Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом на берегу: очерки - Виль Владимирович Липатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Виль Липатов

«Дом на берегу»

(очерки)

ПОПРАВКА К ПРОГНОЗУ

С мальчишеских лет его тянуло к воде; тяга была такой непреодолимой, что он старался жить только на Оке, как можно ближе к речке. Усталый, раздавленный очередной неудачей или бунтующий, он садился на кромке берега, подпирал крупную голову руками… Мир существовал в молчании и неподвижности черной ночи, только окские струи двигались, поплескивали, позванивали, словно кто-то задевал пальцем гитарную струну…

Спало государство Российское. В душных, курных избах на полатях или холодных полах, за семью замками купеческих деревянных крепостей, за гераньками мещан, за швейцарскими галунами, охраняющими покой вырождавшихся, взвинченных до эстетствующего или либерального истерического крика дворянчиков.

Спал в каменных подвалах, уронив тяжелые кулаки, молодой и еще не совсем понимающий самого себя пролетариат. Ночами на конспиративных квартирах приглушенными голосами спорили люди в темных косоворотках и снимали с гектографов влажные листы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Миллионы людей, сотни поколений, фараоны, ремесленники и крестьяне втягивали голову в плечи от страха, когда поднимали взор к небу — мерцающим планетам и звездам, таинственному Млечному пути, похожему на гигантское древо жизни и смерти. Они боялись неба. Сидящий на берегу Оки молодой еще человек просто и спокойно, как на землю, которую надо пахать, боронить и засевать, смотрел на бездонное небо. К. Э. Циолковский, умея мысленно раздвигать до бесконечности небо, крепко стоял на ногах в кабинете ученого.

О, эти губернские дома российских интеллигентов чеховско-гаршинского склада! Без ковров и портретов царствующих особ, без резьбы и лака на мебели — долго они будут жить, ибо на дверях многих таких домов теперь прибита табличка: «Здесь жил и работал…» В доме на Оке — жесткие деревянные кровати, сосновый стол, полотняные занавески, комод, плоский и незатейливый… Спине от волнения холодно, когда вспоминаешь, где ты еще видел такой дом, почти такой, доведенный до верха аскетизма.

Ульяновск! Целесообразно пустые комнаты, верх роскоши — рояль, верх украшательства — вырезанная лобзиком из фанеры Александром Ульяновым хлебница и, наконец, детская, где вместо игрушек — деревянные чурбачки. Здесь родился В. И. Ленин — человек, который, не будучи математиком, внесет поправочные коэффициенты чуть ли не во все математические реалии Земли и космоса…

Похожий на Менделеева, и на Тимирязева, и на Чайковского одновременно, а больше всего на самого себя, Константин Эдуардович Циолковский как ученый соединяет конкретные научно-технические исследования с глобально-масштабным мышлением космического навигатора, но и его смелое воображение все-таки не мешает возникновению, может быть, единственной, но серьезной ошибки.

Он исповедально пишет: «Основной мотив моей жизни сделать что-нибудь полезное для людей, не прожить даром жизнь, продвинуть человечество хоть немного вперед. Вот почему я интересовался тем, что не давало мне ни хлеба, ни силы. Но я надеюсь, что мои работы, может быть, скоро, а может быть, в отдаленном будущем принесут человечеству горы хлеба и бездну могущества…»

Какая высота духа, самоотверженность, подвижничество и… одиночество! Увы! Это часто бывает в чрезвычайно малонаселенной стране гениев.

Одинокий, как всегда одинокий, Константин Эдуардович Циолковский заканчивает строительство аэродинамической трубы, из таких в двадцатом веке станут подниматься в небо все летательные аппараты тяжелее воздуха. Труба не вмещается в самую большую комнату деревянного дома, изобретатель выбрасывает из комнаты мебель и переселяется жить на веранду — дело происходит зимой, отец мировой космонавтики спит на самодельном верстаке, головой к дверям, о которых космонавт Алексей Леонов много десятилетий спустя скажет: «Разные двери вели нас в космос, но без этой мы бы никуда не вышли…» А в утренний час Константин Эдуардович пьет из чашки с надписью: «Бедность учит, счастье портит!» Не слишком ли пессимистично для человека, который с самим собой наедине знает: люди не останутся вечно на Земле.

Какое счастье отвергает гений? Да то самое, что прет в глаза сразу за окнами, где счастье — это жратва, тряпки, особняки, чины и могущество столоначальников. Гений еще не может раздвинуть так широко окна своего кабинета, чтобы увидеть такой же бездонный, как небо, простор человеческого существования, открывающийся перед первой в мире социалистической революцией. Жизнь такова, какой видится из окна…

До гнева и отвращения не любящий «актерской» популярности, всегда, однако, окруженный людьми с блестящими от мечты глазами, стремительно проходит к знаменитому отныне броневику Владимир Ильич Ленин — человек естественно и открыто земной, и еще раз земной и поэтому, на взгляд, далекий в эти минуты от неба. Миру еще не известно, что человека в рабочей кепке несколько лет спустя назовут «кремлевским мечтателем», а потом на деле окажется, что самые романтические и фантастические его мечты станут нашими буднями.

Потеряв еще в детстве слух, Константин Эдуардович — Циолковский больше видит, чем слышит, так как слуховой аппарат купить было не на что — деньги уходили на эксперименты. Пришлось самому, потеснив главное дело жизни, изобрести жестяную трубу для усиления звука. Работа была, как всегда, блестящей, математически безукоризненно рассчитанной и физически обоснованной, но она родила горькие безысходные слова.

— Труба — это единственное мое изобретение, — сказал Константин Эдуардович, — которое принесло пользу людям, да и то одному человеку…

Формула Циолковского, на которой построено все ракетное воздухоплавание, так же гениальна и проста, как формула Эйнштейна. Она опережает свое время на десятилетия и столетия, но, вычерчивая последний знак формулы, Основоположник видел неустанное и плавное движение любимой Оки, мещан в рыжих тулупчиках и едва слышал звон колоколов. Медленно ползли рассохшиеся дроги нищей и безграмотной, богомольной и пьяной, тюремной и казенной России. Тащились по грязи и крови, тащились со скрипом и стоном, в которых только очень чуткое и всеслышащее ухо другого гения могло уловить будущий залп «Авроры».

И опускались руки Основоположника, и глаза застилал туман, и минутами не верилось, что формула живет и будет жить. Спасало единственное, похожее на прощание, слабое от отчаяния: «А все-таки она вертится!» И, наверное, в такой вот час, когда в тумане скрывалась Ока, когда было холодно и когда нудно скрипели рассохшиеся полы, когда не было денег на сахар, хотя жена скрывала скудность, весной 1917 года на странице научно-фантастической повести «Вне земли» написалось: «Первый полет в Космос произойдет в 2017 году…»

Тогда же Владимир Ильич Ленин, стоя на броневике, объявил миру, что рабочих и крестьян России не устраивает парламентарная республика, а только республика Советов… Стрелки Мировых Часов были переведены, чтобы время сверялось по первой в мире социалистической революции.

Понял ли это Константин Эдуардович в те дни — кто может теперь сказать? Но вот дату — 2017 год — на другую не исправил все-таки, дал сто лет впрок человечеству для того, чтобы подняться в космос. Великий фантаст за столом и в мастерской, он не верил, что могут произойти чудеса с медленно и скрипуче двигавшимися дрогами старой России.

…За окнами вместо рыжих тулупчиков шли серые шинели и матросские бушлаты, исчезли керосин, соль и хлеб, дрова и спички — независимо от этого с чертежей и со страниц книг Основоположника брали старты ракеты с косматыми хвостами и невесомо парили над самыми высокими облаками металлические дирижабли, неподвластные ветрам. Писалась Книга Воздухоплавания на все тот же — две тысячи семнадцатый год.

А время?

Время на новых и стремительных часах Революции, предсказанной и руководимой Владимиром Ильичей Лениным, перестает быть только физическим понятием: пришли к власти те, кто был никем, чтобы стать всем. В это надобно еще раз и повнимательнее вдуматься: стать всем… Всем! Не наркомом или шахтером, не директором фабрики-кухни или связистом, а всем — вот сущность народовластия! «Пришпоренное» революцией время, ставший всем пролетариат и его вождь, Владимир Ильич Ленин, хорошо видели, понимали, слышали, знали.

«Калужский сиделец», названный так одним из его ближайших друзей, аскет по природе, сущности и прожитой жизни, ученый со всеми атрибутами гения, Константин Циолковский продолжает существовать наедине со своим, добротно пропаханным и забороненным знанием небом. Могло бы ему, человеку, успевшему за долгие десятилетия жизни сделать только одно полезное изобретение, да и то для одного человека, могло ли ему прийти в голову, что голодная и терзаемая со всех сторон врагами Республика следит за ним бдительным оком пролетариата, ставшего всем для всех…

Пока еще не описано достаточно ярко впечатление, которое произвело на привыкшего к одиночеству и считавшего его нормой Константина Эдуардовича Циолковского появление в калужской обители эмиссара Владимира Ильича Ленина, одного из соратников вождя — Федора Николаевича Петрова.

Это был ноябрь 1921 года. Сибирь, Забайкалье и Дальний Восток, Средняя Азия еще охвачена огнем войны, звенит от раннего в тот год мороза пустопорожняя земля, в чанах для асфальта ночуют тысячи беспризорников, сирот войны и революции, паровозы молчат, дети и женщины вместо хлеба едят костру. Ноябрь 1921 года — это ведь только четырехлетие Советской власти.

Не знаю, мог ли Федор Николаевич Петров отличить на небе созвездие Близнецов от созвездия Рака, но, познакомившись поближе с Константином Эдуардовичем Циолковским, выслушав его рассказы и увидев грустное лицо одинокого человека, понял главное. Понял как человек, ставший всем для того, чтобы знать, кто нужен революции. С чистой совестью, радуясь тому, что слова Ильича вновь оказались пророческими, он передал Константину Эдуардовичу напутствие Ленина: «Вы ему обязательно увеличьте субсидии для работы. Обязательно! В его руках — ключ к будущему нашей ракетной техники. Космос? Замечательно!»

Точно известна и описана реакция Константина Эдуардовича Циолковского на признание его работ Владимиром Ильичем Лениным. Он воспринимает это признание как чудо, чудо такого порядка, которое с людьми его типа происходит раз в тысячелетие, а может быть, и за всю писанную историю. Как свежи еще в памяти человечества Галилей, Джордано Бруно, Лев Толстой! Пытали, сжигали, отлучали от церкви… Удивление — вот что вызывает историческое событие в деревянных стенах небольшого калужского дома. Удивление и — конечно! — радость. Ведь предписаны и даже увеличены субсидии для продолжения работ. Мало того, немедленно после визита Федора Петрова по настоянию Владимира Ильича решением Малого Совнаркома Циолковскому Константину Эдуардовичу «в виду особых заслуг изобретателя… в области научной разработки вопросов авиации… устанавливается пожизненная пенсия… 9 ноября 1921 года».

Придавая своим ракетам скорости почти световые, Константин Циолковский знает об «эффекте времени» Эйнштейна, но он до сих пор не догадывается, что выстрел «Авроры» надо принимать обязательным поправочным коэффициентом, и только легкое предчувствие счастливых перемен охватывает его на глазах у покорной и тихой Оки.

Жизнь не захотела и не могла ждать, пока великий Циолковский внесет поправочный коэффициент — «Советская власть» — в ряды своих сверхмудрых формул. Крепкая мозолистая рука пролетариата все чаще и чаще стучит в деревянные ворота того домишки, при виде которого американский космонавт Томас Стаффорд отказался верить очевидному. Он так и сказал, как только вошел в кабинет Основоположника, пославшего его в космос: «Не верю, что в такой убогой обстановке могли родиться такие великие идеи!»

Жизнь властно стучится рукой пролетариата в двери «Калужского сидельца». Институты, заводы, изобретатели-одиночки, государственные деятели, пионеры — им все охотнее и охотнее открывает двери узкая, тонкая, сухая, но очень сильная рука, привычная к металлу и камню… Прядет восьмой десяток лет жизни судьба-ткачиха, а на берегу Оки слышен звон металла, все более веселый, молодой и приветливый. Помолодение Константина Циолковского с приходом Советской власти признают все биографы и исследователи. Но можно точно назвать день, когда великий калужанин был предельно молод и завидно счастлив. Это было 1 мая 1935 года, когда на всю Красную площадь прозвучали записанные на пленку его слова:

— Уверен, что многие из вас будут свидетелями первого заатмосферного путешествия!

Сказать так — значит быть уверенным, что дело всей твоей жизни претворяется в плоть на твоих глазах. Сказать так — значит внести новый исторический поправочный коэффициент в свои расчеты. В данном случае можно назвать даже численное выражение поправочного коэффициента. Не через сто лет, не в 2017 году, как вначале рассчитывал Основоположник, а всего через сорок советских лет, в 1957 году, советская ракета вывела на космическую орбиту первый искусственный спутник Земли. Выигрыш — целых шестьдесят лет. Тех самых лет, отсчет которых ведется и будет вестись уже по календарю Великой Октябрьской социалистической революции.

ТОЧКА ОПОРЫ

О нем надо писать не рассказ, не повесть, не роман, а очерк. Именно очерк, чтобы разобраться в том, что сейчас происходит на нашей теплой и круглой земле. Поставить точки над «и», разместить акценты, развеяв дымку предположений, выявить невыявленное и все это сжать тугой пружиной обобщения.

А он сидит передо мной и курит вторую папиросу… Да, вторую папиросу! Видимо, все-таки чуточку волнуется, хотя он слишком крупный и сильный человек для того, чтобы волноваться в обычном смысле этого слова. Не могут же у него — черт возьми! — вздрагивать от волнения руки, прерываться дыхание, краснеть лицо. Это не такие руки, не такие легкие… Вот выкурить подряд две папиросы — это он может!

— Архимед! — улыбается он. — Великий Архимед… Чепуха какая-то получается! Если хочешь знать, гениальный Архимед был несчастным человеком!

— Архимед?!

— Угу, Архимед… — спокойно подтверждает он. — Я могу это доказать его же словами: «Дайте мне точку опоры, и я поверну землю!»

Он поднимается, медленно проходит из угла в угол комнаты, высокий, крутоплечий, с копной белокурых волос на гордо посаженной голове.

— Ты слышишь в словах Архимеда гордую силу человека! — задумчиво продолжает он. — Конечно, но… Ты попытайся услышать в них и другое. — Тут он останавливается, пристально смотрит на меня, но не видит, так как всматривается в другое. — Мальчишкой я жалел Архимеда! — с медленной улыбкой говорит он. — Мне представлялось, как Архимед стоит на возвышенности, как ветер раздувает его тунику, седые всклокоченные волосы. Глаза Архимеда устремлены вдаль, руки подняты к небу. Восклицая: «Дайте мне точку опоры!» — он с тоской глядит на холмистую равнину, печальный, одинокий, такой маленький на большой земле…

— Легенда! — говорю я. — Легенда этот вопрос трактует совсем в ином аспекте. Будет тебе известно, легенда…

— Мне пет дела до легенды! — неожиданно сухо перебивает он. — Мы сами создаем легенды и сами верим им!

— Вот уж… — говорю я, а сам пораженно смотрю на него: он так сказал о легенде, что…

— Ого-го! — говорю я.

— Но — так! — отвечает он.

У него, у Бориса Кочергина, длинный титул: «Бригадир бригады коммунистического труда, инициатор областного движения за пересмотр норм выработки, председатель заводского комитета по рационализации и изобретательству». Он — величество. Только в отличие от русского императора, не «Его императорское величество!», а «Его Величество рабочий класс!».

— Я понимаю тоску Архимеда по точке опоры! — задумчиво продолжает Борис Кочергин. — Чувствовать силы для свершения и не мочь свершить — одна из великих трагедий жизни! Ты перебери всю литературу прошлых столетий и увидишь, что трагедия ее героев в невозможности свершать.

Он опять смотрит на меня и опять не видит.

— Мне думается, — говорит Борис, — что счастье человека заключается в возможности свершать. Потому я и слышу в словах Архимеда не только гордую силу человека, но и тоску по несуществующей точке опоры.

Сказав это, он садится на место, вынимает пачку папирос, чиркает спичкой. Это уж будет третья папироса, которую выкурит он с тех пор, как пришел ко мне. Три папиросы — это много для него, и я настораживаюсь.

— Интересно, интересно, — говорю я. — Дальше?

— Пожалуйста! — улыбается он и пожимает плечами. — Мне хочется узнать, отчего ты думаешь, что я не все сказал.

— Папироса… Третья папироса! Когда человек собирается бросать курить, но выкуривает три папиросы…

— Ясно! — серьезно и тихо говорит он. — Я буду продолжать… Точка опоры, оперевшись на которую можно повернуть землю, есть…

— Так, так! — тороплю я его. — Точка опоры, оперевшись на которую можно повернуть землю, это…

— Советская власть…

…Мы некоторое время молчим. То есть я по-прежнему сижу и смотрю на него, а Борис опять ходит из угла в угол комнаты, заложив за спину руки.

— Вот так! — наконец говорит он. — Тут есть, по-моему, зернышко для раздумий о том, каким должен быть человек коммунистического общества. Тут есть что-то. Определенно есть!.. Ты пощупай-ка эту мысль. Может быть, хватит для затравки… А я, брат…

— А ты?

— А я, брат, пойду на работу… Мне сегодня в третью смену! Будь здоров!

— Будь здоров, Боря!

Он уходит, черт белобрысый, а я остаюсь наедине с теми мыслями, которые он оставил для завтрака и советовал «пощупать». Наговорил кучу отличных мыслей, поймал меня на крючок и пожалуйста: «А я, брат, пойду!.. Мне сегодня в третью смену!» Хорошо, что хоть ни на концерт художественной самодеятельности!

«Свин белобрысый! — ворчу я. — Если бы ты знал, как мне трудно ставить акценты, точки над „и“, сжимать тугую пружину обобщения!» Черт возьми, если бы он знал это, он бы не ушел так скоро, не завел бы разговора за полчаса перед своей третьей сменой. Но он не знает, что мне обязательно нужен собеседник для того, чтобы четко и точно мыслить. Один я, честное слово, не способен до конца довести ни одной мало-мальски путной мысли, а уж о пружине обобщения и говорить нечего — ее я могу сжать только на глазах собеседника.

Мне нужен собеседник. И я нахожу его… Это высокий черноволосый человек с немигающими строгими глазами. Зовут его Павел Павлович, работает он редактором одной газеты, ему сорок три года. Я мысленно беру Павла Павловича за руку, привожу его в свою комнату, сажаю на стул и говорю: «Начнем беседовать, Павел Павлович! Войдите в мое положение — я не могу настроить без вас эту самую пружину обобщения!»

Потом я начинаю думать о Борисе Кочергине. Сначала я думаю о нем так, как думает всякий человек о друге, который у него только что побывал в гостях, — о том, как интересно разговаривать с Борисом, какой он умный, начитанный, грамотный; какой отличный партнер в преферанс, прекрасный товарищ по рыбалке и охоте.

Потом — простите! — я начинаю думать о Борисе профессионально, то есть так, как может думать человек, который собирается написать о нем очерк, сжатый тугой пружиной обобщения. Я раскладываю Бориса — еще раз простите! — по полочкам и ящичкам сюжета, композиции, авторского отступления, портретной характеристики, психологического анализа и конфликта. «Вот! Хорошо! — думаю я. — Так и сделаю! Так и поступлю!»

На одну из полочек я положу титулы Бориса, на вторую — бережно опущу факт о том, что он учится заочно на четвертом курсе политехнического института, на третью — благоговея, поставлю цифру годовой экономии, которую дали заводу изобретения и рационализаторские предложения Бориса, на четвертую полочку, не дыша, положу документ, подтверждающий, что Борис Кочергин сам, по собственной воле и желанию, попросил дирекцию завода увеличить норму выработки, ибо старая норма была препятствием для движения вперед.

В ящичек конфликта я туго забью трудный спор Бориса с напарником по станку, который не хотел увеличения нормы и насмешливо говорил Борису: «Славы ищешь! В президиумах хочешь сидеть!»; в ящичек сюжета опущу любовь Бориса к машинам и природе, которая будет двигать повествование по дебрям психологического анализа.

После этого мне останется стянуть все это пружиной обобщения, расставив точки над «и». Вот это и есть самое трудное из того, что мне предстоит сделать. Тут-то и придет мне на помощь Павел Павлович, сидящий в кресле.

— Павел Павлович! — с вызовом обращаюсь я. — Вот что есть на полочках, вот что содержится в ящичках… Что вы скажете, строгий редактор, если я назову очерк «Человек будущего».

— Немедленно переменю заголовок! — сухо отвечает он. — Свойственный писателям перехлест, желание выдать обычное за нечто необычное, излишняя торопливость…

— Стоп, Павел Павлович! — пугаюсь я. — Секундочку… Поймите, что в очерке все необычно!

— Чепуха на постном масле… В вашем очерке нет ничего нового, а уж говорить о необычном… — Он усмехается и начинает загибать пальцы: — Ваш герой рационализатор… В области семнадцать тысяч рационализаторов! Ваш герой учится на четвертом курсе… На машзаводе есть цех, где все учатся. Ваш герой попросил увеличить норму выработки… На том же заводе это приняло массовый характер! Ваш герой любит технику и природу… Смешно было бы, если токарь не любил бы технику, а сибиряк — природу!

Нет! Нет! — энергично говорит он. — Что-то у вас не того не этого самого! А уж заголовок… Вычеркну!

— Борис Кочергин — это человек будущего! — восклицаю я. — Поймите, Павел Павлович!

— Если вы меня позвали для серьезного разговора, — говорит он, — то извольте говорить серьезно! Коли нет — у меня три нечитанных передовых статьи!..

Вот ведь что говорит этот строгий Павел Павлович, редактор. Он не только говорит, но и смотрит на меня строгими глазами из-под выпуклых очков: «Давай, дескать, доказывай, убеждай!» И я чувствую, что приходит пора браться за тугую пружину обобщений, скручивать ее, наполняя потенциальной энергией полемики. И только теперь я начинаю «щупать» мысль, которую оставил мне на прощанье Борис Кочергин. «Может быть, этого тебе хватит для затравки!» — сказал он.

Пожалуй, хватит! По крайней мере, вполне достаточно, чтобы повести борьбу с Павлом Павловичем, подкрепляя «затравку» цитатами и фактами, парадоксами и сравнениями, эпитетами и недомолвками. В сражение с Павлом Павловичем надо взять Бориса Кочергина — его мысли, одежду, молодую жену, друзей, сверловщицу из второго цеха, которая влюблена в Бориса. Придется пойти на Павла Павловича в штыки, так как поиски истины — это разведка боем.

Итак, наша тема «Будущее в настоящем». Итак, нам надо выяснить, какие черты облика Бориса Кочергина годны для коммунистического завтра, и есть ли он, Борис Кочергин, уже человек будущего, и что произойдет с ним при коммунизме, и как он войдет в него, и с чем он войдет в него.

Итак, начинаем!

26!

Хочется, чтобы вы подумали об этой арифметике, Павел Павлович, чтобы вы, вообще, поразмыслили о числе 26, которое стало теперь для нас необычным. Хочется, чтобы раздумья об этом числе вы начали с самого себя. Ну вспомните, Павел Павлович, каким вы были двадцать шесть лет назад!.. Вы были молоды, учились заочно на факультете журналистики, ухаживали за вашей теперешней женой Анной Васильевной, которая в ту пору была еще Аней. Как остро пахла тогда черемуха, какие были восходы, какие были закаты! О, это была молодость, говорите вы. Незабвенная молодость, которая пронеслась так быстро, что теперь уж и не верится, что двадцать шесть лет прошло с тех пор…

Поймите, Павел Павлович, Борису Кочергину, видимо, суждено дожить до коммунизма. А сейчас ему двадцать шесть и он уже вполне сформировавшийся человек. У него выработался характер, устоялись привычки.

Прежде чем прикурить папиросу, Борис легонько дует в мундштук; он привык и в будний день и в воскресный подниматься в шесть тридцать утра; он не может терпеть яркие галстуки, но любит цветные рубашки; на охоте он никогда не бьет сидячих уток, а стреляет только влет. Какие основания есть у нас, Павел Павлович, думать, что Борис полюбит яркие галстуки и разлюбит цветные рубашки. Он может бросить курить, но если ему придется взять в руки папиросу, то Борис непременно подует в мундштук.

Вы ухватили мою мысль… Прекрасно! Но мы говорили только о привычках Бориса, нам предстоит еще поговорить о его характере. С этой целью разрешите мне примерить к Борису моральный кодекс строителя коммунизма… А что в этом плохого, Павел Павлович? Коли вы уже согласились, что нет питомника, в котором бы специально для коммунизма выращивались люди, то почему бы вам не согласиться с тем, что моральный кодекс написан с такого человека, как Борис Кочергин.

Я не оговорился… «написан с такого человека, как Борис Кочергин!» Мы — марксисты, Павел Павлович, мы не должны забывать, что учение тогда становится материальной силой, когда… Понятно, не мне вас учить марксизму!

Примерим же моральный кодекс строителя коммунизма к Борису Кочергину.

— Преданность делу коммунизма, любовь к социалистической Родине, к странам социализма.

Это не надо доказывать?.. Отлично!

— Добросовестный труд на благо общества: кто не работает, тот не ест.

Тоже не надо доказывать — знаете из очерка…

— Коллективизм и товарищеская взаимопомощь: каждый за всех, все за одного.

Тоже знаете из очерка…

— Гуманные отношения и взаимное уважение между людьми: человек человеку — друг, товарищ и брат.

Тоже знаете из очерка; взяли из того ящичка, где лежит спор Бориса с напарником по станку, который в конце-то концов понял, что нормы надо повышать, ибо это полезно народу и государству. И понять это ему помог Борис.

— Взаимное уважение в семье, забота о воспитании детей.

В этом отношении чуточку сложнее, Павел Павлович. Дело в том, что жена у Бориса есть, а детей — нет. Но они скоро будут, что докажет следующий факт: Борис любит жену больше, чем сверловщицу, которая влюблена в Бориса. Ведь если бы Борис жену любил меньше, чем сверловщицу, то дети Бориса рождались бы у сверловщицы.

— Нетерпимость к врагам коммунизма, делу мира и свободы народов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад