Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За миг до падения - Эфраим Ицхокович Баух на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Спас меня от депрессии бег. Уже через месяц я бегал на дальние дистанции, главным образом, вокруг озера. Обычно это происходило в часу шестом утра. В застойном мраке предрассветного времени того страшного для меня года, открытый мной, как второе дыхание, бег был единственным знаком возвращения к жизни. Однажды в абсолютной тишине, когда даже птицы еще не проснулись, внезапно взревели, в прямом смысле, медные трубы, заставив от неожиданности присесть не только меня, но и всю окрестность.

Духовой оркестр во всю силу своего духа наяривал еврейский танец начала века – «Семь сорок», отмечавший в то время отход поезда из Одессы в Кишинев. Оттеснив меня на обочину, мимо неслись полчища тяжело дышащих потных людей. И тут он увидел плакат: «Кросс гарнизона южного военного округа» и рядом военный духовой оркестр, пускающий медью зайчиков в первых слабых лучах зари.

Вероятно, после Шестидневной войны, несмотря на всеобщее осуждение израильской военщины, рейтинг еврейской воинской доблести сильно подскочил вверх, и ее следовало внедрить перед вторжением в Чехословакию в значительно расслабившийся дух солдат южного военного округа, так сказать, поднять моральный и физический уровень войск перед оказанием братской помощи.

К ночи началась мобилизация.

До самого утра ходили по аллеям, переулкам, лестничным клеткам люди с повестками, обязывающими в течение часа явиться в близлежащий мобилизационный пункт. Стучали в соседские двери. Выкрикивали фамилии. Меня не тронули. С утра в округе только и было разговоров о том, как одного соседа при стуке в дверь прохватил понос, вернее, медвежья болезнь, другой через балкон спустился по водосточной трубе, а жена сказала, что уехал на рыбалку.

На следующее утро в очереди за молоком кто-то осторожно коснулся моей спины. Обернулся. Женщина с изможденным лицом и живыми от скрытой боли глазами почти прошептала:

– Они вошли ночью.

С осенними сквозняками вкатывались в уши неизвестно из каких подворотен новые анекдоты. Советский солдатик с испуганным выражением на лице и автоматом наперевес кричит с танка посреди Праги: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь, а то стрелять будем!»

Во второстепенных кинотеатрах шел документальный фильм «Контрреволюция не пройдет». Потрясал замотанный бессонницей, небритый Брежнев. В глаза ему смотрел спокойно улыбающийся и уже ничего не боящийся Дубчек. Насколько легче было бы Брежневу видеть перед собой не Дубчека, а ГубЧЕКа.

Анекдот не заставил себя долго ждать: в животе Брежнева встретились Дубчек и Пельше. «Арвид Янович, вас тоже съели?» – спросил Дубчек. «Нет, я сюда пришел иным путем».

Но перед кем трусил Брежнев, который отныне будет для меня всегда небритым? В Бога он не верил. Трусил перед временем? Перед идеей, которая исчерпала себя, как высохший колодец? Перед властью, этой невидимой, но смертельной силой? Власть это Бог. Но, говоря, «Бог милосерден», мы не грешим против истины. Сказать «Власть милосердна» может лишь неизлечимый подхалим или обезумевший заключенный, после двадцати пяти лет отсидки хвалящий тирана, лишившего его жизни, сделавшего «живым трупом». Можно ли после четверти века тюрьмы и лагерей еще чего-то бояться? Оказывается, можно бояться власти, бездушной, слепой, давящей, как машина переходящего в неположенном месте дорогу прохожего.

Не потому ли за каждым действием или бездействием, за кажущейся спасительным забвением тенью стоит, не к ночи будь упомянут, Сталин, ибо во мраке ночном нет тени, а при свете дня он то идет по твоим пятам, то пятится перед тобой, по движению изводящего зноем светила.

Сумел же этот старообразный карлик с полупарализованной ручкой довести массы до ручки, чтобы, ухмыляясь в слежавшуюся щетку усов, слышать и принимать, как должное, – клич: «Сталин наше солнце!»

Чесались у меня руки все это записать. Удерживал страх, но он же врезал в память на будущее все эти, кажущиеся мимолетными, как бегущие облака, мысли. Именно, это скрываемое и мучительное, спасало душу, направляло мысль, оправдывало жизнь, наполняя ее болью истинного существования в минуты, когда, щурясь на солнце, я вёл домой за руку сына из детского сада.

Солнце шестьдесят восьмого страшного года стояло в зените угрожающе недвижно.

Единственная радость, которой я ни с кем не мог поделиться, была связана с небольшим срочным переводом для костоправов. Вася прибежал с материалом, запыхавшись. Оказывается, 31 октября эти неугомонные и никаким деспотическим державам не подчиняющиеся израильтяне высадили в Египте десант, взорвали два моста через Нил, вывели из строя электростанцию в 230 километрах от Асуанской плотины и погрузили весь южный Египет во тьму египетскую. Намек египтянами был понят: плотина была беззащитна, могла пострадать, а это означало, что, вероятно, половина Египта может быть залита наводнением – еще одной новой казнью египетской.

Вокруг меня эпоха застоя только начинала разворачивать свои совиные крылья и показывать ястребиные когти. В действительности, хоть слабо, но все же утешало ощущение, что я как бы проживаю в Израиле, который каждый раз вставлял фитиль нашей дорогой Софье Власьевне – советской власти. Тут же срочно возникал Вася, ибо никто так оперативно, и, главное, с удовольствием, как я, не переводил статьи и репортажи из европейских газет.

Декабрь шестьдесят девятого был на исходе. В предновогодние дни стоял мерзкий холод. Мне же было жарко, когда я, выстукивая перевод, представлял себе египетскую жару и опять же, израильских десантников. Переодевшись в египетскую форму, эти «молодчики», как их, скрипя зубами и скрепя сердце, называли самые правдивые в мире советские средства информации, высадились ночью на вертолетах в районе Рас-Араб, на египетской стороне Суэцкого канала. Быстрой атакой они захватили базу, где находился новый советский радар весом в несколько тонн. Отделили его от платформы, подвесили к одному из вертолетов и перевезли в Израиль. По мнению американских специалистов, этот радар представляет собой объект высшей стратегической важности. Французы тоже выражали возмущение. Оказывается, в ту же ночь те же беспокойные израильтяне выкрали из порта Шербур торпедные катера, заказанные ими у французов, которые наложили на них эмбарго. Эта «воровская ночь» потрясла всю мировую прессу.

Встречающие новый год в компании не могли понять, почему я, не выпив ни капли, был так весел.

Знаки безвременья

Стояло мирное сентябрьское утро семидесятого. Я вел сына в школу. Чувствуя, что кто-то его догоняет, обернулся. Вася обливался потом: срочный перевод. За окном каморки печально желтели листья дерева, дремлющего в медовой осенней солнечности, а строки, выбиваемые мной на пишущей машинке, пахли кровью и гибелью. Оказывается, палестинские «борцы за свободу», как их называли обучающие в своих лагерях советские «эксперты», решили свергнуть иорданского короля Хусейна, попытались совершить на него покушение на пути в аэропорт. Иорданская армия перешла в наступление. Две сирийские бронетанковые бригады пересекли иорданскую границу и захватили город Ирбид. Военно-воздушные силы Иордании разнесли в пух и прах колонны сирийских танков. Более восьми тысяч палестинских боевиков было убито, десятки тысяч ранено. Бежали они в Израиль и сдавались. Часть из них сумела пробраться в Ливан. Время катилось, принося все новые сотрясающие мировую прессу сообщения. В близящемся к концу семьдесят первого президент Египта Садат заявил, что готов положить миллион солдат в войне с Израилем, чтобы вернуть достоинство своему народу.

Резкий сдвиг в моей жизни произошел за неделю пребывания в Москве в качестве участника всесоюзной конференции журналистов. Давным-давно не знал таких дней интенсивного проживания в абсолютном безвременье.

Поселили нас в писательский дом творчества в подмосковном Переделкино. Среди незнакомых лиц, вызывая мимолетный столбняк, плакатно мелькали Юрий Трифонов, Вознесенский, Мариэтта Шагинян. Из глубин начала века, при свете керосиновой лампы, ибо временами гасло электричество, мерцали печально-насмешливые глаза, и сверкала гладкая, без единого волоска, голова Виктора Шкловского. Было странно, что столовались они рядом и ели то же, что все остальные – щи, шницель с гречкой и компот.

Могила Пастернака скромно вставала, как неуничтожимая истина среди моря лжи, среди сжавшегося до размера могилы воспетого пространства. Не дай Бог, думал я про себя, «привлечь к себе любовь пространства» сегодняшнего, ядом льнущего к устам человека.

Сгорало и тлело знойное лето 1972 года.

Ночами я уходил в глухой уголок парка, ложился навзничь на траву, глядел на небо между высоких чуть качающихся в полном безветрии сосен. Как в детстве, замирал в ожидании, когда земля подо мной начнет крениться. В небе светились Стожары, где-то под Москвой бушевали торфяные пожары. Они выжигали подпочву, так, что туда проваливались трактора и пожарные машины. Это медленное подземное тление, казалось, постигло всю страну, все более зависающую на тонком слое да лживом слове поверх выжженного нутра. В этом давно пропахшем серой – запахом преисподней – сером прозябании душа исходила тоской по дому и близким. Успокаивалась лишь в эти ночные часы лежания на сухих травах.

На конференции, в огромной толпе писак, ощущалось полное, не предвещающее ничего хорошего, безлюдье.

Странные события словно бы накапливались пеной у невидимой стены, не в силах сдвинуть время, душили, изнывали, пытаясь прорваться в абсолютно неясное завтра. Воистину нечто мистическое, подобное таинству самой жизни, противостояло таращащему слепые бельма будущему. Именно здесь, в стольной-престольной, в этот сжатый неделей срок, безвременье изводило своей бездыханной недвижностью.

Можно было предъявлять иск Истории, можно было творить суд над ней, вернее над творящими ее и столько мерзостей натворившими, но сама по себе История, как и судьба, зависела лишь от Бога, расставляющего всё на места даже в перспективе одного столетия. Ощущение близящейся смены декораций, а, вернее, падения декораций, Орман чувствовал шкурой, что и пытался выразить в стихотворных строчках.

В Москву! – О, клич публично-благостныйВ провинциальной мгле застольной.Отяжелевший тягой тягостной,Кручусь я в ней – первопрестольной.Глуха, невнятна, неозначена,Подобно белене-отраве,Из всех расщелин азиатчинаПрет сорняком и дикотравьем.Старушится Москва-сударыня,Но держит впрок, не отпуская,Вполглаза дремлет, вся в испарине,По-старчески слюну пуская.Мне пятки жжет дорога дальняяНа Ближний. Как с похмелья маюсь,Судьбу мечу, как кость игральную,И не живу, а – удаляюсь.А дни бегут бесполо-полымиИ мне надежный страх пророчат.И так из – полыньи да в полымяЯ прожигаю дни и ночи,Где в сброде колченогих столиковОтравленное льется зелье,И плещут плеши алкоголиков,И тризну празднует безделье.Горит ли торф? Судьбой палимые,Горим ли мы на свете белом?Из всех щелей покоя мнимогоВовсю, взахлеб несет горелым.Не потому ль мне в страхе кажетсяВ кишенье – стольном и помпезномРоссия вся зависла тяжестьюЗа миг – перед паденьем в бездну.

Упрямая вера в справедливость, подобная «категорическим императивам» Канта или десяти заповедям еврейского Бога, явно принимаемая большинством, как душевный изъян, не давала душе смириться с сиюминутными выгодами. Если бы я это высказал вслух, меня бы приняли за безумца или провокатора. Потому я успешно проходил испытание молчанием, писал в «стол», окутывал мысли безмолвием.

Вышедший в 1969 роман Германа Гессе «Игра в бисер», стал еще одной вехой в моей жизни по силе поиска страны истинно высокого интеллекта, некого духовного Эльдорадо или Божественной пристани на реке Афарсемон, согласно еврейской Каббале. В реальном же смысле речь шла о невозможности метать бисер перед свиньями.

Себе дороже.

Потому особенно изводило меня массовое, хоровое, чумовое пение в перерывах конференции.

Группами. Всем скопом.

Власть, дряхлеющая на глазах, чувствовала себя уверенно лишь в оглашенном, оглушенном, а вернее, оглохшем пространстве.

Не потому ли я внезапно открыл, что сама жуткая материя окружения разбудила во мне дремлющее умение слышать обостренным слухом дальние разговоры сквозь сплошное пение, истинный талант заушателя. Людское бубнение словно бы поворотом внутреннего рычажка прояснялось в речь.

Глаз подмечал ранее размытое и обманчивое. я пугался всего этого, словно бы некое новое рождение или перерождение толкало, сосредоточенно и, в то же время, как бы отсутствующе, к принятию решения, согласно анекдоту о ведущем сионисте нового времени – Юрии Гагарине, который первым сказал: «Поехали!»

А ведь и вправду решение ехать было не менее драматичным, чем полет в космос, в который не верили сидящие на скамеечке в парке моего города старые евреи: мало ли что можно передавать по радио и показывать по телевизору. Казалось, легче полететь в космос, чем покинуть пределы этого заколдованного невидимыми, но весьма ощутимыми железными цепями, занавесами, задвижками пространства.

Мне представлялось, что мистику этой замкнутости могут отомкнуть лишь соответствующие ей по абсурдности действия, как полет ведьм на метле, мгновенное перенесение с одного места на другое, побег на лесосплаве через Карелию или угон самолета, который при нем обсуждали ребята, толкущиеся у синагоги.

Байка, приписываемая жестокому шутнику композитору Богословскому, обретала реальность мечты. Якобы, желая отомстить другому весьма пьющему композитору, Богословский подговорил компанию напоить его и довести до памятника Пушкину, где тот отключился. В таком состоянии его отправили на самолете в Киев и там положили около памятника Хмельницкому. Конечно, тот чуть не свихнулся. Но очень заманчиво было бы уснуть у памятника Пушкину и проснуться в Иерусалиме, положим, у стены Плача.

Когда была взята группа, пытавшаяся угнать самолет, это было с их стороны единственно трезвым действием, разрушающим опаивающую размягчением мозга магию этого чертова пространства.

Власть еще была куда как сильна – слать танки в Чехословакию, Египет и Сирию, слыть оплотом освобождающихся народов Азии и Африки, где президент какого-либо племени, узнав, что его клан приняли в ООН в качестве государства, падал с дерева и ломал хвост. Его срочно облачали в современный костюм и рубаху, используя отломанный хвост вместо галстука.

Когда в очередной раз на конференции сравнивали сионизм с расизмом, я про себя произносил, как заклинание, на иврите, слова пророка Исайи – «Ми Цион тецэ Тора вэ двар Элоим ми Ирушалаим» – «Из Сиона взойдет Учение и слово Господа – из Иерусалима».

Естественно, в этом сжимающем виски похуже мигрени пространстве независимые философские поиски могли восприниматься только как преступление. Кто ты, ваще, такой, гражданин хороший, какое имеешь право заниматься философией, не имея ученого звания?

В перерыве между заседаниями конференции я разговорился с научным сотрудником Института истории и философии, довольно молодым человеком, сделавшим небольшое, но насыщенное мыслью сообщение. Достаточно было нескольких положений, высказанных мной, как сотрудник разволновался:

– Почему бы вам не подать документы к нам в Институт на соискание хотя бы места младшего научного сотрудника?

– Да у меня же нет звания.

– Как? Вы шутите.

Не хотелось мне оскорблять научного сотрудника, сделав признание, что именно благодаря отсутствию диссертации он сумел сохранить незаемность мысли и независимость суждения.

Изводило меня одно: как переправить написанное за кордон?

Это держало меня здесь.

Ребята, с которыми познакомился в синагоге, дали адрес в Москве, предупредив, что записи должны быть сжаты. Никакой гарантии, что это будет переправлено, не давалось. Я позвонил, сказал пароль, получил указание: двигаться по таким-то улицам, найти такой-то дом, подняться на такой-то этаж, ровно в 17 часов 13 минут постучать в такую-то дверь. Понятно, что именно эти 13 минут и были современным кодом «Сезам, отворись!» В страшнейшем волнении я все это сделал. Дверь открылась, высунулась рука и взяла пакет.

На улице я сразу заметил слежку. Ухитрился юркнуть в метро. Менял направления и станции, дважды прокатился по Кольцевой линии, пока не вышел на станции Киевской. Уже огибая разбухшее брюхо переделкинского кладбища, все еще оглядывался, не топает ли кто-то сзади.

Долго сидел, словно отходя от страха, не в силах успокоиться, с соседом по коридору в Доме творчества, старым журналистом с Урала Селенским. Лицо его было изборождено глубокими морщинами. Значительную часть своей жизни он просидел в ГУЛАГе. Пил беспробудно, уважительно удивляясь моей стойкой трезвости.

– Надо бы проветриться, – говорил я, ведя пошатывающегося старика под руку среди сосен и высоко вымахавшего бурьяна. В тишине ночи, почти закладывающей уши, тот вдруг уперся мне в руку, расставив ноги, и произнес речь:

– Не отнекивайся, я знаю, – ты еврей!

– А я и не отнекиваюсь.

– Так вот, слушай. Мы с тобой два сапога пара по гегелевскому закону единства противоположностей. Ты – вечный Жид, я – вечный Арестант. Единственное, что Россия может выставить на мировом уровне. Все годы в лагерях я вспоминал слова Иова: «Бог сказал Сатане: сокруши Иова до края, но душу не забирай». Но если сокрушил, то и душу забирай. Не забирает. Вот откуда невыносимость. А можно душу сокрушить, а дыхание и члены оставить. Вот когда телом и умом овладевает страх. Они, костоправы дубленые…

– Костоправы? – я вздрогнул.

– Ну да. Они-то хорошо знают предел, до какого человек устоять может. Так вот, дружище, заполонили все поры жизни люди пота и страха. «Неверность как быстро текущие ручьи», говорит Иов. Вот, главная их черта, и ручьи эти вовсе не вода. Ручьи пота и страха. Не живут, а потом истекают.

Я еще долго слонялся по пустующим аллеям и думал о том, далеко ли полковнику Лыкову от рейхсфюрера Мюллера? Когда они за обедом обгладывают кость, не хрустит ли она, как кости безвинно замученных во имя идеи, которая, как уже обнаружилось, абсолютно пуста, преступна, если не безумна.

Минибус вез меня в аэропорт Внуково. Скрещение дорог навечно врезалось в память, исчезая за плотной стеной дождя.

В заоблачных высотах недвижно стыло ослепительно-неживое, стерильно-иллюминаторное солнце. Рядом сидели две знакомые девицы, не уступающие мне по травле анекдотов.

Вдруг накатила темень, самолет стало трясти и швырять в воздушные ямы. Они же продолжали травить анекдоты, в то время, как вокруг все с зелеными лицами травили в кульки, разносимые стюардессами. Анекдоты надежно ограждали от страха, подкатывающего тошнотой к горлу. И хотя сознание со всех сил сопротивлялось этому, анекдоты были на одну тему: о захватах самолетов.

К примеру: самолет взлетает. Встают двое с автоматами и зовут пилота.

– Лететь в Стамбул! – Не можем, – отвечает пилот. – Почему? – А в первом ряду сидит старуха с динамитом, она заказала Марокко.

Другой самолет взлетает. Входит пилот, грозно: – Литовцы есть? Молчание. – Последний раз спрашиваю, литовцы есть? Встает один:

– Ну, я, ну, я – литовец! – Куда лететь?

Следующий анекдот развеселил даже окружающих, чьи вовсе позеленевшие лица не отрывались от кульков.

На высоте девяти тысяч метров чукча зовет стюардессу: – Мне надо сходить! – Да вы что, на такой высоте?! – А я говорю, что мне надо сходить!

Стюардесса бежит к пилоту, теребит за руку, ибо тот дремлет, запустив автопилот. – Вася, Вася! – Ну!.. – Тут один сходить хочет. – Такой маленький? – спрашивает Вася, – Глаза косые? Выпускай, он тут всегда выходит.

Самолет совершил вынужденную посадку в аэропорту Борисполь. Яркий ослепляющий свет шел изо всех углов зала ожидания. Но за окном, во тьме, вдали, мерцал ведьминскими огоньками Виев Киев.

Было за полночь. Девицы договорились с таможенниками. Те разрешили нам втроем переночевать в таможне. В комнате было несколько коек для работающих ночью и отдыхающих между рейсами. В третьем часу ночи вырывают из сна: извините, прибывает самолет из Африки. Тут, в соседнем зале скамьи, дотяните на них до утра.

Только прилегли на скамьи, как вдруг вдоль противоположной стены, беззвучно, возникая из двери и исчезая в другой, начали двигаться существа, словно бы на глазах делящиеся простым делением, в синих комбинезонах и солдатских ботинках, с черными, как антрацит, головами, торчащими из воротников.

Это были, в прямом смысле, черные сотни.

Командовали два пожилых с явно костромским выговором офицера, каждое второе слово которых было «ё-твою».

Черный континент, пробуждающийся под бессмертную тарабарщину русского мата, леденил кровь.

Всё смешалось даже в мире привидений: черные сменили традиционно белых. Острый запах пота, как запах серы, свидетельствовал, что всего лишь миг назад здесь проходили дьявольские рати.

Бежать с этой земли как можно быстрее.

И настало – отрешенье…

В редакции, как всегда, подспудно бушевали страсти. По-прежнему сотрудники пытались просунуть главному редактору, доброму, серому человечку, давно и напрочь убитому страхом, статьи, кажущиеся ему крамольными. Он безбожно вычеркивал целые фрагменты, ставя на них размашистый крест и заставляя ответственного секретаря Тифоя, единственного, на которого он позволял себе кричать, орудовать ножницами.

Мои статьи по искусству и литературе редактор читал с философским словарем. Он по-своему был честен и не мог вычеркивать то, чего не понимал, зато черкал материал вдоль и поперек толстым красным карандашом, вызывал меня, и мы часами вели беседу на темы философии, истории, искусства под дружное подслушивание остальных за дверью. Это превращалось в спектакль, тешивший их самолюбие: мол, вот, кто решает судьбу их материалов, безграмотный партийный выдвиженец.

Свое подвергаемое унижению и повергаемое в прах самолюбие работники пера топили в водке, развязывающей языки, в часы, когда кто-либо из них праздновал свой день рождения в покрытых старыми трещинами и потемневших от дыма сигарет стенах редакции.

На доске хороших и плохих материалов, прикрывающих частично одну из самых значительных трещин, все время возникала надпись, который раз стираемая Тифоем под крики редактора – «Жизнь дала трещину, фортуна повернулась задом».

Ко дню рождения кого-либо из сотрудников редакция готовилась загодя. Сочинялись всяческие приказы от имени, естественно, мифического комитета общественного спасения, сокращенно – КОС.

К примеру: «В ознаменование 50-летия заведующего отделом партийной жизни Попова – 1) сменить первую букву фамилии юбиляра на «Ж» и переставить ударение. 2) выбить а) правый глаз юбиляру; б) медаль в честь 50-летия юбиляра. 3) все расходы по празднованию отнести в счет «неразменного рубля» ответственного секретаря Тифоя».

Последний пункт относился к фантастической скупости Тифоя, который любил участвовать в попойках, но когда приходил момент расплачиваться, вытаскивал из кармана неизменный рубль.

Явно навострившийся в Москве, я, после очередного нагоняя всем на планерке, вспомнил четверостишие Минаева:

Тут над статьями совершаютВдвойне цинический обряд:Как православных их крестят,И как евреев, обрезают.

Восторгу не было предела. Кто-то шустро добыл лист ватмана, крупно написал эти строки и вывесил на доске.

Увидев написанное, редактор долго и сосредоточенно переваривал текст, и тут впал в настоящую истерику.

– Что вы стоите, как дубина стоеросовая, Тифой? Уберите это немедленно.

– Так уж стоеросовая, – буркнул Тифой, и медленно-медленно, как бы вымеряя шагом убывающее свое достоинство, подошел к доске, осторожно, не торопясь, открепил ватман и вынес его, оттопыривая пальцы, как дохлую крысу.

Я смотрел на все это с явно вызывающей зависть сотрудников отчужденностью. Странное, но с невероятной полнотой ощутимое ожидание нового начала жизни установилось в душе Ормана, подобно холодящей родниковой воде в сосуде. Однажды выдержанный мной экзамен – отказ подписывать обязательство о сотрудничестве с костоправами – оказывался, как говорится, на сей момент важнейшим во всей моей прошедшей и, несомненно, оставшейся жизни. Для меня стало законом отказываться даже от более легких и соблазнительных предложений и, главное, ничего не просить, ни прибавления к зарплате, ни повышения в должности. Внутренняя независимость, так поздно, а, может быть, именно, во время проснувшаяся в душе, изводила меня, стоило увидеть приближающегося с глупой своей, и, тем не менее, палаческой улыбкой Васю.

В последнее он стал появляться реже. Как-то даже нехотя передавал просьбу полковника Лыкова отыскать в «спецхране» материалы, опубликованные в европейских журналах, о процессах над «молодыми сионистами», как он выражался, в СССР.

Было такое чувство, что костоправы уже смирились с мыслью о моем отъезде в Израиль, и пребывали в ожидании, не принимая, как бы в оплату за бесплатные мои услуги в переводе, против меня никаких мер.

На этот раз Вася был непривычно грустен, грыз веточку, озирая озерное пространство.

– Вася, – неожиданно для самого себя сказал я, – знаешь ли ты источник своего имени?

Вася ошалело, и, тем не менее, заинтересованно посмотрел на меня, и как-то даже неуверенно произнес: – Не-ет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад