Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тест на блондинку (сборник) - Сергей Павлович Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И потухло. Анька увидела потолок и врача. Шевельнуться не может, руки и ноги кто-то держит. Во рту что-то торчит, языком не шевельнуть. Врач изо рта кляп вынул, спрашивает: часто с ней такое? Анька понять не может: что часто? Врач снова: в больницу поедете? Анька сердится: какая больница, третий тур же. Врач и говорит: про тур забыть, и про театр, и про кино с сериалами. С таким диагнозом себя надо беречь, жить тихонько, иначе добром не кончится. Анька упрямится: да какой ещё диагноз? Кроме насморка ничем не болела. Врач объяснил. Анька не поверила. Возражала, спорила, доказывала. Только все напрасно. Деваться некуда.

В больницу она не поехала.

Заметила в коридоре ассистента – и к нему. Он от неё глазами виляет, как неродной. Анька нагнала, объясняет: ей надо с Мастером потолковать с глазу на глаз, глупая чушь вышла, где его найти? Ассистент тут и отрезал: лучше домой возвращаться, она не прошла, всё кончилось. На следующий год тоже. И через год. И через-через год. В этом институте ей больше делать нечего. Никогда. Мастер её знать не хочет, не то что на курс брать. И никто с таким дефектом натуры в актрисы не возьмёт. Нет дураков. Зачем врала и молчала, что припадками страдает? Нет у него времени глупые разговоры плести. Счастья – и прощай.

Вышла Анька на улицу, тряхнула головой. Мозги вроде на месте, только гудят, и подташнивает. Вот какая внезапная ерунда приключилась. Пряталась до срока. И мама ничего не знала. А говорить ей нельзя.

Огляделась Анька, кто из ближних поможет. Кругом машины шныряют, люди по делам гуляют – Москва, одним словом, не просто так. А ей что делать, кто бы сказал. Счастье славы скукожилось сдутым шариком.

Слезы лить Анька не умела, бросилась по приёмным комиссиям заявления подавать. Во все театральные, какие нашлись. Только поздно. Везде третий тур начался, кое-где кончился. Так, что, девушка, до следующего года. Кстати, как ваша фамилия? Анька назвалась, не таясь. Комиссия в компьютер заглянула и спрашивают: это не с вами такое было, что… Анька отвечать не стала, выбежала вон. Пришла слава, какую не звали. Не отвяжется. Социальные сети, попала рыбка – не вырваться.

Вернулась Анька поздно, старики радуются: как успехи? Она улыбается: всё отлично. Её поздравляют, к обеду праздничному зовут. Тут мама звонит: прошла туры? Аньке духу не хватило расплакаться. Обрадовала: осталась ерунда, сочинение по русскому. Как семечки, не зря домашки писала. Мама поздравила и трубку положила. Аньке хоть вешайся. Никогда – значит никогда. И нигде. Про неё уже в каждом театральном знают, галочку поставили. Дальше первого тура не пройдёт, хоть залейся талантом. Кому нужны проблемы? Никому не нужны. Ни через год. Ни потом. Правильно, никогда.

Это все. Совсем всё. Конец, занавес. Вернуться нельзя – и остаться нельзя. Деться ей некуда. Это же Москва, куда тут денешься. Анька решила: поужинает для отвода глаз, старики спать лягут, она напьётся таблеток, чтоб больно не было, и не её проблема, что там дальше. Маму жалко, но так стыдно, что пусть лучше поплачет, чем правду узнает. Трагическая гибель юной актрисы. Может, в местной газете заметку с её портретом напишут. Жаль, Анька уже не узнает. И подружки заплачут. И то – вряд ли. У них своих проблем полные тазы.

Представила Анька личики подружек: ни слезинки, довольные, ухмыляются. Долеталась, птичка. Они знали же, что так будет.

Такая Аньку злость взяла: что же это, на их улицах праздник, а мама от стыда сгорит? Не будет им такого удовольствия. Сдохнет в этой Москве, но своего добьётся. Как там, в маминой сказке?

«Дёрнулась Рыжая Шкурка, туда-сюда, не пускает капкан. Совсем ей погибать. Тут она и говорит: “Лучше хвостик, чем Шкурка!” Повернулась, отгрызла хвост. И наутёк».

Анька смахнула слезу. И пошла ужинать в улыбке. Когда старики угомонились, подобралась к буфету, не скрипнув, выудила конвертик потаённый. Давно его приметила. А в нем плотная стопка купюр. Нечего им без дела лежать. Теперь как раз пригодятся. Старикам от них никакой пользы, а у неё дело всей жизни.

Наутро Анька первым делом отправилась в салон. Вышла из него другим человеком, то есть блондинкой с прямыми волосами. Просто глаз не оторвать. Пропали рыжие кудри, как не бывало. Даже старики её не узнали, когда вернулась с модными пакетами одёжки. У Аньки ответ готов: она теперь актриса, полагается яркость.

Ты не спешишь?

Ну, как знаешь. Мне торопиться некуда.

Анька простой расчёт вывела: раз актрисой не быть, остаётся богатство. А где богатство, там богатый муж. А богатый муж выбирает блондинок. Ничего личного, маму от позора спасать надо. Оставалось уточнить, где водятся богатые мужья. За это Анька взялась серьёзно. К дорогому клубу подъехала не просто на такси, на чём надо подъехала, не зря журналы про звёзд читала. Охрана перед роскошной блондинкой цепочку опустила. Анька фейс-контроль прошла и не заметила.

Внутри тоже весело: темнота в лучах лазера, девочки у шестов извиваются. От грохота себя не слышно, Анька даже бармена не услышала. Только кивнула. Он ей фужер разноцветной жидкости подкатил. Ничего так, вкусно. Нос щиплет. А вокруг полным полно богатых мужей. Кто их знает, кто тут чей ещё не муж. Не понять.

Гадать Аньке не пришлось. Всё само шло в руки. Раз слава оказалась сукой, так хоть богатство будет послушной девочкой. Это что-то такое в Анькиной голове проскочило, видно, коктейль креплёный. Ну, ничего, тут она не оплошает.

…Когда он ей улыбнулся и что-то заговорил, Анька разобрать не могла, но быстро оценила: подходит на богатого мужа из Москвы. Вот такой вот её подружкам никогда не светит. А ей – по зубам. Мужчина что-то приятное говорит, она только кивает. Вроде предложил поехать в тихое место. Чего же нет? Она согласилась. Он за её коктейль заплатил.

Хорошая у него была машина. Анька такие в кино видела. Кожа сидений пахнет настоящей жизнью. Стекла сами поднимаются, не выпрыгнешь.

Незачем тебе его имя знать.

Анька смогла забыть накрепко.

Она тот вечер из памяти начисто вычеркнула. Как будто не было. Ничего. Вернулась в квартиру под утро на метро. Долго стояла под душем. Струйки по носу стукали, как заслужила. Старики ни о чём не спросили: жизнь актёрская такая штука. Анька спать не могла. Сидела на кровати и в стену смотрела. Стена стеной. Сколько ни смотри.

Она ещё немного верила, что он позвонит. На то ведь надежда, чтобы верить. До самого вечера верила. А потом перестала. Чего ждать, когда ждать некого.

Урок Анька заучила. Накрепко. Недаром теперь блондинка. Только без пользы. Каждый новый раз так себе повторяла. И на следующий тоже. Пока не надоело учиться. Однообразно слишком.

К декабрю богатый муж растаял призраком. Окончательно. А ведь казалось – вот он, совсем рядом. Чистая победа блондинки нокаутом. Сразу можно маме всё рассказать. Она бы пожурила, но ведь главное – счастье. И счастье было бы в руках. Но нет, такое оно, скользкое. Выскользнуло, как не было. В чём тут дело?

Приходилось «поздно возвращаться домой с лекций», маме рассказывать, как дела на курсе и когда её имя уже будет на афишах всей Москвы. Тоскливо, но терпимо. Пока не припёрло.

В заговоры и проклятия Анька не верила, но тут пошатнулась. Нашла по красивому объявлению гадалку, пришла на святки, отдала из поредевших купюрок конверта столько, сколько та спросила. Тут Аньке глаз правды и открыли: масть у неё не та. Нельзя ей в блондинках ходить. Всё мимо проскочит. Во всём волос белый виноват. Погибель для неё, да и только. Анька честно поверила. Самой так казалось. Как глянет в зеркало – не то что-то. Ворожея тёмных сил запретила ей в рыжую вернуться. Тоже, говорит, не её масть. А жалко. Так хотелось снова распустить рыжие колечки на ветру. Может, всё бы и наладилось. Но нельзя.

Нельзя так нельзя. На остатки средств Анька пошла в салон. И обернулась брюнеткой. Черной, как ночь хищной птицы. Да вот только старики конверт заветный потеряли и никак найти не могли. На Аньку не грешили, но холодок пробежал. Терпели, терпели, пока не намекнули вежливо: студентке пора перебираться в общежитие. Там веселей, молодежь, и двух пенсий на троих не хватает. Анечка всегда желанный гость, если не часто, по большим праздникам.

Что тут поделать? Совсем нельзя маме правду сказать. Она денег присылала немного, сколько могла, к студенческой стипендии. Анька обдумала разное. Даже кончить старичков одним махом, в снегу закопать. Квартира московская вся её будет. Кому они нужны, кто их хватится? Жаль, дедок словно почуял, был настороже. Нож кухонный под рукой держал. Если что, без боя не сдастся. Злодейство, не из пьесы, настоящее, духу у Аньки не хватало.

Собрала Анька вещички, откланялась, пожелав старичкам долгих лет счастья, и особенно умереть в один день, чтоб сгнили в своей берлоге.

Тут чёрный волос выручать начал: подвернулся вариант с жильём. Недалеко, полчаса на электричке. Зато дёшево. Как раз за полкомнаты на первый месяц хватило. Анька поверила, что у неё всё получится. Сразу надо было в брюнетки залезть. Может, на собственной яхте уже б загорала. Нечего жалеть. Работу искать надо.

Опять вышла ей удача. В бесплатной газетёнке объявление бросилось: для съёмок сериала требуются девушки модельной внешности. Анька телефон набрала, вопросы задала. В самом деле – чудо. И гонорар хороший, и съёмки на год вперёд гарантированы. Она и поехала, не раздумывая.

Павильон засунули в старый дом под снос. Анька еле нашла. Встретили её хорошо, сразу режиссер. Осмотрел, говорит: годится на главную роль. Анька обрадовалась, хотела узнать, когда съёмки. Съёмки немедленно. Приглашают её пройти. Там большая кровать и никакой мебели. Анька сценарий просит почитать. Ей говорят: некогда читать, раздевайся. Анька с испугу не убежала сразу. А когда побежала, поздно было. Схватили. И держали крепко. Трое или четверо, она не помнила. Кричать она не могла, горло сдавили, только слёзы лились. Анька губу закусила, чтоб терпеть до конца. Только терпеть не пришлось. В глазах знакомое солнце блеснуло, и тепло, и покой, и лёгкость пришли. Глубоко нырнула.

…Пришла Анька в себя. Глаза тихонько приоткрыла. Про неё забыли, спиной повернулись. Обсуждают, что с девкой делать. А делать ничего не пришлось. Анька дотянулась до штатива с камерой, а дальше само пошло. Такое у неё настроение случилось, чтоб за всё, за всё, за всё рассчитаться сполна. И рассчиталась.

Когда полиция приехала, трое в собственных лужах плавали, а четвёртый под кровать забился, тоже не жилец. Аньку с пеной на губах взяли бережно, она сама руки подставила.

Дальше как полагается. Сам понимаешь.

На суде мама сидела белая как статуя. Аньке без сожаления впаяли два года, да и то смягчающим обстоятельством болезнь пошла, адвокат постарался. Аньку в колонию отправили. Адвокат обещал, что через год по досрочному выйдет, но мама не пережила. Не смогла с таким ярмом жить. В городке ей всё припомнили. Аньку проститься с мамой не отпустили. Она рвалась-рвалась и перестала.

Потом её два раза из петли вынимали, в больничке вены зашивали, резалась глубоко, надёжно. Ну и выпустили от греха подальше, как адвокат обещал. Напоследок подстриглась она под бокс, чтобы ёжик рыжий торчал. Волосы были ей теперь без надобности.

Анька в городок вернулась, чтобы у маминой оградки прощения попросить, всё равно плакать не могла. И сразу назад, в Москву. Как зачем? Здесь дома высокие. Видишь, как отсюда видно, какой вид открывается, и ветер чистый. В нашем городке таких высоток нет.

Понравилась тебе моя история? Наслушался досыта? Ну и что теперь делать будешь? Как меня спасать начнёшь? Скользну – за волосы не ухватишь. Да и незачем меня спасать. Ошибка это. Вон сколько внизу камер собралось. Ждут, когда прыгну. Всё-таки стану звездой экрана, и мама не увидит.

Ой, я же тебе главного не рассказала в маминой сказке. Ну, слушай напоследок.

Порешили крестьяне, что всё равно доберутся до Рыжей Шкурки. Пошли на хитрость: вымазали дёгтем весь курятник. И дверцу открыли. Вот пришла ночь. Рыжая Шкурка голоднющая, худющая, из последних сил добралась до деревни. Видит – а куртяник-то запереть забыли. Как тут устоять? Рыжая Шкурка и кинулась. Как кинулась, так и прилипла. Да не лапками, а всей шкуркой. Крепко дёготь держит. Куры закудахтали, в домах огни зажигаются. Теперь точно погибать. Вздохнула она и говорит: «Лучше шкурка, чем жизнь». Взяла и выпрыгнула из рыжей шкурки. И была такова. Прибегают крестьяне с факелами, а в дёготь рыжая шкурка влипла. Только пусто. Обманула, воровка.

Тут и сказочке конец, и истории моей. Молодец, что выслушал. Что, психолог эмчээсный, спасатель тренированный, интересно? Всё понял? Думаешь, выговорилась и полегчало? Передумаю? Как бы не так, милый.

Ты не кивай умными очками, я ведь тебя насквозь вижу. Не ты мне, а я тебе тут, на краю крыши, зубы заговаривала. Понял? То-то же… Замёрз, бедный. Иди к жене и детям, заждались тебя. Нету? Ничего, молодой, срастётся. Уходи, свою работу сделал, спасибо тебе. Мне одной напоследок надо побыть. Кто его знает, что там будет? Может, и словом обмолвиться не с кем.

Эй, ты чего… Ты чего придумал… А ну, кышь! Убери руки, говорю…

Отойди.

Не подходи.

Не приближайся. Я ведь прыгну… Честное слово – прыгну.

Приёмчики твои не помогут.

Не подходи, кому сказала… Пожалуйста, не подходи… Ну зачем тебе… Твой грех будет, если что… Вот, у меня нога соскользнула…

Ой… Что это… Зараза… Уцепиться… Падаю… Я не хочу…

Держи, держи меня!!!

Мамааааа

Знаешь, чем сказка кончилась?

А вот чем. Моя мама мне так рассказывала.

Через год крестьянских кур всех передушили. Уж ломали-ломали селяне голову, откуда такая напасть. Пока не приметили: в кустах красный огонёк вильнул. Глядь – а это Рыжая Шкурка. Цела и невредима. Шкурка её лучше прежнего: и богата, и пушиста, и рыжа. Ничего не берёт плутовку. На то она и рыжая.

А ты как думала, подруга? Жить надо весело.

Николай Кузнецов

Елена непрекрасная

– Даже не пойму, почему мне так хочется рассказать тебе это. Неопределённая история. Почти без излишеств. Закончилась вот четыре дня назад… И уже четыре дня я не могу найти себе покоя…

Истекали свежим соком и пахучим подсолнечным маслом помидоры и огурцы в эмалированной усыпальнице-миске, пересыпанные шинкованным фиолетовым луком, посоленные и наперчённые. Ещё на кухонном столе был тёплый серый хлеб в пластмассовой плетёнке, два пустых мытых бокала, ложки и слегка запотевшая – только что из холодильника – бутылка хереса.

– Только ты прости: буду вспоминать кропотливо. И разноцветно. Как на душу легло…

За двойными стеклами окна, за ниспадающим потоком дикого винограда слева, за каштанами, вязами и редкими липами бульвара, за теннисными кортами и домами на той стороне садилось солнце, и ощутимо слабел доводящий до тихого помешательства зной середины июля. Между спичечным коробком с шоколадным исчерканным боком и крашеным бруском рамы притаилась на подоконнике бабочка-белянка.

– К концу третьего курса университета нервы мои сдали окончательно. Если первые два я закончил всего лишь с двумя «четвёрками», а все остальные оценки – «отлично», то на третьем у меня уже не было «пятёрок», и в весеннюю сессию появились две «удовлетворительно». Я перестал успевать нормально готовиться к сессиям. Привезённые из Анавары деньги сгорели в сберкассе в один день ещё в середине второго курса. Я давно уже не вахтерствовал беспечно, всё свободное от работы, еды и сна время посвящая добросовестному сидению над книгами, контрольными и курсовыми. Пришлось искать настоящую работу с нормальной зарплатой, поскольку денег стало не хватать даже на еду. Хорошо ещё за квартиру не нужно было платить: я жил у бездетной тетки-вдовы, довольно сварливой, но любящей меня.

Поначалу работал автослесарем в ПМК, а после через знакомого удалось устроиться завхозом в коммерческое издательство «Ифигения». Помогло то, что был я ещё не полным идиотом в электротехнике и хорошим радистом. Последняя специальность, конечно, не потребовалась. Впрочем, без Лёниной – так звали знакомого – протекции ни за что меня не взял бы к себе Александр Николаевич Бешуев, генеральный директор издательства, среднего роста, крепко сбитый и лысеющий теменем мужчина лет тридцати семи, с бородой «а ля геолог», бывший завотделом горкома КПСС, а ныне благодетель и подлец. Теперь приходилось работать не сутки через трое, а пять дней в неделю с 9 до 18. Свободное время резко уменьшилось, а списки произведений по зарубежной и русской литературе, самым объёмным и потому самым для меня тяжёлым предметам, выросли значительно. Достаточно сказать, что к весенней сессии третьего курса нужно было прочитать больше ста произведений; к сессии седьмого семестра их количество достигло 122. Я умел читать вдумчиво, однако так и не научился сканировать книги глазами.

К чисто учебным трудностям добавились проблемы иного плана. До сих пор я не решил твёрдо, кем буду после окончания университета, куда дену свои диплом и голову. Не было перед глазами чёткой цели, конкретной точки приложения сил в будущем. Учиться и жить становилось всё тяжелее. В контексте общей гибельной бессмыслицы наступивших времён моё личное грядущее казалось и вовсе туманным и неопределённым.

Неудивительно, что уже с начала третьего курса ни на один экзамен и даже зачёт я не шёл без удобненького для руки, благословенного пузырька tinctura valeriana. В мятом полиэтиленовом пакете рядом с шариковой ручкой с колпачком-пасынком, драгоценной зачёткой, стенографически исчерканными конспектами и листами чистой тетрадной бумаги всегда лежал одноразовый пластиковый стаканчик. Я набирал в него воды до половины, щедро закрашивал валерианкой и выпивал в три глотка где-нибудь в уголке, как курсистка, стараясь не обратить на себя внимания. Только после этого начинал утихать унизительный тремор рук, я мог заходить в аудиторию и тащить окаянный билет.

Осеннюю сессию четвёртого курса сдавал очень тяжело. Достаточно сказать, что ни к одному экзамену я не был готов больше, чем процентов на 80, а к отдельным – и вовсе на 2/3. Как разительно и неприятно отличалась эта картина от начала моей учёбы! Тогда я опасался 8 невыученных вопросов, теперь же их было в каждом предмете по 30, а то и по 40. К сожалению, не получалось из меня беспечного и самоуверенного студента-заочника, для которого главное – сдать, а не знать. Агрессивного равнодушия полузнайки я не приобрёл, а вот трусость во мне поселилась и росла теперь от семестра к семестру.

Всего сдавали шесть предметов. Я получил рекордное количество «троек» – 4, одну «четвёрку». Самый тяжёлый экзамен – зарубежная литература – был последним.

Стоял чудный октябрь. Совершенное безветрие. Взгляд тонул в бездонной и резкой над верхушками деревьев небесной синеве. Старчески щурилось сверху солнце, снисходительно дарило последнее в году настоящее тепло. Можно даже было подумать, что это конец августа, а вовсе никакая не осень, если б не обилие переставших бороться со смертью и устлавших дорожки парка листьев платанов песочного цвета и лимонного – тополей. Солнечные лучи больше не дробились в кронах на тысячи бликов. Проходили, свободные, и отражались, заставляли блестеть колкой искрой обёртку от сигаретной пачки, прозрачную и невидимую в выгоревшей траве. Умирающим завитком белого дымка пролетала прямо по синеве неведомо чем и куда несомая липкая паутина. Всеобщее увядание благоухало тонко и усыпляюще. В густой тени стены было ощутимо прохладно, и пришлось, переговариваясь с курящими однокашниками, застегнуть молнию спортивной куртки.

В корпусе нашего факультета, двухэтажном, жёлтом здании на отшибе – в парке, под шеренгой серебристых тополей, возле голубых елей-невест и бокастых туй-тёщ с тенями особенно вязкими и непроницаемыми, – затеяли срочный ремонт отопления. В вестибюле штабелем сложили чугунные радиаторы; между парами рабочие в известкованных и закрашенных робах демократично мешались в коридорах с толпами разношёрстно одетых студентов. Не хватало аудиторий, и низенькая, грудастая, широкоплечая и решительная, как таран, Лилька Иванова – наша староста, – выйдя из деканата с ведомостями в руках, тряхнула колечками обесцвеченных кудряшек: «Идем к “физикам”!»

Помню, я спешил в растянувшейся косяком группе «лириков», шагал по аллее – по длинной-длинной плитке нетающего цементного шоколада – к корпусу физического факультета; я догонял, меня нагоняли, жмурился на солнце, и не было сил ни думать, ни бояться. Наверное, у других было похожее настроение. Говорили очень мало и неохотно.

А когда пришли на место, всё как-то оживились. В этом коридоре с вовсе незнакомыми нам людьми, студиозусами и преподами, думающими и говорящими на непонятном большинству из нас, далёком языке технарей, мы были инородными телами, чувствовали это и даже держаться старались вместе, не расходились.

Наши предэкзаменационные страхи здесь казались не то чтобы несерьёзными, детскими, а иного качества. Никто здесь никогда не переживал, что ему не удалось дочитать Сент-Бёва, Бодлера, Жорж Санд или Шиллера с Гофманом, и оттого дрожь наших коленок не резонировала под высокими потолками. Постепенно появилась залихватская надежда, что выйдем отсюда скоро и без потерь, будто действительные инородные тела, благополучно отторгнутые чужой средой.

Заглянули в аудиторию. Совсем как кабинет физики в родной школе! Шкафы с нервически скрипящими дверцами, заставленные приборами и электродеталями. Я узнал амперметры и вольтметры, толстые керамические стержни реостатов, родные по радиоделу диод, триод и пентод. Холодная и плоская морда осциллографа в углу. Крадущийся вдоль плинтуса цвета варёной луковой шелухи кабель в резиновой чёрной оплётке. Торчащие из штукатурки металлические уголки-кронштейны, жирно замазанные салатной краской. Столы со светло-серым пластиковым покрытием и встроенными медными болтами-контактами, а вверх-вниз по красному золоту резьбы – эбонитовые гайки-зажимы. Портреты на стенах: Майкл Фарадей – вылитый Хулио Иглесиас в молодости, растрёпанный и с бакенбардами, и Галилео Галилей – герцог Альба, только без пышного жабо вокруг шеи. Почти стёртый рисунок мелом на доске, бодающаяся интегралами формула.

Всё было самодостаточно и чуждо нам, говорило, что в мире, кроме наших, есть и другие, не менее, а может, и более важные проблемы. Оттого противная моя слабость и безволие как-то присмирели и не развивались до удручающей степени. Я почти успокоился и без валерьяновых капель и поверил, что с облегчением и скоро выйду отсюда, под вечную нежность неба.

Скромные знания наши проверяла новый преподаватель Вера Юрьевна Максимова. Раньше её не было, мы ничего не знали о ней. Высокая и стройная, изящная в чёрном брючном костюме, с ухоженными русыми волосами, собранными в пышные легкие клубы вокруг головы, с резковатыми, но приятными чертами лица красавицы-прибалтийки, она пришла к нам только с общей тетрадью, приколотой к ней авторучкой – лаковой палочкой эбенового дерева – и конвертом с билетами. Зябко повела плечами под тканью пиджака, села за стол. С ловкостью гадалки худощаво-бледными руками в обвисающих белых раструбах манжет разложила перед собой пасьянс из бланков с вопросами. Попросила всех выйти и остаться только пятерым…

Бабочка на подоконнике ожила, затрепетала, разгоняя крылышками пыль. Пылинки пугливо шарахались в сторону от беспокойной соседки и выжидательно повисали в закатном солнечном луче. Капустница зигзагами перемещалась вдоль стекла, терлась о него головкой. Мельтешили чёрные пятнышки на крыльях, сверкнувшей струйкой пролилась с них пыльца. Посеребрившая пальцы, как в детстве, быть может, запахнет она приятно и тонко, лимоном. Бабочка неловко, боком опустилась опять на старое взлётное поле, рядом с коробком. Зашевелила сосредоточенно усиками. Где-то внизу, за раскрытой форточкой, по бульвару невидимо пронеслась машина, просигналила фиоритурно. На корте появились две фигурки в белых майках и расклешённых юбочках, заходили, застучали беззвучно ракетками о ладони.

Через два часа пятьдесят минут от славы нашей группы, как достаточно сильной и подготовленной, ничего не осталось. Тела после резни были раскиданы по всему коридору. Краснолицые, недобро возбуждённые, тела глухо негодовали… Из двадцати шести человек с первого захода экзамен сдали только трое самых прилежных девушек, сдали на «хорошо». Двадцать три студента получили «неуд».

Это был сильный и, главное, неожиданный удар. Ошеломление охватило всех. Пусть нет «отлично», пусть мало «хорошо», но не поставить ни одной такой желанной и необходимой многим «тройки» – это было непонятно! Тем более что большинство провалившихся, пожалуй, на «три» материал знало.

Возмущала и озадачивала манера опроса. Проходил он в жёстко заданном Верой Юрьевной темпе. Каждому уделялось в среднем минут шесть. Студент рассказывал неуверенно, «плавал», и тогда Максимова задавала наводящие вопросы или переходила к другой теме, словом, вроде бы «тащила» его. Человек приободрялся, разгибал спину, начинал мычать членораздельнее и сознательнее – и в конце этих минут, часто прерванный на полуслове, получал пустую зачётку и стандартную фразу в сопровождение: «Вы знаете предмет недостаточно. Придётся нам встретиться ещё. Всего доброго». Если же бедолага начинал говорить толково, Вера Юрьевна быстро переходила к другому вопросу, рыскала по всему курсу и, конечно же, без особого труда находила слабое место, пробел в знаниях. Место это она разрабатывала азартно, страстно даже, как старатель – золотоносную жилу. Результат был тот же. Фраза не редактировалась. Регламент не менялся.

Единственный, с кем он нарушился, был я. Сдавал я в последней «пятёрке» и уже наслушался стенаний и воплей в коридоре. Всё это совершалось так необычно и неприятно, страшно, противно, что я заходил в аудиторию тупо, как бык на бойню. Единственная мысль в голове: «Поскорей бы…» К тому же знал я предмет при самом благожелательном к себе отношении максимум на «4». Конечно, готовился я к зарубежке прилежней всего, но опять не успел прочитать добрых три десятка «единиц хранения». Так, пробежал только самые, на мой взгляд, важные из них, смешивая всё в кашу в голове, почти ничего не понимая и не запоминая.

Срезался я на «Пармской обители». Стендаль был первым вопросом. «Красное и чёрное» читал, достаточно хорошо помнил, поэтому рассказывать начал сносно. Максимова прервала меня: «Достаточно. Перечислите мне, пожалуйста, главных героев «Пармской обители».

Не читал я тогда этого романа. Только фильм смотрел, старый, французский. Помню, как герой Жерара Филипа, схватившись руками за толстые прутья решётки, смотрел из окна тюремной башни, помню, как любовь и болезненная нежность осветили его лицо, затмили на минуту выражение тоскливого отчаяния – он узнал внизу, в саду, свою возлюбленную: «Клелия!» Это было единственное твёрдо знакомое мне имя из романа, да ещё героя Филипа звали, кажется, Фабрицио дель Донго.

В комнате – почти тишина, только слева за спиной кто-то из готовящихся украдкой кашлянул и прошелестел бумагой. Я механически и глуповато раскрыл рот. Сработал условный студенческий рефлекс на неизвестный вопрос: готовился «лить воду». По фильму-то я помнил недалекого старика-генерала, отца Клелии, несчастную герцогиню, безответно влюблённую в рыцарственного Жерара Филипа, принца, главного мерзавца в маленьком Пармском государстве, которому отдалась герцогиня за освобождение Фабрицио. Вполне вероятно, что сценарий не во всём следовал сюжетной канве романа, однако три слова сказать было можно.

Три слова сказать было можно, если б на месте Веры Юрьевны сидел кто-нибудь другой! Я раскрыл рот и случайно бросил взгляд на её правую руку. Ломкие пальцы перестали отбивать такт на странице моей зачётки.

Я захлопнул варежку и посмотрел Максимовой прямо в глаза. Младенческой серой голубизны – два ледниковых озера под спокойствием неба в изменчивости песчаных светлых дюн с острыми гребнями, – они встретили меня такой непреклонностью, что я ударился о неё и сразу всё понял.

Секунду ещё я глядел на изысканно-нервное лицо, на долгие коралловые змейки губ, неподвижные пока. Мне приходилось раньше видеть так близко и даже ещё ближе привлекательные женские лица. Но никогда я не чувствовал так ясно враждебности за их красотой. Передо мной сидел даже не противник – враг: женщина лет двадцати восьми, с русой облачной пышностью над одухотворённой белизной лица и монашеской чернотой костюма, благородная и тонкая, как скрипичный гриф. Я мог бы одним ударом раскрытой ладони так влепить это длинное и невесомое в своей стройности тело в стену, что понадобилась бы вся бригада «Скорой помощи», чтобы отскрести и сложить его на носилки. Я мог бы выругаться в её адрес отчаянно и цинично, отводя душу, что, собственно, и сделал – про себя, конечно. Я мог бы… ничего я не мог. За этим столом с полированной тёмной поверхностью и фрагментами инкрустации из тонюсеньких пластинок-билетов цвета слоновой кости, с дешёвой пластмассово-абрикосовой вазой и охапкой горьких сиреневых хризантем в ней шло ристалище не в хамской силе. Здесь сражались интеллекты. К сожалению, враг оказался во много раз сильнее и гораздо беспощаднее, чем мы надеялись. Мы оказались разбиты наголову.

Я решительно протянул руку к своей зачётке и вытащил её из-под пальцев Веры Юрьевны, на секунду пугливо сжавшихся в маленький кулак. Поднялся.

– Я в другой раз приду, Вера Юрьевна.

В глазах её пролетела тень, будто ветром стылого февральского полдня несло над землёй газовую ткань с бельевой верёвки. Максимова улыбнулась, и зрачки её вновь окаменели.

– А что так? – с притворным сожалением спросила она. – Ведь вы неплохо начали. Есть определённые надежды. Дальше не попробуете?

– Нет. Не попробую.

Я не сдержался, не сдержался. Не надо было так ясно дать ей почувствовать свою антипатию. В глазах Веры Юрьевны снова мелькнула тень. Она не стала отбирать у меня пустую зачётку.

Я присоединился к своим обрыдавшимся собратьям.

Когда экзамен закончился и староста молча убрала цветы со стола, Максимова вышла в коридор, с искренней теплотой и доброжелательством улыбнулась всем.

– Жду вас ещё раз. До свидания.

И пошла к выходу, твердо цокая высокими каблуками. Несгибаемая. Таинственная.

Мы онемели. И только полный Борька Львов сложил наконец влажный от пота носовой платок и, пряча его в костюмный карман, покачал седеющей уже еврейской своей головой, вымолвил одышливо:



Поделиться книгой:

На главную
Назад