— Негоже такой жемчужине сидеть у самой двери. Подойди сюда, — сегодня вечером твоё место по левую руку от меня.
Бургомистр опять поспешно склонился к дочери, быстро зашептал, прося, уговаривая, умоляя…
Милена встала, ни на кого не глядя, прошла вдоль стола, заняла предложенное ей место.
— Виват! — хрипло каркнул повеселевший Рэйвен. — Что же вы сидите как на похоронах, дорогие гости? Разве сегодня не праздник? Разве я не велел пить за прекрасных дам, моё новоселье и нашу общую победу?
Приближённые и приглашённые поспешно схватились за кубки, громко повторили:
— За победу и прекрасных дам!
И пир продолжался.
Радомир в отведённых ему комнатах просматривал старинный пергамент из отцовской библиотеки. Дверь без стука отворилась, вошёл Рэйвен.
— Чем обязан? — с неудовольствием спросил княжич, сворачивая манускрипт.
— Она хочет одно из тех зеркал, о которых ты рассказывал в первый вечер на пиру, — сообщил герцог, бесцеремонно усаживаясь в кресло у очага и задирая ноги на каминную решётку.
— Милена? — догадался Радомир.
Рэйвен кивнул.
— Да. Говорит, что вернёт слово, данное твоему брату, и выйдет за меня замуж, только если я познаю самого себя. Говорит, для счастливого и прочного брака это просто необходимо. Видел бы ты её улыбку, когда она объясняет, насколько полезно некоторым людям взглянуть на себя со стороны. Со мной ещё никто не смел так разговаривать!
Княжич молчал.
— Какая-то девчонка… — медленно, словно удивляясь самому себе, сказал Рэйвен. — Я мог бы приказать. Заставить. Запугать. Сгноить в темнице.
— Но ты не можешь этого сделать, — понимающе, даже с сочувствием кивнул Радомир.
Герцог кинул на него злобный взгляд.
— Не могу. Я хочу, чтобы она полюбила меня. Чтобы тосковала по мне, ждала моего взгляда, слова, ласки. В жизни никогда и ничего не хотел так сильно. Пусть ей будет так же плохо, как мне сейчас.
— Странные у тебя понятия о любви, — заметил княжич.
— Мне нужно зеркало, — жёстко, сквозь зубы процедил герцог.
— Я понял, — холодно ответил Радомир. — Нужно — прикажи своим мастерам изготовить его. Рецепт у тебя, не так ли? Вот и воспользуйся им.
— Ты издеваешься надо мной, чёртов умник?! — взорвался, наконец, бешеной вспышкой гнева незадачливый жених. — Думаешь, я полный идиот? Ты прекрасно знаешь, что в рецепте что-то пропущено! Мои мастера поняли, что расплавленное стекло надо не выдувать пузырём, как это делали до сих пор, а лить на плоский лист металла и раскатывать, как пекарь раскатывает тесто — тогда оно получается ровным и плоским. Блестящая идея, сказали они, просто гениальная! И амальгаму мой алхимик делает точно по твоим записям — блестит так, что глазам больно! Но она не держится на стекле, сползает, как снег с весенних крыш! И никто, никто во всём этом проклятом городе не может понять, чего же не хватает для того, чтобы получить твоё волшебное зеркало!
— Души мастера, — спокойно ответил Радомир. — Настоящее, не кривое зеркало — ловушка для мимолётных образов, пристанище двойников, инструмент для постижения тайной сути собственного облика, средство заглянуть в глаза своему скрытому «я». Разве можно изготовить такую необыкновенную штуку, не вложив в работу частичку души?
Герцог смотрел на юношу с недоверчивым страхом.
— Как можно вложить душу в кусок стекла?
— Не всю, — успокоил его Радомир. — Лишь частичку. Так и быть, я выполню твоё желание. Прикажи Милене явиться сюда, во дворец. Я хочу завершить работу над зеркалом в её присутствии.
Герцог и Милена стояли по одну сторону стола, Радомир — по другую.
Блестели ровные, гладкие кружочки заранее приготовленных стёкол. Ярким серебристым блеском сияла амальгама.
Княжич взял одну из заготовок, поднёс к лицу, набрал в лёгкие воздуха и сделал выдох. Стекло помутнело от дыхания, подёрнулось тонким слоем влаги.
Тут же Радомир нанёс на влажное стекло тонкий слой амальгамы. Состав немедленно прилип к прозрачной, плоской поверхности. Княжич повернул изделие к зрителям. Солнечный луч, пойманный зеркалом, светлым пятном запрыгал по комнате.
— Держится, — изумлённо сказал герцог.
— Держится, — подтвердил Радомир. — Хочешь посмотреть на своё лицо, Милена? Подойди к окну, там больше света.
Милена встала у раскрытого окна. Ранняя весна выдалась в этом году, день стоял тёплый и ясный.
— Смотри.
Молодой мастер поднёс зеркало ближе. Стоило Милене взглянуть на своё отражение, в глубине стекла вспыхнуло серебристое сияние, разгорелось стремительно, вырвалось наружу, окутало дочь бургомистра плотной сверкающей завесой.
Девушка исчезла.
Оцепеневший герцог несколько секунд смотрел, как появившийся на её месте белый ястреб расправляет крылья, взмывает в весеннее небо, поднимается всё выше и выше над черепичными крышами…
— Что ты сделал?! — придя, наконец, в себя, заорал он.
— Ястребы — самые верные из всех птиц, — спокойно объяснил Радомир. — Никогда не бросают любимых, всю жизнь верны своему избраннику. Неудивительно, что Милена превратилась именно в эту птицу. Зеркало правильно угадало её характер.
— Куда она полетела?!
— К моему брату, разумеется.
— Скатертью дорога! Зачем ему невеста-птица! — язвительно бросил герцог.
Княжич, глядя ястребу вслед, улыбнулся:
— Глаза тех, кто нас любит — тоже зеркало, причём, одно из лучших. Посмотрит ему в глаза — опять станет человеком. Может быть, даже прекраснее, чем прежде.
— Ты знал… — хрипло и тихо, почти шёпотом произнёс герцог. — Ты знал с самого начала. Это ты научил её попросить у меня зеркало…
— Да, я, — спокойно признал Радомир.
— Я не допущу этого! — голос Рэйвена снова окреп, в нём зазвучала такая ненависть, что хватило бы нагнать страху на целый полк солдат. — Я догоню эту мерзавку! Я её растерзаю!
И герцог схватил зеркало и посмотрелся в него.
— Зря ты это сделал, — с усмешкой покачал головой Радомир, глядя на жалобно каркающую на подоконнике взъерошенную чёрную птицу. — Даже если и догонишь, не одолеть ворону ястреба. А любящих глаз, способных тебя расколдовать, во всей империи не найдётся.
Мира твари
Вадим Вознесенский
27 февраля 1975 г.
Да, он мог бы рассказать о ней. О боли, настоящей, взрывающей плоть, перебирающей аккорды на струнах-аксонах ржавым скальпелем-медиатором. О Боли-богине, от ласкового касания которой в судороге выворачиваются суставы и рвутся связки, а от нежного поцелуя крошатся зубы, и обнаженные черви-нервы извиваются на осколках костей. О, он смог бы многое рассказать — он знал о ней всё.
О ней могли бы рассказать его соседи — те, которые зажимают по ночам уши, прячут головы под одеяла, а утром, встречая его на лестничной площадке, стискивают кулаки и нервно отводят взгляд.
О ней доложат этикетки на пузырьках, флаконах, коробках, ампулах, таблетках, что разбросаны у него по шкафам и ящикам, в серванте и на кухне, в ванной, на журнальном столике, на полу, везде. О ней напомнят толстые кожаные ремни на его кровати и мокрые рваные простыни.
Расскажут любому, кому вдруг захочется о ней узнать. Но он не рискует делиться такой информацией. Соседи знают, что ничего нельзя с ним поделать, и втайне мечтают продать квартиры. А пузырьки, ремни, простыни остаются незамеченными — у него редко бывают гости. Почти никогда.
Утро начинается как всегда.
Солнце находит щель в плотной ткани штор и пытается одолеть сумрак комнаты. С моим беспокойным сном оно справляется легко, и я лежу несколько минут, привыкая к неяркому свету. Прислушиваюсь к себе — состояние, вроде бы, не хуже обычного. Расстегиваю пряжки на груди, пояснице и голенях, поднимаюсь, тщательно выверяя каждое движение, массирую отекшие ступни и медленно, превозмогая ломоту в опухших за ночь суставах, волоку себя в ванную. Каждую секунду на планете умирает тридцать пять человек, что мне до них — сейчас я пытаюсь ожить.
Вставать приходится очень рано. Во-первых, для подготовки ко дню мне необходимо даже больше времени, чем заношенной проститутке на макияж. Во-вторых, очевидно — чем короче время сна, тем меньше мучительных сновидений. А еще, и это самое главное, к пяти утра практически заканчивается действие всей той химии, которую я, заливая водой, пихаю в себя вечером.
Получасовой контрастный душ слегка приводит в себя и разгоняет кровь по телу. Цена за возвращение чувствительности — боль. Четыре цветные пилюли — фармацевтическая латынь давно для меня превратилась в родной язык, а цветовая палитра — в историю болезни и график приема лекарств одновременно. Проталкиваю застревающие в горле капсулы пригоршней воды из-под крана, и бреюсь — почти на ощупь. Не люблю смотреть в зеркало — не потому, что опасаюсь увидеть что-то ужасное, нет. Но и из приятного там не отражается ничего хорошего. Никогда не смог бы заглянуть себе в глаза — омерзительно. Бреюсь и боюсь порезаться — руки, вдобавок ко всему, подрагивают.
Когда заканчиваю в ванной — перекур, так и не смог отказаться от сигарет. Это не самое великое зло, вопреки которому стоит терпеть лишения. И вообще — я противник здорового образа жизни, а всё, что мне приходится делать, что выглядит очень правильным с точки зрения health promotion, я делаю только для того чтобы бесцельно просуществовать ещё один день. Разминка, массаж и пробежка в парке неподалеку.
Парк огромный, старый и запущенный — лет пять назад его попытались привести в порядок, но энтузиазма у муниципалитета хватило от силы на четверть территории. Лучше бы они вообще ничего не делали — мне больше нравятся нетронутые, дикие уголки. В газете писали, что где-то на площади нынешнего парка изначально было городское кладбище, и добрых полтысячи лет место принадлежало покойникам. Но при коммунистах градостроители пригнали сюда бульдозеры, сравняли могилы с землей, воткнули саженцы тополей и аттракционы с киосками, а гранитные памятники выкорчевали и использовали неподалеку — под фундаменты новостроек.
Все бы ничего, но в парке, ходят слухи, после этого воцарилась хреновая энергетика. Не знаю. Ничего такого не чувствую, мои серферы равнодушны к эманациям мертвых — они тянутся к боли живых. Сейчас серферы расслаблены и ленивы.
Почти придя в себя, возвращаюсь домой. Странно, опять не встречаю в подъезде Марину. Она работает на другом конце города, поэтому соседка выбирается из дома, как я — ни свет ни заря. Задумываюсь — нет, сегодня не выходной день и не праздники. В свои тридцать три года я — неработающий пенсионер, и мне трудно навскидку сориентироваться — какой идет день недели. Легко тем, кто с понедельника начинает обратный отсчет трудовых будней, но для меня цифры в календаре давно перестали что-либо значить — о наступлении зимы, например, я узнаю по снегу на улице. Бесполезной приметой окончания недели служат встречи с Мариной. То есть их отсутствие.
В рабочие же дни эти мимолетные свидания закономерны. Обычно я киваю, а она тяжело вздыхает в ответ. Наверное, в такие моменты девушке хочется сказать, что я снова кричал ночью. Громко и жутко, местами переходя на визг. Не говорит — сердобольная, зато её мать, плотная, бульдожьей наружности тетка, на эту тему высказывается при каждом удобном случае. Мать её. Не знаю, что невыносимее — безмолвное милосердие дочки или возмущенная трескотня этой толстожопой лярвы. Впрочем, уже четвертый день возвращаюсь с пробежки в одиночестве — может, девчонка прозаически заболела. Или нашла другую работу, поближе. Хорошо бы, с работой, потому что я уже подумывал сдвинуть утренний моцион где-нибудь на полчаса раньше — чтобы вообще ни с кем не пересекаться.
Поднимаюсь по лестнице, скрипя коленями, открываю разболтанный дверной замок, снова иду в ванную. Душ, полотенце, таблетки…
Одним словом, за исключением Марины, вполне обычное начало моего заурядного дня.
Газеты, газеты, газеты. Любой редактор подтвердит, что самая популярная рубрика, не считая анекдотов, — криминальная хроника. Она интересует, конечно, сильнее динамики цен на баррели. И, если бы не основы приличия, в передовых колонках размещали бы фотоотчеты с мест преступлений. Яркие и жесткие — с кровью и кишками. Такое мы читаем взахлеб, манилово, слабость людской натуры, а особо восприимчивые даже коллекционируют вырезки.
Я — не читаю, не переношу подобных заметок, не хочу видеть их боль. Мне без того хватает с избытком. Не хочу, чтобы и эта становилась моей, или боюсь, но отстраненно замечаю, что таких статей все больше и больше. Миром правит боль, она вокруг, она соприкасается, скользит по синапсам от носителя к носителю, и серферы безмолвно ликуют. Множится их океан боли.
Мобильник запиликал, когда я, листая вчерашнюю газету, разжевывал завтрак из таких же традиционных, как всё моё утро, резиновой консистенции яичницы и крепкого кофе. Очень крепкого кофе — наверное, кофейного аналога чифира. Я отложил газету — в ней не было ничего интересного, как не было, скорее всего, ничего интересного и в звонке. Мне не звонят просто так, чтобы справиться о здоровье или посплетничать — я не тот собеседник. Или ошиблись номером, или хотят поделиться. Ни свет, ни заря — поделиться болью, и я приму её, ничего не могу с собой поделать.
— Д-да.
— Олег? Простите, не знаю отчества…
Тихий, дрожащий, женский голос. Они всегда говорят тихо и трепетно — звонящие мне женщины. Мужчин на той стороне приходится слышать редко — мы, мужчины, прагматичны, мы не умеем признавать в себе слабости веры.
— П-просто Олег.
— Мне посоветовали…
Пауза. Я могу помолчать в ответ. Выслушать всхлипывания и посочувствовать авансом — мне ведь не звонят просто так. Только зачем все это?
— Да, я м-могу. Но ничего н-не обещаю.
И она начинает рассказывать. Сбивчиво, вспоминая ненужные мне подробности, захлебываясь от неинтересных мне эмоций. Вроде бы — о сыне? Не вдаваясь, вяло ковыряю в тарелке, но и не прерываю — пусть выговаривается. Зато потом нам обоим будет проще.
— Для этого нужно встретиться?
— К-конечно, — я называю место, в парке, — когда вам у-добно.
Договариваемся о времени — ей надо как можно быстрее, потому что оно, время, как всегда, не терпит, но добраться сюда у неё получится только после обеда. Хорошо — мне-то некуда торопиться. Рассказываю, как я выгляжу — не думаю, что женщина ошибется, когда увидит — я похож на мертвеца, выбравшегося из закоулков своего парка-кладбища. Предупреждаю еще раз, что, скорее всего, конкретного ничего не почувствую, но на единственный, самый для неё главный вопрос, отвечу. Опять же — «скорее всего».
Только на вопрос жизни и смерти, но никаких где, как и, тем более, почему. Мои серферы обычно делятся только радостью. Их радость — это чья-то боль и моё безразличие.
Но вдруг — легкое шевеление вне границ её телефонных страданий. Серферы покачиваются на волнах боли. Что-то здесь есть, в её словах, в её беде, да — собеседнице может быть полезна встреча со мной. Или да, или нет.
— Д-до встречи.
— Олег, я очень надеюсь…
Надежда — соломинка. Отключаю телефон и возвращаюсь к остывшей лепешке-яичнице. Нет, мне не безразлично, неправда. Может быть, такие консультации — сжатое поле моей безнадежной соломенной жизни. Мы встретимся — после обеда.
Серферы расслабленно покачиваются, щупальца сонно колышутся на поверхности. Едва уловимое, довольное подрагивание — единственное, что связывает их с переживаниями моей собеседницы.
Закончить с завтраком я опять не успел — в дверь позвонили. Гости? В такое время? Ко мне? Утро своей насыщенностью попыталось нарушить монотонное однообразие жизни. Э, нет, кофе — последний элемент ритуала, после которого я считаю себя готовым попытаться дотянуть до вечера. Его я все-таки допил и потащился открывать. Не спеша, пытаясь сдерживать ход событий в привычном русле. Не повезло один раз — не ошиблись телефонным номером, может быть, повезет теперь — ошибутся адресом?
Я открыл, не утруждаясь вопросами «кто там?» и изучением лестничной клетки в прицел дверного глазка. Чего мне бояться — воров? На пороге оказался наш участковый и какой-то тип в гражданском прикиде — судя по взгляду, тоже из органов.