— Не знаю, он мне ее не говорил, — бойко ответил я.
— В какой деревне жил?
— Не знаю. Я работал с утра до ночи, а на ночь хозяин запирал меня в сарай, — гнусавил я.
— А сколько у твоего хозяина было коров и лошадей?
— Коров 10, лошадей 4…
После допроса меня закрыли в подвале. На следующий день снова вызвали наверх: те же вопросы, те же ответы. Тогда, чтобы хоть как-то проверить мою скудную биографию, повели меня к старикам-немцам, в 1914–1917 годах воевавшим на Украине. Мы поговорили, и немцы подтвердили, что я действительно украинец, так как понимаю польскую речь. Мне это было на руку. Потом снова допрос — выясняют, кто же был мой хозяин, чтобы проверить, действительно ли я оттуда сбежал. Так ничего и не добившись, меня отвели в тюрьму, посадили в одиночную камеру.
Снова допросы и снова, изо дня в день, отводит меня на них один и тот же полицейский. Я был одет в синий комбинезон, что ровно ни о чем не говорило немцам — в ту пору у многих были такие комбинезоны, но шапка была у меня по-настоящему лагерная, полосатая. Я вывернул ее наизнанку еще в ночь побега из Освенцима, и теперь она походила [263] на обычный берет. Но я решил подстраховаться и перед каждым допросом складывал его вчетверо и засовывал в карман. «Мой» полицейский это заметил.
— Дайте-ка мне ваш головной убор, — на очередном допросе приказал офицер и иезуитски осклабился.
Я вытащил из кармана свою «беретку». Эсэсовец, повертев в руках подозрительный предмет, вдруг рявкнул:
— Признавайся, с какого лагеря сбежал?
— Ни с какого, я убежал от хозяина. — Я продолжал стоять на своем.
Тогда тюремщики тщательно осмотрели мою одежду. Разглядели на ней едва заметные следы краски, которой в концлагере писали буквы SU (Советский Союз) на одежде наших военнопленных. Спросили, где взял одежду, я снова сослался на несуществующего «хозяина»: мол, он мне ее и выдал. Теперь эсэсовцы набросились на моего многострадального «работодателя» — наверняка этот человек принимает у себя бежавших военнопленных.
Осмотрев одежду, принялись за меня: нет ли на теле следов лагерных побоев. Но в последнее время я работал в больнице и в прачечной, и синяки успели сойти. Увидев рану на ноге, фашисты насторожились, но я заверил их, что рана не «военная», мол, недавно сделали операцию. Лагерный номер, вытатуированный на груди, я незаметно закрывал большим пальцем. Так и не сумев мне ничего инкриминировать, сильно избили. Сказали, что будут бить до тех пор, пока я не назову имя своего хозяина. Следующие дни: допросы, побои… Не мог же я им сказать, откуда сбежал на самом деле! [264]
После очередного допроса меня отвезли в карательный лагерь, куда за провинности сгоняли узников самых разных национальностей. Поселили в 13-ю комнату к украинцам — в этом лагере каждая нация жила отдельно, а я ведь выдал себя за жителя Украины. Мне указали койку, выдали даже матрац и одеяло, и вдобавок ко всему — чайный и столовый приборы, рюмку и стакан. Ну, думаю, в хорошее место я попал, такого я еще ни в одном лагере не видел; а раз есть посуда, значит, будет и еда.
В лагерь привезли меня уже вечером, и в камере я застал такую картину. Все мои новые товарищи сидели за столом, ждали поверку. Вдруг снаружи раздался свист, все вскочили с мест и встали поближе к двери — это была подготовка к поверке и ужину. Затем прозвенел звонок. Резко сорвавшись с места, заключенные бросились на улицу и выстроились в шеренгу по пять человек. Строились долго, шумно, суматошно, трудно было понять, кто и куда должен встать. После построения начался порядковый расчет, причем свой порядковый номер нужно было называть по-немецки. Путались часто. Виновный получал плеткой по голове, всех загоняли в бараки, и все начиналось сначала — построение, расчет. После удавшейся поверки загнали в барак. Затем новое построение — уже на ужин. Люди устремились к еде, снова образовалась свалка, кто-то налетел на термос с супом и обварил себе ноги… Не дав поесть, снова загнали в барак, новое построение. И так до тех пор, пока наши мучители не насладились зрелищем. Затем и мы получили свой ужин. Он состоял из пол-литра супа из репы и куска хлеба. Не успели мы, поужинавшие, но по-прежнему голодные, войти в свою комнату, как раздался [265] звонок на вечернюю поверку. Повторилась та же картина.
Наконец отбой. Измученные тяжелой работой и бесконечными построениями, узники начали засыпать. Снаружи закрыли ставни, заперли дверь на замок, камера погрузилась во тьму. Не прошло и десяти минут, как двери снова распахнулись. В камеру, светя электрическими фонариками, вошли тюремщики и стали проверять, все ли на месте, не спит ли кто в одежде (спать полагалось голыми), чисты ли у заключенных ноги (на чистоту лица и рук внимания не обращалось). Обошли всю камеру и придрались к одному из наших товарищей — ноги у него оказались грязными. Всех тут же подняли с постели и погнали по лагерю — голыми и босыми — мыть ноги. Мытье сопровождалось ударами плетей. Затем по грязной земле босыми ногами мы пошли обратно в барак. Теперь ноги у всех оказались грязными, и нас опять погнали их мыть. Наконец, разрешили лечь спать.
Рано утром — подъем, спешная уборка помещения, пока дежурные бегают за чаем. Быстро пьем кипяток и снова на улицу, на утреннюю поверку. Построение, как всегда, повторилось несколько раз. Только после того, как нам, наконец-то, удалось быстро построиться, начали по списку выкликать на работу. Названные работники проходили сквозь строй — солдаты стегали их плетками. Чтобы получить меньше ударов, требовалось мобилизовать всю свою ловкость и быстроту.
Работали на строительстве: переносили трубы, разгружали вагоны, рыли котлованы. Так прошло пять дней. На шестой день меня на работу не вызвали, но я решил не оставаться в лагере и присоединился [266] к товарищам. В этот день, после окончания обычного трудового дня, нас заставили срочно разгружать вагон с гравием. В 15 минут, отведенные на разгрузку вагона, уложиться мы, естественно, не успели, за что были избиты.
По пришествии в барак товарищи огорошили меня известием о том, что меня искал дежурный по лагерю. Все во мне оборвалось: вдруг начальство узнало, что я сбежал из Освенцима? Тем временем раздался звонок на поверку. Мы вышли, а вернувшись, увидели на столе стакан. Ребята уже знали, что за этим последует. Вскоре узнал об этом и я. После ужина и вечерней поверки к нам вошел начальник лагеря, обер-ефрейтор СС и объявил, что, поскольку в комнате № 13 обнаружен грязный стакан, все украинцы в течение трех часов будут заниматься гимнастикой. Гимнастика была особенной. Вначале нас бегом гоняли вокруг барака, затем заставляли прыгать, ходить гусиным шагом и ползать на четвереньках. Нерасторопных погоняли прикладом и палкой. «Занимались» мы до тех пор, пока часть узников не попадала от усталости. Тогда нам дали несколько минут отдыха и снова повторились «упражнения». Когда, окончательно обессилев, мы уже не могли двигаться даже под ударами палок, нам была объявлена «амнистия». Теперь мы могли лечь спать.
На следующее утро меня снова не вызвали на работу, и я вынужден был остаться в лагере. Целый день мы пилили дрова, а вечером меня вызвали на допрос. На столе у следователя лежало много разноцветных бумаг — протоколы моих прежних допросов. Спрашивали и били меня двое, по очереди. Я талдычил одно и то же: где мой хозяин, я не знаю, [267] как к нему попала лагерная одежда, не имею понятия… Я стойко все отрицал, но, похоже, враги мне не верили. Несмотря на то что на допросе меня били достаточно долго, фашистам все было мало. Желая еще раз ударить меня напоследок, следователь «проводил» меня до двери. Разгадав его намерение, я шел спиной вперед, чтобы, в случае удара, успеть заслониться руками, и в тот момент, когда фриц замахнулся, я с силою захлопнул за собой дверь, ударив ею следователя по лицу. Тот догнал меня уже на улице и бил плетью по голове до самого барака.
На следующий день я кое-как доработал до вечера. А вечером нас снова ждала гимнастика: ребята насобирали где-то окурков и скрутили из остатков табака одну-единственную цигарку, которую, после того как нас закрыли, закурили в комнате. На наше несчастье, вскоре пришли эсэсовцы, проверять чистоту наших ног, и унюхали запах табачного дыма. Наказание — общая гимнастика. Теперь уже я не мог ни ходить, ни работать.
После десяти дней таких мучений меня перевезли в Хвудобрек — небольшой лагерь для военнопленных с железнодорожной станцией и паровозоремонтным заводом. Работали на разгрузке каменного угля, стройматериалов и погрузке паровозных тендеров. На мое счастье, в этом лагере содержались и советские военнопленные, мне было легче освоиться и было с кем поговорить. Товарищи рассказали мне, что в лагере нужны специалисты для ремонта паровозов, и я решил выдать себя за электрика — разгружать вагоны я бы уже не смог. С электриком я просчитался — они здесь были не нужны, но зато я оказался в бригаде ремонтников, [268] где уже работали шесть слесарей-немцев. С первым же заданием — снять тормозную колодку с паровоза — я не справился. Я даже не знал, с чего начать. Пытался выбить цилиндры, побольше попадал молотком по пальцам, чем по зубилу. Немцы посмотрели на мою работу, посмеялись и решили использовать меня на подсобных работах. Вскоре в нашу бригаду определили еще одного русского парня, до войны работавшего трактористом в колхозе.
Иногда во время обеденных перерывов немцы расспрашивали нас о жизни в России. Я рассказывал им все, не считаясь с лагерной цензурой. Когда наш пожилой бригадир, у которого уже и зубов-то не было, услышал, что у нас старики не работают и получают пенсию от государства, он не поверил своим ушам. Мой напарник, боясь хвалить жизнь в Советском Союзе, говорил, что все у нас, наоборот, очень плохо. «Кому же из вас двоих верить?» — спрашивали немцы. «Мне надо верить, — отвечал я, — он просто боится правду говорить», «Так и ты не говори так откровенно, а то повесят тебя», — советовал мне один из слесарей по фамилии Плюта.
Однажды наш мастер получил извещение, что его сын погиб под Сталинградом. Немцы целый день ходили хмурые, а под вечер стали обвинять нас в случившемся. Я объяснял им, что война никому не приносит счастья. «Вы напали на нас, а мы просто защищаем свою землю». Наконец, они согласились, что война никому не нужна, и спросили: «Так кто же победит в этой войне — Россия или Германия?» Я ответил, что победить должна Россия, так как она ведет войну освободительную, справедливую; [269] напомнил им, что Россия за всю свою историю не проиграла еще ни одной войны.
Несмотря на то, что я без обиняков говорил неприятные для них вещи, немцы уважали меня больше, чем тракториста. Призывали меня не высказывать вслух мысли, за них могут повесить; часто отдавали мне свои талоны на суп, который был несравненно лучше той бурды, которой кормили пленных. С каждым днем я становился сильнее, набирался сил. Пришла весна, и я решил бежать, тем более что условия для этого здесь были более подходящими, чем в Освенциме.
Новый побег
9 мая 1943 года я и еще трое товарищей убежали, предварительно запасшись продуктами и зажигалками. Курс взяли на юго-восток, к Карпатским горам. Передвигались очень осторожно, только по ночам, стороной обходя населенные пункты. Днем прятались от людей высоко в горах. Дня через три наши скудные съестные запасы иссякли, тогда на бывших колхозных полях мы обнаружили только что посаженный картофель, который выкапывали руками и ели. За счет картошки мы продержались еще дней 15, затем клубни в земле проросли, начали гнить и стали непригодными для еды. А есть было нужно.
Как-то поздним вечером мы, четверо беглецов, в нерешительности остановились на окраине села. Голод гнал нас к людям, а страх потерять свободу удерживал нас за околицей. Победил голод. Посоветовавшись, решили мы зайти в крайнюю хату, где светился огонек. Пошли вдвоем, на всякий случай [270] приготовили ножи. Осторожно зашли во двор, слышим, в хате мирно разговаривают. Мы постучали в дверь, нам тут же отворили. Увидев нас, хозяева сначала испугались, но когда узнали, что мы русские, были в плену и теперь возвращаемся на родину, без лишних слов накормили картошкой и молоком. Хлеба у них было мало, но последний кусок его отдали нам. Мы отказывались, хозяин нас уговаривал: «Берите-берите, у нас есть картошка и молоко. Я ведь тоже был в плену у вас в России, нас хорошо кормили». Потом хозяин показал нам дорогу и предупредил об опасных участках. Мы поблагодарили добрых людей за пищу и поспешили накормить своих товарищей.
После такого радушного приема мы не раз заходили в дома бедняков, и нам никогда не отказывали. Так мы дошли до польской границы. Там, переходя вброд небольшую речку, мы наткнулись на охрану. Нас обстреляли. Прячась от пуль, мы кинулись врассыпную, а когда стрельба затихла, я уже не смог найти своих товарищей. Оставшись один, я стал идти днем. Заходил в населенные пункты, в самые бедные дома, и меня там кормили, предупреждали об опасностях пути. Вскоре раненая нога сильно разболелась, я не мог идти дальше. К вечеру я доковылял до какой-то деревни и зашел в крайний дом. Хозяин-поляк отнесся ко мне с участием — в 1939 году он сам побывал в немецком плену и знал, что это такое. Хозяин спрятал меня на сеновале, но, поскольку деревня находилась неподалеку от железнодорожной станции и специального тоннеля для правительственных немецких поездов под усиленной охраной СС, долго держать беглеца в своем доме хозяин не мог. Узнав, что из-за сильной [271] боли в ноге я не могу идти, он посоветовал мне сесть на поезд, причем не доходя до станции, на повороте, где из-за подъема поезд сбрасывает скорость. Туда он меня и проводил.
К сожалению, залезть в поезд на ходу я не смог и, попрощавшись с хозяином, поплелся к станции. На подходе к станции, увидел я деревянный навес и решил под ним подождать, когда тронется первый состав. Меня заметили. К навесу подошли двое, но не решились зайти внутрь. «Как будто кто-то прошел?» — по-польски проговорил один из подошедших. Второй промолчал. Постояв немного, они повернули обратно. Вскоре тронулся состав, я запрыгнул на тормозную будку и поехал. Провожая меня к поезду, хозяин предупредил, что через три станции находится военный объект. Нужно было сойти, не доезжая до него, но поезд нигде не останавливался. Перед самым объектом вагоны замерли. Только собрался я соскочить на землю, как услышал грубый окрик: «Хальт!» («Стой!»). Я спрыгнул по другую сторону вагона и побежал вдоль поезда. Часовой, по свою сторону состава, за мной. Деревянные лагерные колодки громким стуком выдавали меня. Тогда я присел за колесом вагона и стал наблюдать за своим преследователем; как только он пробежал мимо меня, я рванул вправо, в сторону населенного пункта. Солдат услышал мой топот и с криком «Хальт!» выстрелил мне вслед. У самого населенного пункта я заметил на шоссе двух мужчин. Зная, что польские деревни по ночам охраняются патрулями из местного населения, я залег неподалеку от дороги. Место было ровное, и они наверняка заметили меня, но подходить не стали. Перекинувшись парой фраз, просто пошли дальше. Когда [272] между нами образовалось расстояние метров в пятьсот, я пересек дорогу и вошел было в село, но на окраине внезапно столкнулся с молодым парнем. От неожиданности мы оба испугались и бросились в разные стороны. Так я покинул село, даже не войдя в него.
На окраине села текла речка, и я решил перейти ее вброд. Вошел в холодную воду по грудь, почувствовал, что сильное течение начинает меня сносить, а ноги сводит судорогой. Кое-как вылез из воды и пошел вдоль берега. К рассвету нашел лодку и переплыл на другую сторону. Дальше идти не смог, вынужден был спрятаться — двое суток провел в хлебах, затем тихонько побрел дальше. Страшно хотелось есть и не менее страшно — пить. Я зашел в один из домов, где встретил меня один хмурый хозяин. На ломаном украинском я спросил у него дорогу, но он тут же задал мне встречный вопрос:
— Вы с Украины?
— Да, — ответил я.
— Вы в 1959 году убивали польских военнопленных, которые шли из России! — громко закричал он.
— Мы никого не убивали, — возразил я, пытаясь успокоить его.
— С какой вы Украины: с восточной или с польской? — задал он новый вопрос.
— Я с Харькова…
— Ваше счастье, что вы оттуда. Если бы вы были с польской, живым бы я вас отсюда не выпустил. На польской Украине убили моего брата, возвращающегося из плена.
Выйдя от него, я решил больше не представляться украинцем, а честно говорить, что я русский. Шел я на восток, и вскоре начали мне попадаться [273] деревни то с польским, то с украинским народом. Поляки говорили, что мне нечего бояться на польской земле — поляки добрые люди, а стоит мне попасть на Украину, как тут же буду выдан немцам. Украинцы говорили все с точностью до наоборот. Чувствовалась работа бывшего польского правительства и немцев, неустанно разжигавших национальную вражду между поляками и украинцами. В населенных пунктах, где до войны мирно уживались вместе и поляки, и украинцы, царила ненависть. В тех деревнях, где преобладало польское население, хаты украинцев стояли пустыми, а кое-где и сожженными. И наоборот.
Когда я попал на Украину, которую тогда называли Галитчиной(или Галицией), украинцы удивлялись, как я прошел через Польшу, ведь поляки выдают немцам всех, кто проходит по их территории. «По Украине вам будет легче пройти, — говорили они, — мы ведь почти свои люди».
Меня предупредили, что граница между Галицией и Волынью очень хорошо охраняется, и посоветовали район, где легче ее перейти. Дойдя до деревни Гайки, я зашел в один дом, где мне не только разрешили пробыть до вечера, но и, когда прошли дозорные, проводили меня до границы. Следующая деревня на моем пути — Гайки-Дядьковецкие, уже в Волыни. У крайнего дома я встретил женщину, и она пригласила меня войти в дом. Там уже сидели три парня и девушка — беженцы, они бежали из-под Кракова во время перевозки рабов в Германию. Приготовив ужин, хозяева пригласили и нас. Вижу, ребята, прежде чем сесть за стол, крестятся на образа в углу, а я сижу и думаю: что делать? Креститься я не привык, а не перекреститься — вдруг обижу [274] хозяев. Встаю, и тоже начинаю креститься, краснея от стыда; даже пот прошиб. Потом сел я за стол и, не глядя ни на кого, начал есть. Так первый раз в жизни пришлось мне перекреститься.
По Украине
Наутро мы вышли в путь впятером, хотя передвигаться такой большой группой было опасно — слишком бросались в глаза. Через три дня пути на подходе к одной деревне мы услышали выстрелы. Смотрим: суматоха, запряженные подводы, вокруг них суетятся какие-то люди. Потом мужчины садятся по 4 человека на подводу и уезжают. В деревне остаются лишь старики, женщины и дети. Нас хорошо кормят, отводят ночлег.
После ужина в дом, где мы расположились, стали собираться люди пораспросить нас о том о сем. Один говорливый старик начал агитировать ребят вступить в их партизанский отряд. Я-то сразу понял, что это бендеровцы, а мои наивные товарищи чуть ли не готовы были остаться с ними. Ночью, когда все разошлись, я объяснил попутчикам, что это за люди и за что они воюют, и рано утром, стараясь не разбудить хозяев, мы ушли из деревни. В этот же день наша группа распалась — нам было не по пути.
Но один я шел недолго: через несколько дней встретились мне двое мужчин, таких же беглецов, как и я. У них были документы, и даже один лишний — его отдали мне. Теперь я шел, стараясь зазубрить свои новые данные: Хоменко Михаил Иванович, 1883 года рождения, уроженец села Петривцы, Миргородского района Полтавской области. Вскоре мы нарвались на заставу и, спасаясь от [275] пуль, разбежались в разные стороны. Я снова остался один, но теперь хотя бы с документом…
В одном селе во время грозы встретил я женщину, которая рассказала, что у них в селе живут пленные москали — по моему говору она догадалась, что я русский. Мои соотечественники живут здесь в работниках у местных жителей. Она предложила познакомить меня с ними. Я согласился — нужно было разведать обстановку.
Женщина пригласила меня к себе в дом и послала дочку за русскими. Они пришли. Мы познакомились, и я предложил им пойти со мной: влиться в местный партизанский отряд или же попробовать вместе пробиться к своим. Они не решились сразу дать ответ, но обещали подумать.
— Мы пленные, — угрюмо твердил один из них, — нас считают изменниками Родины. Сейчас пойдем или потом — ответ-то один…
Увидев мои окровавленные ноги, ребята предложили отдохнуть несколько дней у них, обещали устроить на работу — шел сенокос. Я прожил в этом селе около недели: ноги почти зажили, но мои новые знакомые так и не решились идти со мной. Я пошел один.
По дороге мне встречалось немало таких групп, и все они советовали мне остаться. Я же стремился как можно скорее соединиться со своей армией и отомстить за Освенцим, Бухенвальд — за миллионы загубленных там людей. Позднее, уже после того как попал к своим и проходил спецпроверку, я узнал, что батракам-военнопленным было куда легче доказать свою невиновность, чем мне. Они, конечно, не пережили столько мук от фашистов, но их положение было понятным — работали у хозяев по [276] принуждению, кроме того, они могли свидетельствовать друг о друге. Я же, неизвестный, был особенно подозрителен.
Так я прошел Западную Украину. В первой же деревне Днепропетровской области, куда я зашел попросить еды, прямо посреди улицы, на колодце, висела партизанская листовка. Я не поверил своим глазам. Требовалось как можно скорее узнать, как попасть в отряд. Недолго думая, я повернул к ближнему дому. Хозяин, мужчина лет сорока, оказался дома. На мое приветствие он не ответил. На все мои вопросы бурчал, что о партизанах ничего не слышал. Пожав плечами, я вышел на улицу и побрел вдоль деревни. На окраине встретил старика, он пригласил меня в дом и рассказал, что партизаны приходили в село сегодня ночью, и в стычке с полицией один из них погиб. По слухам, это была группа партизанского соединения Ковпака, и ушли они на запад. Тогда я спросил старика, почему здешние жители так недружелюбно встречают путников. И тот ответил, что население запугано немцами, да к тому же со дня на день ожидают карательный отряд, а это всегда означает одно и то же — смерть. Распрощавшись со стариком, я пошел на восток — искать партизанский отряд было, похоже, бесполезно.
Куща
Без больших приключений я пересек Днепропетровскую, Винницкую и Киевскую области. Но на границе Полтавской области пришлось задержаться. Красная Армия приближалась, и полицейские чувствовали себя неспокойно. Боясь, что ночью в [277] деревню придут партизаны и перебьют их поодиночке, полицаи обосновывались в одном населенном пункте, выставляли усиленную охрану и только тогда могли чувствовать себя в безопасности. Группировка полицаев в этой местности называлась Куща.
Жители деревушки, из которой я только что вышел, не знали, где сейчас расположились полицаи — связь между деревнями почти не поддерживалась, мешали труднопроходимые торфяные болота. Я пошел по болоту и уже на закате увидел на горизонте первую деревню Полтавщины. Настроение было прекрасным, впервые за время моего скитания я запел. «Широка страна моя родная», — пел я во весь голос, словно шагал по свободной земле.
В деревне я зашел в крайнюю хату и попросился на ночлег. Женщина, варившая в печи вареники, ответила мне отказом, так как в деревне — Куща. Зато она угостила меня варениками с вишней. Я поблагодарил ее и, уходя, сунул вареники в карман. Недолго думая, решил зайти еще в один дом. В последнее время я осмелел и запросто заходил в деревни, зная, что местные жители всегда поддержат русского человека. Вот и сейчас пошел, хотя и был предупрежден об опасности.
Во дворе женщина мыла пустые бутылки. Я попросился переночевать, и хозяйка махнула рукой: «Зайдите в хату, там человек сидит». Зашел, вижу, сидит мужчина средних лет и читает немецкую газету на украинском языке. Переночевать он мне разрешил, но прежде расспросил, кто я и откуда. В разговоре посетовал, что у него самого две недели назад сына в неметчину увезли. Наконец, отложив газету, он сказал: «Вы подождите, сейчас вечерять [278] будем, только сынишку пошлю — на молочный пункт бутылки отнести», и вышел. Во дворе он что-то тихо сказал жене и вернулся в дом. Постояв немного посреди горницы, снова ушел куда-то. От нечего делать взял я в руки газету и стал просматривать статьи. Я плохо читал на украинском, но понял: в каждой статейке одно и то же — восхваление немецкой армии и нового порядка. Победная сводка с фронтов была годичной давности. Так прошло с четверть часа. Вдруг слышу во дворе мужской голос: «Посторонние есть?» «Есть, в хате», — тут же отвечает хозяйка. И не успел я опомниться, как по крыльцу застучали сапоги. Я сделал вид, что очень увлечен газетой и не замечаю вошедшего, но украдкой, поверх листа, разглядываю невысокого мужчину в темно-зеленом суконном костюме. Такого обмундирования я, повидавший немало фашистских мундиров, еще ни разу не встречал. Похоже, кущинцам досталась старая, залежавшаяся форма немецкой полиции.
Наконец, вошедший заговорил: потребовал предъявить документы, как он сказал, «лигитымацию». Я протянул ему бумагу на имя Миколы Ивановича Хоменко. Внимательно просмотрев ее, полицай поинтересовался: «А кто документ подписывал?» Я на секунду замешкался: все сведения о себе я выучил на зубок, а вот на подпись внимания не обратил. Вспомнилось, что было что-то очень неразборчивое, но первая буква вроде бы «К». «Коваленко», — говорю я после паузы. Полицай нахмурился. Придется, говорит, тебе со мной пройтись до участка, там все и выясним. Вижу, плохо мое дело, начинаю просчитывать варианты: если поведет окраиной села — попытаюсь сбежать, если будет применять [279] силу — убью его, благо я сильнее и выше. Но соображения мои не пригодились: как только вышли из хаты, во двор вошел еще один полицай — высокий мужчина лет тридцати пяти. Одет он в нашу офицерскую форму, широким ремнем похлопывает себя по сапогам и улыбается: «А, вот он, партизан!»
Повели меня в полицейскую Кущу, расположившуюся в деревенской школе. Не успели мы войти в помещение, как на меня набросилось пятнадцать человек и стали обыскивать. Обшарили карманы, «обхлопали» руки, ноги, но ничего не нашли. Затем завели «партизана» в дежурное помещение на допрос. Там я снова повторил свою обычную «песню».
После допроса меня заперли в маленькой комнатке с соломенной подстилкой в углу и единственным окном, забитым изнутри крышкой от большого фанерного ящика. Посмотрев в щели, я увидел, что решетки нет, а стекла выбиты. Тогда я лег на солому, достал вареники, но есть не смог — нервы были напряжены до предела. Вскоре пришли с новым обыском, отобрали ремень. Примерно через полчаса вызвали на допрос к начальнику полиции. Я в который раз повторил свои показания, и начальник, заскучав, приказал завтра утром отправить меня в район: мол, там для меня найдется телеграфный столб. Снова бросили в камеру.
Лежу в своем углу на соломе и слушаю, как в коридоре переговариваются полицейские. Один говорит: «Надо отпустить парня, а то повесят. Жалко, молодой еще». Другой отвечает: «Ну да, а вот если ты к партизанам попадешь, думаешь, они тебя отпустят?» Слышу вступается кто-то третий: «Конечно, попадешься — не помилуют, но ведь у тебя самого [280] брата недавно в Германию увезли. Вдруг он возьмет да убежит. Ему бы только до дома добраться, а его такие, как мы, голубчики поймают, да повесят. И что тогда?» Поговорив еще пару минут, они ушли. Стало тихо, на улице стемнело, слышны только шаги часового. Вот он шагает по коридору, входит в дежурку, выходит из нее и идет на крыльцо. Постояв там немного, повторяет свой маршрут. Стал я потихоньку, по миллиметру, отрывать фанеру от окна, пока часовой ходит по коридору. Оторвал, осторожно опустил ее на пол, медленно открыл окно и выпрыгнул во двор, в заросли кукурузы. Продравшись через растительность, побежал по улице. Ночь была темной. Когда я пробегал мимо дома, из которого меня забрали, оттуда доносились пьяные голоса — полицаи горланили песни. В открытое окно я увидел хозяина, начальника полиции и двух давешних полицаев. Только сейчас я догадался, в какой дом попросился ночевать. С тех пор я стал осторожнее.
Фронт приближался, вечерами слышны были отдаленные артиллерийские залпы на северо-восточном направлении. Я свернул туда, и дорогу теперь спрашивал уже не на Харьков, а на Великие Сорочинцы.
Однажды вечером, неподалеку от совхоза им. Буденного Миргородского района, встретил я в поле мужчин, накладывавших солому на подводы. Я спросил у них дорогу, они показали, а когда я хотел уходить, один из мужчин отвел меня в сторону и сказал, что окрестности Сорочинцев прочесывают немецкие карательные отряды. Убивают всех подозрительных, поэтому без документов там лучше не показываться. Мужчина предложил мне ночлег, а если я решу остаться, предложил подыскать работу [281] в совхозе. Я, наученный кущинцами, долго колебался. Меня поспешили успокоить: «Да вы не бойтесь, здесь уже работает человек двадцать пленных, не вы один такой». Это не развеяло моих сомнений, но ночевать к нему я все-таки пошел — очень уж соблазнительно было переночевать под настоящей крышей. Уложили меня в хате, на свежей соломе, а за окном всю ночь шел сильный дождь. Утром, когда я проснулся, хозяин разговаривал обо мне с гостем — босым мужчиной в засученных до колен брюках. Они предложили мне временно устроиться на работу, осмотреться. Позавтракав, пошли мы втроем к завхозу, где я написал заявление на работу, снова выдав себя за украинца из Харькова. Прочитав бумагу, завхоз понял, что я не знаю украинского языка и, чтобы не выдать меня, переписал заявление сам. С этим заявлением мы пошли к управляющему. В дверях неожиданно столкнулись с полицейским, одетым в форму советского летчика. Он спросил: «Кто ты такой есть?» Ответить ему я не успел, поскольку ловкий переводчик схватил офицера под руку и почти насильно вывел на улицу.
«Снова засада!» — подумал я и потихоньку начал продвигаться к выходу, но неожиданно прямо в дверях столкнулся с моим давешним спасителем. «Не бойся, парень, все уладим», — улыбнулся переводчик, как я впоследствии узнал, еврей по национальности, выдававший себя за румына.
Так я начал работать в совхозе. Днем раскорчевывал пни, по вечерам слушал приближающуюся артиллерийскую канонаду. Наконец заговорили об освобождении Харькова. Поработав несколько дней, я изучил обстановку и познакомился с остальными пленными. Бежать решили вчетвером. Мы [282] знали, что на случай отступления комендант совхоза держит в бараке груженный продуктами грузовик. Чего в нем только не было: и мед, и масло, и окорока, и вишневая наливка… В одну из ночей караулить машину выпало товарищу из нашей группы. Мы решили не терять времени: взяли с собой все самое необходимое, раздали излишки продуктов знакомым и сбежали.
Освобождение
Навстречу нам по дорогам шли разбитые немецкие части, тащились изувеченные «тигры», «пантеры» и прочие танки, ползла артиллерия. Какой контраст с началом войны! Тогда они шли уверенно, наступая лавиной, как саранча, уничтожали все на своем пути, а теперь печально плетутся назад, увозя свою хваленую технику. Мне еще сильней захотелось попасть на фронт, чтобы добить фашистского зверя и отомстить за погибших товарищей.
Мы шли по малым проселочным дорогам, но и здесь встречались немцы, которые уже не обращали внимания на качество трассы. Часто нас останавливали и спрашивали документы. Предвидя это, ребята еще в совхозе запаслись бланками, а перед побегом заполнили их на имя каждого. К счастью, мои попутчики хорошо знали названия близлежащих деревень и могли убедительно сказать, куда мы идем. Но это не спасло нас от неприятностей.
Как-то ночью мы двигались вдоль восточного берега реки, перебегая от куста к кусту. Неожиданно над нами взвились осветительные ракеты, а следом раздалась автоматная очередь. Мы припали к земле, а когда ракеты погасли, побежали дальше. Но [283] тут взвились новые ракеты, и нас снова обстреляли — теперь уже с двух сторон. Одного товарища убило, другого ранило. Мы кинулись в другую сторону и все-таки скрылись от преследования, а на следующий день решили вернуться в совхоз. Продвигаясь по лесу, мы заметили протянутый по земле телефонный кабель и перерубили его в нескольких местах, чтоб хоть как-то насолить немцам.
Возвратившись в совхоз, мы спрятались в доме у двух женщин, вывезенных немцами из Харькова, и никому не показывались на глаза. Тем временем немцы спешно готовились к отступлению на запад: увозили скот, пшеницу, взрывали здания. По всему чувствовалось, что скоро придут наши. Оставаться в совхозе стало опасно — в дома врывались немцы, забирали людей и увозили их на запад. Ночью мы перешли в небольшой хуторок, расположенный вдалеке от дороги, и там заночевали. Утром мы пришли на соседние бахчи за арбузами, и старик сторож, плача от радости рассказал, что в совхоз пришла Красная Армия. Мы побросали арбузы и побежали в совхоз.
В квартире, где мы накануне прятались, за столом сидел советский офицер, на его погонах было три звездочки и артиллерийские значки. Я впервые увидел такие погоны, но понял, что это старший лейтенант артиллерии. Женщины представили нас, а показав на меня, сказали: «Это наш Николай Хоменко». Я ответил, что с этой минуты я уже не Николай Хоменко, я — Павел Стенькин. Офицер предложил пойти с ним в штаб полка и оформиться в минометную роту, которой он командовал.
Вечером этого знаменательного дня я. снова пошел на Запад, но теперь уже не как узник, а как боец [284] Советской армии. Мечта моя сбылась. С радостью замечал я большие изменения в нашей армии: более совершенная техника и самоотверженный патриотизм бойцов, неудержимо рвущихся вперед, в бой. Ночью меня взяли в разведку, где пригодился мой богатый опыт скитаний по Германии. У меня оказались отлично развиты слух, зрение, осторожность и умение ходить бесшумно. Зная, что рядом со мной мои товарищи, я был готов на любой подвиг. От счастья я буквально не чувствовал под собой земли, казалось, у меня появились крылья… В этой разведке мы взяли двух «языков».
Я воевал семь дней, пока не пошел в штаб батальона, чтобы официально оформиться в часть. Пока заполняли документы, моей биографией заинтересовался начальник особого отдела полка, который в то время присутствовал в нашем штабе. Он-то и сказал командиру, что оформлять в батальон меня нельзя, так как все лица, находившиеся в плену, в оккупации и окружении, должны пройти спецпроверку. В срочном порядке меня направили в Миргород, в запасной полк, где были собраны такие, как я. Мой случай оказался очень трудным, проверка тянулась так долго, что воевать мне, к великому моему сожалению, больше не пришлось.