Ты говорила, у меня нет друзей. Вот я привел друга.
20
Из диктофонных записей Льва Глебовича:
Когда языки сотрутся ластиками властителей, друзья все передерутся знаменами потребителей, и брат на брата пойдет духовные скрепы разжав, все светлое в нас умрет, сгорим, дрожа, пожар.
Мысли Омска Решетникова, навеки отредактированного:
Нет-нет, вы не умрете, насчет этого не переживайте, сказал Лев Глебович, отвернувшийся к экрану. Потом повернулся. Вы ведь переживаете, да?
Пожал плечами. Переживаю, но о другом. Как-то не думал умирать.
О чем переживаете?
Что все-таки происходит? Вы так и не объяснили.
Происходит очень простая вещь. Видите, у меня в руках пульт? Скоро я нажму на кнопку и отключу весь город от редактирования. Я решил сделать это достаточно давно и сразу понял, что все начнется с вас. Вы – мой эксперимент, который удался.
Эксперимент?
Сначала мне было интересно, захотите ли вы нажать на кнопку и отключиться от редактирования, и вы захотели. Конечно, это не совсем ваше желание, вы же понимаете… И дальше все пошло четко по сценарию. Вы как будто сами поняли, что редактирование – зло, как будто сами решили отключить жену и Наума, как будто сами решили отключить всех остальных.
Почему как будто? Разве решал не я?
Решали, конечно, не вы, решал я. В тот момент, когда вы нажали на кнопку «отключить редактирование», вы вовсе не отключились, а перешли на следующий уровень редактирования. Думаете, почему никто с Дворцовой площади не пошел к Башне Татлина? Догадываетесь?
Пока у меня не укладывалось в голове то, что говорил Лев Глебович, но примерный смысл был понятен. Я по-прежнему отредактирован, только теперь это еще хуже, чем было раньше.
Да, вы правы, это еще хуже, чем было раньше, прочитал мысли Лев Глебович. Правда, я бы сказал не хуже, а лучше. В чем смысл нового уровня редактирования? За десять лет я заметил, что некоторые люди вроде вас все-таки испытывают дискомфорт, чувствуют что-то, как вы, ощущают неправильность, искусственность происходящего. Они находятся в отредактированном состоянии, но готовы выйти из него в любой момент. Когда человек находится в таком состоянии, его действия не всегда эффективны, люди стали больше говорить и делать то, что вызывает у них отторжение, тик усиливается. Люди отредактированы и на вид счастливы, но если копнуть глубже, мы увидим, что в них зреет несогласие, и однажды оно созреет и прорастет. Теперь, конечно, уже не прорастет, потому что я придумал, как решить эту проблему.
Я просто стоял и ждал, что еще скажет Лев Глебович.
Когда вы якобы отключились от редактирования и уверовали в это, вскоре стали очень уверены в своих желаниях и их воплощении. Когда человек думает, что он свободен, хотя на самом деле он провалился в рабство еще глубже, это совершенно иной уровень контроля. Когда человек уверен, что свободен, управлять им так же легко, как дышать.
То есть сейчас я отредактирован, зачем-то спросил я, хотя уже знал ответ.
Конечно. Но вы единственный, кто будет об этом знать, больше никто. Это ваше наказание за преступление.
В чем мое преступление, удивился я.
Вы допустили преступную мысль, что можете быть свободны, улыбнулся Лев Глебович. Знание для вас – это наказание. Вы будете продолжать работать в Башне Татлина, сделаете успешную карьеру, может быть, станете главным редактором Санкт-Петербурга или дослужитесь до главного редактора России. Кто знает…
А почему я должен бояться смерти?
Смерти? Нет-нет, вы не умрете. Вам ведь на днях исполнится 36 лет, верно?
Да.
Вот вы и ответили на ваш вопрос, почему должны бояться смерти. Но вы будете жить долго, пожалуй, даже вечно, а люди вокруг будут умирать. Это мой подарок, а может быть, тоже наказание. А теперь я нажму на кнопку и мы спустимся на этаж ниже.
Он нажал, мы спустились, смелыми и быстрыми шагами Лев Глебович дошел до панорамного окна, достал из кармана черепаху, открыл ее. Фотография смотрела на город и улыбалась. В Петербурге в тот день установился полный порядок.
21
Не ешь, пока не доешь, сказала мама, взяла кружку, сполоснула небрежно, оставив внутри четыре оранжевые полосы, чайные несмываемые разводы, налила заварку, сделанную неделю назад, добавила кипяток, поставила на стол рядом с печеньем, мне запрещалось прикасаться к нему, пока не доем водянистое картофельное пюре с рыбной котлетой, отсюда и фраза «не ешь, пока не доешь», брошенная вскользь, как обычно отдают распоряжения люди, знающие, что их воля точно будет исполнена,
а я не сопротивлялся, подчинение воспринимал привычной рутиной, как и большинство других детей, родитель, словно тиран, всегда прав, пусть даже суп не нравился, хотелось запивать вкусное печенье глотками из кружки с несмываемыми оранжевыми разводами, но все сделал, как велели, по порядку,
и после обеда собрались, оделись, обулись, вышли из нашего уютного зеленого дома с чердаком, таких больше не осталось, наш сносить нельзя, предлагали продать за большие деньги, отличное место для кафе, салона красоты, небольшой галереи, новой постройки, так говорили маме, она всякий раз отказывалась от предложений, и я радовался этим отказам, не желая оставлять чердак, отдавать его кому-то, ведь он принадлежал только мне,
и когда в тот памятный день мы вышли из дома после обеда, еще раз подумал, как нравится жить здесь, через арку выходить к набережной, видеть церковь и думать, когда-нибудь окажусь там, на другой стороне реки, мама отпустит меня, хотя никогда до этого не отпускала с острова, водила в школу, забирала, запрещала гулять, знакомиться с другими детьми, кричала, когда уроки заканчивались раньше, удавалось улизнуть, бродить неподалеку, падать, рвать штаны, пинать камень или коробку, портить ботинки, делать все, что никак не связано с установленным идеальным порядком, от которого прятался на чердаке,
про который мама не знала, думала, заперт, сама не поднималась туда, я же обнаружил кое-что, возвращался туда постоянно и желал снова заглянуть вечером в тот день,
когда маме исполнилось тридцать шесть лет: точно знал сценарий дня, как он будет развиваться и чем кончится, во сколько встретимся с Елизаветой Федоровной, которой мама снова вскользь, будто я не слышу, будет говорить «он у меня дурачок, просит, чтобы экран ему купила, откуда у меня деньги», все время повторять это «меня», других слов не существует, вообще-то люблю маму, но когда видится с Елизаветой Федоровной, слышу их разговор и сразу хочу вернуться на чердак, где все совсем другое, более настоящее, чем подслушанный разговор,
но потом, уже после кофейни, где улыбок официанту со странной прической больше, чем мне в сумме за месяц, поздравлений и подарка маме от Елизаветы Федоровны, путь домой, вновь по набережной, в арку, в дверь, пытка ужином, хотя нет никакого желания есть, мысли заняты чердаком, мама сядет перед нашим маленьким экраном и уснет, как случается почти каждый день, и у меня целый час свободы, —
зная этот сценарий, я не мог и предположить, что случится беда.
22
Если бы был отец, любой, даже такой, которого знал бы лишь по промежутку времени от сидения на стуле за ужином до хлопка дверью, за которую он уходил бы в свой мир каждый вечер и оставался там до следующего сидения на стуле, был бы счастлив,
но у меня только мама, отвлекшаяся от экрана, взглянувшая в окно на вечно моросящий дождь, сказавшая «погода сегодня не очень», другой у нас никогда не было, все серое, выбирать не приходится, вспомнил, как говорила несколько месяцев назад «не играй с этим, не играй с тем», в тот день впервые забрался на чердак, не знаю как, не помню, точно в такое же время, уснула, уронила голову, потом снова подняла, будто проснулась, опять уронила, знал всю эту последовательность, изучил досконально, уходил на чердак ровно в тот момент, когда крепко засыпала и не пробуждалась долгое время, достаточное для меня,
чтобы заново обнаружить ставшие родными вещи, всякий раз открывать для себя с новой стороны старый кассетный диктофон, который иногда забывал в кармане, уносил с собой вниз, боялся, что выдам себя, никогда не выдавал, незаметно слушал свой голос, ставя на замедленный повтор, голос казался таким взрослым,
а больше я ничего не выносил, все оставалось на чердаке: и глиняные модели Башни Татлина, и вырезки старых, очень старых газет, а некоторые газеты вовсе целиком, полными номерами в двадцать полос, где первые и последние полностью заняты смешной рекламой давно покинувших полки магазинов товаров, и дневник инженера Татлина с разными вариантами придуманной им башни, нормаль-одежды, орнитоптера, и ветхие плакаты с выставок «Мир искусства», «Бубновый валет», «Ослиный хвост», «Союз молодежи», и рельеф башни из лакированного красного дерева, и множество не поддающихся моему описанию вещей, придуманных авангардистами, —
благодаря всем этим вещам я придумал целый мир, он был интересным, необъятным, разнообразным, принадлежал мне, в нем много больше, чем здесь, вещи вокруг возбуждали воображение, покидал один мир, уходил в другой, иногда выходил раньше, чем следовало, опасался разоблачения, быстрого пробуждения под чердаком,
из-за чего многие сюжетные линии обрывал в голове, бросал героев на полпути, выводил штрихами, так же, как люди выводят прохожих, думая о них несколько мгновений, ставя быструю, легко смываемую печать их лиц в памяти, а потом забывая,
как я забыл о маме в день ее рождения, проведя на чердаке несколько часов и жутко перепугавшись, очнувшись, спустился вниз, увидел упавшую на пол газету, ежедневно опускаемую в наш почтовый ящик и бездыханное тело с открытым ртом, будто застывшим в последнем вопле, которого, может, и не было, но отныне не было ни дня, чтобы он не звучал в моей голове,
монотонно, жутко, с мурашками по спине и холодным потом, как первый раз, когда он прозвучал в день ее тридцатишестилетия и смерти.
23
И когда они вошли в дом, я забыл о том, что произошло, здоровался с каждым, многое перенес с чердака, но все равно большую часть времени проводил там, все сильнее ощущая себя Львом Глебовичем с каждым днем, черпая знания из старых газет, накопленных за долгие годы в шкафу, узнавал новые слова, применял цитаты, заимствовал мысли,
и когда хотелось есть, чаще представлял, что ем, чем делал это на самом деле, но запасы в доме все-таки были, держался на них, старался совсем не выходить, иногда открывал дверь ночью, подходил к арке, всматривался,
и не знаю, почему ничего не сделал тогда, когда все произошло, никому не позвонил, не сообщил, что случилось, может быть, просто не понимал, как, ведь не было ни телефона, ни знакомых, ни друзей, никого, только мама, решавшая все за меня, желавшая и сомневавшаяся за меня, своих желаний и сомнений у меня не имелось,
и когда она покинула этот мир, я остался один, и мне пришлось заводить желания и сомнения, управлять ими, и я пожелал не быть в одиночестве, погрузившись в придуманный мною огромный мир, подсказанный инженером Татлиным, а его башня стала венцом,
и не помню даже, когда я заметил у места, которое старался обходить стороной, где была уже не мама, а тело, новую фигурку черепахи и записку,
и когда прочитал ее, ненадолго вернулся в реальный мир, осознал потерю, плакал, читая записку, хотя она была не запиской даже, стандартизированной открыткой с напечатанным текстом из магазина, мама зачем-то покупала такие, когда дарила мне новую фигурку черепахи, а я просил живую, приготовил для нее на чердаке коробку, обустроил, искал черепаху на улицах, спросил маму, засмеялась, сказала, в Петербурге по улицам черепахи не ходят, если только в Неве плавают, снова засмеялась, а я стал искать и, кажется, однажды во время прогулки увидел в реке живую, настоящую, невыдуманную, но она скрылась в воде, и сколько бы ни искал ее дальше, не находил, грустил, она мне снилась,
и только когда возвращался на чердак, забывал о черепахе, даже глазами останавливаясь на подготовленной для нее коробке, уходил в другой мир, полностью поглощавший меня, в котором находил для себя укрытие, обустроенное в моей собственной голове, радость и утешение, до и после дня тридцатишестилетия мамы, думал, мне никогда не надоест быть там, на чердаке, на своем последнем этаже Башне Татлина,
но когда моросящий дождь за окном прекратился, в дом вошли настоящие, увидели маму, ужаснулись, обнаружили меня, вздыхали и выдыхали, забрали из этого места,
и тогда старый мир ушел, и наш деревянный дом, и Башня Татлина остались в нем, Лев Глебович во мне умер, и родился мальчик Лева девяти лет, и началась новая жизнь.