обворовывали? Батраки станут прогуливать, а не работать на тебя, и все у нас потеряют совесть. Ты не прав. Считалось, что товар уже отдан. Если бы сен-лоранский крестьянин увез ячмень, ты бы не взял его обратно; выходит, ты распорядился тем, что тебе не принадлежало, твой ячмень уже превратился в деньги, по вашему же уговору… Ну, продолжай.
Женеста бросил на доктора красноречивый взгляд, желая обратить его внимание на невозмутимый вид Табуро. Ни один мускул не дрогнул на лице ростовщика во время этой отповеди. Кровь не прилила ко лбу, маленькие глазки были безмятежны.
– Так вот, сударь, я обязался поставить ячмень по ценам нынешней зимы; ну, а мне думается, незачем его отдавать.
– Послушай, Табуро, отправляй ты поскорей ячмень или не рассчитывай больше ни на чье уважение. Даже если ты выиграешь тяжбу, про тебя пойдет слава, что ты – человек без стыда и совести, без чести, не держишь слово…
– Ну, не стесняйтесь, обзовите меня мошенником, подлецом, вором. Сгоряча и не то скажешь, господин мэр, чего тут обижаться. В делах, знаете ли, каждый за себя.
– Ты будто сам напрашиваешься, чтобы тебя так называли.
– Да ведь, сударь, ежели закон за меня…
– Не будет закон за тебя.
– Да уж верно ли вы это знаете, верно ли, а, сударь? Потому, видите ли, дело-то ведь нешуточное.
– Ну, разумеется, верно. Не сидел бы за столом – заставил бы тебя прочесть кодекс законов. Если дело дойдет до суда, ты проиграешь, и ноги твоей в моем доме больше не будет: я не принимаю людей, которых не уважаю. Ты тяжбу проиграешь. Понял?
– Вот и нет, сударь, не проиграю, – сказал Табуро. – Видите ли, господин мэр, ведь должен-то ячмень не я, а этот самый сенлоранец, я купил у него, а он возьми и откажись товар мне поставить. Мне только хотелось удостовериться, что дело я выиграю, а потом уж идти к судебному исполнителю да тратиться.
Женеста и доктор переглянулись, скрывая удивление, вызванное хитроумным приемом, который придумал ростовщик, чтобы узнать истину об этом подсудном деле.
– Ну что ж, Табуро, значит, у твоего сенлоранца совести нет, нечего заключать сделки с такими людьми.
– Эх, сударь, такие-то люди как раз и знают толк в делах.
– Прощай, Табуро.
– Слуга покорный, господин мэр и честная компания.
– Ну, как, – спросил Бенаси, когда ростовщик ушел, – не находите ли вы, что в Париже он быстро стал бы миллионером?
После обеда доктор и его гость вернулись в гостиную и весь вечер, до самого сна, проговорили о войне и политике Во время беседы Женеста выказал острую неприязнь к англичанам.
– Сударь, – сказал доктор, – позвольте спросить, кого я имею честь принимать у себя?
– Зовут меня Пьер Блюто, – ответил Женеста, – я капитан, мой полк стоит в Гренобле.
– Хорошо, сударь. Угодно вам следовать образу жизни, который вел здесь Гравье? Утром, после завтрака, он с удовольствием сопровождал меня в поездках по окрестностям. Не уверен, что вам понравятся дела, которыми я занимаюсь, настолько они будничны. Да вы и не землевладелец, не деревенский мэр и не увидите в кантоне ничего такого, чего бы не видели в других местах: все хижины – на один образец; но зато вы подышите свежим воздухом и у вас будет цель для прогулок.
– Ваше предложение доставляет мне несказанную радость, я не решался просить вас об этом, чтобы не показаться навязчивым.
Хозяин проводил Женеста, за которым мы оставим эту фамилию, несмотря на другую, вымышленную, в комнату, расположенную во втором этаже, над гостиной.
– Вот славно, – промолвил Бенаси, – Жакота у вас затопила. Если что-нибудь понадобится, у изголовья к вашим услугам сонетка.
– Что тут еще может понадобиться! – воскликнул Женеста. – Вот даже и скамеечка для разувания есть. Только старый вояка знает цену этой штуки. На войне, сударь, нередко случается, что все бы отдал, лишь бы раздобыть эту проклятую разувайку… После нескольких переходов, а после боя особенно, бывает, что нога распухнет – и никакими силами ее не вытащишь из промокшего сапога; частенько я спал не разуваясь. Когда ты один, то это еще полбеды.
Офицер лукаво прищурился, чтобы придать последним словам особое значение, затем принялся, не без удивления, разглядывать комнату, – удобную, чистую, обставленную почти роскошно.
– Какое великолепие! – произнес он. – У вас тоже, должно быть, чудесная спальня?
– Если хотите, взгляните, – сказал доктор, – я ваш сосед, нас разделяет только лестница.
Женеста вошел к доктору и изумился, увидев полупустую комнату, голые стены которой были оклеены желтоватыми, местами выцветшими обоями с коричневым узором. Железная неискусно покрытая лаком кровать, над ней перекладинка, с которой ниспадали две серые коленкоровые занавеси, плохонький, узкий коврик на полу, протертый до основы, – все напоминало больничную обстановку. У изголовья стоял ночной столик о четырех ножках, с дверцей, которая поднимается и опускается наподобие шторки, стуча, словно кастаньеты. Три стула, два соломенных кресла, комод орехового дерева, на нем таз и треснувший кувшин для воды, с крышкой в свинцовой оправе, дополняли обстановку. Камин был нетоплен, и бритвенные принадлежности стояли на крашеной каминной доске перед тусклым зеркалом, висевшим на веревочке. Чисто выметенный пол кое-где был попорчен, выбит, выщерблен. Серые коленкоровые занавески с зеленой бахромой украшали оба окна. Все, даже круглый стол, где стояла чернильница и валялись листы бумаги и перья, все в этой незатейливой картине, которой придавала благообразие безукоризненая чистота, соблюдаемая Жакотой, говорило о почти монашеской жизни, о том, что здесь живут чувствами и пренебрегают вещами. В открытую дверь офицер увидел кабинет, куда доктор заходил, очевидно, очень редко. И на этой комнате лежал такой же отпечаток, как и на спальне. Несколько запыленных книг было разбросано на запыленных полках, а шкаф, уставленный аптечными склянками с ярлыками, наводил на мысль, что приготовлению лекарств тут уделяют больше времени, нежели занятиям отвлеченной наукой.
– Вы спросите меня, отчего ваша комната так не похожа на мою? – спросил Бенаси. – Знаете ли, мне всегда стыдно за тех, кто дает знакомым, приехавшим погостить, зеркала, обезображивающие настолько, что смотришь на себя и думаешь: уж не растолстел ли я или не похудел, не болен ли, не разбит ли апоплексическим ударом? Как же не стараться, чтобы временное пристанище друзей наших было поудобнее? Гостеприимство представляется мне добродетелью, счастьем и роскошью, но под каким бы углом зрения вы его ни рассматривали, даже если оно основано на корыстных соображениях, разве не должно окружать гостя и друга радушием и ласкою? И вот к вашим услугам красивая обстановка, пушистый ковер, занавеси, часы, канделябры и ночник; к вашим услугам свечка, к вашим услугам хлопотунья Жакота, которая, конечно, принесла вам новые ночные туфли, стакан молока и грелку. Надеюсь, вам никогда не сиживалось удобнее, чем в мягком кресле, где-то раздобытом покойным кюре; да, уж поистине, если вы хотите найти вещь добротную, красивую, удобную, обращайтесь к церкви. Словом, надеюсь, ваша спальня вам понравится. Найдутся тут и отменные бритвы, и превосходное мыло, и все те мелочи, которые придают столько уюта домашней обстановке. Но, дорогой господин Блюто, если мое мнение о гостеприимстве еще недостаточно объяснило вам причину различия между нашими комнатами, то вы, конечно, поймете, почему так неприглядна моя спальня, почему такой беспорядок в кабинете, когда завтра увидите, какая день-деньской у меня толчея. Да и сам я не домосед, всегда в разъездах. А ежели остаюсь дома, ко мне то и дело приходят крестьяне: я принадлежу им телом и душой, жилище мое в их распоряжении, и мне не пристало заботиться об этикете или огорчаться, что эти славные люди наносят ущерб моей обстановке. Роскошь уместна лишь в особняках, поместьях, будуарах и комнатах для друзей. Да и кроме того, я здесь только сплю, к чему же мне мишура богатства? Вообще вы не представляете себе, до чего мне все в этом мире опостылело.
Они по-приятельски пожелали друг другу спокойной ночи, обменялись сердечным рукопожатием и разошлись на покой. Прежде чем уснуть, офицер долго размышлял о человеке, который час от часу вырастал в его мнении.
Глава II
В полях
Привязанность, которую каждый кавалерист питает к своему коню, заставила Женеста чуть свет поспешить в конюшню, и он остался доволен тем, как Николь почистил лошадь.
– Уже на ногах, капитан? – воскликнул Бенаси, идя навстречу гостю. – Что значит – военный, повсюду вам чудится утренняя зоря, даже в деревне.
– Хорошо ли вы себя чувствуете? – ответил ему вопросом Женеста, дружески протягивая руку.
– Никогда я не чувствую себя по-настоящему хорошо, – ответил Бенаси не то грустно, не то шутливо.