Стенькин Павел А
Меня не сломили!
Утро 22 июня 1941 года застало нас в 200 метрах от пограничной заставы в Западной Украине, на стыке венгерской и польской границ, в заранее вырытых и хорошо замаскированных окопах.
Перед самой войной, когда стало известно, что противник стягивает войска к западной границе Советского Союза, обстановка резко обострилась. Мы знали: в случае начала военных действий враг уничтожит наши погранзаставы, обеспечивая себе беспрепятственный переход границы.
Когда на рассвете в глухой горной тишине раздался залп десятков, а может, и сотен артиллерийских орудий, страшное слово «война» стало для нас реальностью. Что мы почувствовали? Страх, возмущение, ненависть… В одно мгновение перед глазами пронеслась вся жизнь. Вспомнилось, как радовались, как гордились мы тем, что выпало служить на границе, охранять ее от врагов Родины, зорко следить за тем, чтобы вражеские шпионы не проникли в наши города и села. И вдруг — война…
Отступление
В течение нескольких минут шел артобстрел. Когда от здания заставы ничего не осталось, огонь был перенесен дальше, в тыл. Враг, видимо, посчитал, что нанес нам большие человеческие потери, но он ошибся — на заставе людей не было. [230]
Наконец орудия смолкли, наступила напряженная тишина. По шоссе Львов — Будапешт, проходившему по середине охраняемой нами территории, непрерывным потоком двигались танки. За ними шла пехота. Этот поток невозможно было остановить: несмотря на то, что мы; открыв сильный огонь, подбили несколько танков, враг продолжал продвигаться в наш тыл. Пришлось перенести огонь на вражескую пехоту — она была более уязвима: люди разбегались в стороны, пытаясь уйти из зоны обстрела, и падали мертвыми по обочинам дороги. Обнаружив наше местонахождение, фашисты открыли ураганный огонь, и тогда мы получили приказ с боями отойти к комендатуре. Путь наш пролегал через горы. Внизу по дороге двигались крупные механизированные силы врага, а мы сверху, с гор закидывали их гранатами и обстреливали из противотанковых пушек.
Когда мы подошли к комендатуре, там уже были собраны воинские части с близлежащих застав. Соединившись с ними, мы почувствовали себя уверенней. Тем более что теперь в нашем распоряжении была легкая артиллерия, да и позиция у нас, что и говорить, была более выгодной. Оказывая врагу серьезное сопротивление, уничтожая его живую силу и технику, мы с боями отходили к городу Сколу, где располагался пограничный отряд.
Бои были тяжелые, силы наши таяли. С каждым днем увеличивалось количество раненых, затруднявшее и замедлявшее наш переход. Приходилось отступать по узким горным дорогам, в то время, когда враг двигался по шоссе. Но у нас было преимущество — нас укрывали горы и родные леса, поэтому советские части, нанося противнику ощутимый урон, были сравнительно малоуязвимы. [231]
Враг, ощущая свое численное превосходство, а особенно превосходство в технике, осмелел и теперь двигался по советским дорогам строевым маршем. Мы воспользовались его самонадеянностью и начали устраивать засады на крутых поворотах шоссе. Об одной такой засаде мне хочется рассказать.
Получив от разведки сообщение о продвижении противника, мы поставили на повороте дороги, в кустах, две полуторки. На машинах установили четырехдульные пулеметы, а на склонах гор сосредоточились основные силы. Дозор врага мы пропустили вперед, а по основным силам, подпустив их как можно ближе, открыли огонь из всего имеющегося у нас оружия. Так, всего за несколько минут нами было уничтожено несколько сот фашистов, захвачены значительные трофеи и множество пленных. Технику, которую невозможно было взять с собой, уничтожили, сбросив в реку. Затем, воспользовавшись паникой противника, мы отошли на новый рубеж готовиться к следующему удару.
Получив несколько подобных «уроков», враг стал осторожнее. Он усилил наземную разведку, пустил в ход авиацию. С утра до вечера в небе гудели разведывательные самолеты, мы их прозвали рамами. Обнаружив наши части, летчики моментально доносили об их месторасположении в штаб, и уже через несколько минут над головами появлялась стая штурмовиков. Тактику пришлось изменить — теперь днем мы вели бои, а с приходом ночи перебазировались на новые позиции.
Нашим ночным отходам мешали банды бандеровцев, внезапно — то из населенных мест, то из леса — открывавшие огонь по колонне. Вначале мы [232] принимали их за немецких десантников, но, взяв в плен несколько человек, убедились, что стреляли по нам соотечественники.
Бой
По приходе в Скол был получен приказ отойти за город — нашим измученным в боях частям нужна была передышка. Но отдыхать не пришлось… Не успели мы отойти от города и на 10 километров, как пришло сообщение: к пригороду подходит противник, дан приказ отбросить врага от города и удерживать его там любой ценой. В срочном порядке, на машинах, нас перебросили к Сколу, где соединили с частями пехоты, обороняющей город. В жестокой рукопашной схватке у реки Стрый, враг был разбит.
Так с боями дошли мы до Шепетовки, где в былые времена молодая Красная Армия прославила себя в боях с белополяками. Дальше отступать некуда, думали мы, нельзя отдавать врагу это священное для нашего народа место. Но получилось иначе: не успели бойцы обосноваться, как пришел приказ к отступлению — враг окружал нас. С тяжелыми боями продвигались в глубь России, на восток. Штаб находился в районном городе Сквире.
И вот 13 июля — новый приказ. Высадка крупного вражеского десанта в Энском районе. Регулярными войсками десант был обнаружен и разбит, перед нами же стояла задача уничтожить уцелевших диверсантов, для чего на машинах, затем по железной дороге нас доставили в Энский пункт. Перейдя по плотине заболоченную речушку, перед самым рассветом мы заняли оборону на высоте Н. С первыми лучами солнца противник обнаружил наше [233] присутствие; начался обстрел. Окопаться мы не успели, поэтому, не желая выдавать своего точного месторасположения, сидели тихо. Когда же на нас пошла вражеская пехота, волей-неволей пришлось обороняться. Часа через три разведка доложила о большом количестве вражеских танков, движущихся в нашем направлении. Мы приуныли, но тут, как нельзя кстати, со станции прибыл артиллерийский дивизион, и бойцы воспряли духом, разом почувствовав себя уверенней.
В 4 часа дня началась сильная артиллерийская перестрелка, а еще через 15–20 минут на нас пошли немецкие танки: по фронту и с флангов. Для обороны наша позиция была идеальна, но, поскольку в распоряжении части не было противотанковых пушек, вражеская бронетехника, а за ней и пехота, беспрепятственно подходили все ближе. Враг намеревался взять нас в кольцо. Связки противотанковых гранат, которыми мы забрасывали фашистов, подпустив их поближе, были каплей в море: вслед за первым рядом танков на наши позиции надвигался второй. Силы быстро таяли. Уцелевшие немецкие танки через наши окопы прорывались в тыл. Второй ряд танков утюжил гусеницами наши сильно пострадавшие огневые точки и стрелковые окопы.
В таких неравных, тяжелейших условиях проявлялось мужество советских воинов. Как сейчас вижу начальника штаба нашего, 94-го, погранотряда майора Врублевского. В парадном обмундировании, бледный, но внешне спокойный, стоял он на открытом шоссе и командовал боем. Это пренебрежение к смерти воодушевляло бойцов, мы били немцев, невзирая ни на что: ни на их численное превосходство, ни на их превосходство в военной [234] технике, ни даже на собственную смертельную усталость. Здесь каждый был героем.
Судя по количеству танков, брошенных на Энскую высоту, немцы, видимо, рассчитывали встретить там сопротивление как минимум нескольких воинских подразделений, а не единственного разбитого погранотряда, и без того уже измотанного боями и отступлением от самой границы. Бой был поистине смертельным: стремясь сломить наше сопротивление, уничтожить советские войска, фашисты неистовствовали: не разбирая, где живые, где мертвые, они давили людей гусеницами танков, а шедшая следом пехота расстреливала из автоматов всех, кто еще мог двигаться. Когда наши силы практически иссякли, отряд получил приказ отходить через плотину на восточную сторону реки. Но было поздно — первые же бойцы, показавшиеся на плотине, попали под мощный кинжальный огонь. Мы поняли: отступление по плотине невозможно, оставался один путь — через болото, и мы двинулись в восточном направлении. На нашем пути было несколько немецких пулеметных точек, но это еще не самое страшное — пулеметчиков мы быстро ликвидировали, а вот немецкие танки и пехота тем временем подошли к нам практически вплотную. Отряд был окружен, и мы решили попытаться прорывать вражеское кольцо. Собрав на окраине деревни оставшиеся силы, отряд двинулся вперед, но неожиданно нарвался на фашистскую засаду. Завязался неравный бой.
В первые же минуты этого боя меня ранило в ногу осколком мины. Бросив гранату в немецких пехотинцев, бежавших прямо на меня, я отполз к обочине дороги и затаился там в небольшой ложбинке. [235]
Вижу, метрах в ста от меня, движется по дороге вражеский танк, а на броне его сидят автоматчики и механически поливают огнем местность. Заметив движение, немцы стали стрелять в мою сторону. Я замер. То ли враги сочли меня мертвым, то ли их что-то отвлекло, но огонь переместился в другую сторону. Выждав время, я медленно перевернулся на живот и постарался незаметно переползти из ложбинки в более глубокий придорожный ров. Немцы снова открыли по мне огонь, но я был уже недосягаем для их пуль. Сразу за рвом росли кусты шиповника, широкой полосой окаймлявшие дорогу, а за кустами начиналось пшеничное поле.
Садилось солнце. Если бы не война, я бы наверняка залюбовался, глядя, как в его предзакатных лучах переливаются волны высокой золотой пшеницы. Но за спиной разрывались снаряды, трещали пулеметные очереди; воздух был пропитан запахом пороха и тротила, а поле изрыто гусеницами вражеских танков. Вдалеке маячил островок нетронутой пшеницы, и я пополз туда, не замечая красот природы, мечтая лишь об укрытии. Было жарко, очень хотелось пить. Я полз, оставляя за собой кровавый след — рану забинтовать было нечем. Свой индивидуальный пакет я истратил на перевязку товарища, раненного в живот незадолго до того, как я получил свой осколок в ногу. Рана адски болела, но я полз и полз до тех пор, пока не потерял сознание.
Плен
Очнулся я на холодном полу в большом неуютном помещении, расположенном, как я узнал позже, на станции Пепельна. Первым, кого я увидел, [236] был мой товарищ с погранзаставы — Иван Прохоров, со Смоленщины. Он склонился надо мной, и я, пересилив свою слабость, спросил его: «Ваня, где мы?» Наверное, я говорил очень тихо, так как Иван не расслышал моих слов. Я переспросил, и он ответил: «Мы военнопленные…»
Его ответ стал для меня настоящим ударом. «Я пленный», — повторял я про себя и не верил. Вспомнились книги, читанные в детстве, — рассказы о людях, попавших во вражеский плен. Мне, мальчишке, школьнику, герои этих книг представлялись сильными, мужественными, обязательно пожилыми людьми и почему-то непременно с усами. Я же, безусый мальчишка, и вдруг — «пленный». Промелькнула спасительная мысль: «Иван что-то путает!» Я попытался подняться на ноги, но сильнейшая боль бросила меня обратно на грязный холодный пол. Я попросил Ивана приподнять меня, и увидел вокруг себя людей — военных, без головных уборов, без ремней, с лицами угрюмыми и растерянными. Я снова лег на пол и попытался вспомнить все, что произошло со мной в последнее время. Перед глазами встал бой, затем ранение, пшеничное поле… Как же я оказался здесь? Ответа не было.
Уже давно ночь, болит нога, никак не могу уснуть. Очень хочется пить, во рту пересохло, а воды нет. Вокруг слышны стоны, проклятия. В воспаленном мозгу одна мысль: я пленный. Почти одновременно рождаются десятки планов побега, один невероятнее другого. Но за дверью — тяжелые шаги фашистов, и ранение не дает о себе забыть ни на секунду. А пленные все прибывают и прибывают.
На станции Пепельна немцы продержали нас около недели, затем под дулами автоматов вывели [237] на перрон. Здоровых построили в колонну, раненых уложили на телеги и погнали пленных в Житомир. Всю дорогу кормило нас местное население, жители окрестных деревень, сами недоедавшие, несли продукты пленным бойцам. Даже когда нас держали на станции, женщины приносили еду в узелках.
В Житомире нашу колонну загнали на участок, огороженный колючей проволокой прямо в чистом поле. Этот временный «лагерь» был уже достаточно обжит — военнопленных за «колючку» было согнано много. В одном из углов этого загона существовал даже свой лагерный «госпиталь». Врачи и другой медперсонал, сами военнопленные оказывали посильную помощь раненым бойцам. Медикаментов не было, не было даже перевязочного материала — стирали чужие окровавленные, гнойные бинты. Неудивительно, что у многих раненых в ранах копошились черви, а в «госпитальном» углу стоял тяжелый гнилостный запах — запах разложения.
Кормили нас в этом «лагере» кониной — мясом лошадей, убитых на поле боя, и немецким хлебом, испеченным еще до войны: снаружи он был еще похож на хлеб, но стоило его разломить, как над буханкой поднималась зеленая пыль.
Так начались мои странствия по фашистским лагерям. Из Житомира вскоре нас переправили в Ровно, затем в Ковель, где мы жили в землянках, а спали на голой земле. Затем — пересыльный лагерь уже в самой Германии: огромная огороженная территория и полное отсутствие каких бы то ни было жилищ. Здесь я понемногу начал ходить.
Стоял октябрь, а у нас не было ни сапог, ни шинелей, ни шапок. Мы устраивали себе жилища, кто как мог — чаще всего выкапывали ямы в песке и покрывали [238] их корнями деревьев, попадавшимися при копке. По утрам палками и плетками выгоняли нас немцы на поверку. Мы возмущались подобным издевательствам над советскими гражданами! Тогда еще мы не знали, что эти мучения были лишь преддверием, лишь началом тех мук, что нам пришлось вынести впоследствии, в куда более жутком месте, чем это.
Ночи становились все холоднее. Не выдержав голода и холода, многие военнопленные умирали. Наконец немцы решили построить для нас землянки. Наши новые жилища — бараки строились так: выкапывались ямы длиной метров 100 и шириной метров 8, сверху ямы покрывались цельными хвойными деревцами: стволами вместе с ветками. Деревья мы таскали из леса, находившегося за территорией лагеря. Под усиленным конвоем на рубку леса ежедневно водили человек по 80, по 100.
В это время в лагере была организована подпольная группа из 11 человек, куда входил и я. Мы разрабатывали план освобождения военнопленных этого лагеря. План был таков: всей подпольной группе одновременно попасть в список рубщиков леса, получить рабочий инструмент (топоры, ломы и др.) и использовать его в качестве оружия при нападении на охрану. Все 11 человек должны были вооружиться инструментами и равномерно распределиться по длине колонны, а в лесу неожиданно напасть на конвоиров и перебить их. Завладев автоматами охранников, следовало обезоружить немцев в караульном помещении и освободить весь лагерь. Побег готовился к 24-й годовщине Октября.
Вначале все получилось, как и было задумано: все 11 человек попали в колонну, все были вооружены [239] инструментами. Около ста человек в тот день направлялись на рубку леса. Немцы выгнали колонну за территорию лагеря, сопровождающий пошел с докладом в караульное помещение, а мы остались ждать. На душе было тревожно: слишком уж долго держат нас у ворот лагеря. Через некоторое время ворота открылись, и нас загнали обратно, за колючую проволоку. Колонну оцепили, начали называть номера тех, кто участвовал в заговоре. К концу поверки перед строем стояли 10 человек — одиннадцатый был провокатором.
Нас сильно избили и загнали в так называемые «колодцы» — четыре столба с натянутой между ними колючей проволокой. Провинившихся загоняли голыми. Поскольку дверей в этом сооружении не предусматривалось, попасть внутрь можно было только одним способом — раздвигая ряды колючей проволоки руками. Если делаешь это быстро — рвется кожа на руках и на всем теле, если двигаешься медленно, тебя жестоко избивают. В «колодцах» мы простояли голыми трое суток, после чего нас связали, отвезли на станцию и закрыли в товарном вагоне. В ночь с 6 на 7 ноября поезд тронулся и повез нас в лагерь смерти — в Освенцим. Мы еще не знали, что для многих из находившихся в эту ночь в вагоне товарищей, этот путь станет последним.
Освенцим
Ранним морозным утром эшелон наконец остановился. Началась выгрузка людей, обреченных на уничтожение. Крики, стоны, немецкая ругань. Мы с товарищами ехали в последнем вагоне, но вскоре [240] очередь дошла и до нас. В распахнувшиеся двери вагона ворвался ледяной воздух, а за ним — несколько эсэсовцев. Посыпались удары — били прикладами автоматов, чтобы мы выходили из вагона. Тот факт, что мы связаны по ногам и рукам и не можем идти, не имеет значения. Наконец до них это доходит, и с громкой руганью нас выбрасывают из вагона на мерзлую землю. Снова бьют. Потом, наконец, развязывают руки и ноги, но, в добавок ко всему, раздевают догола. Не давая опомниться, гонят на территорию лагеря, ставят в общий строй — к таким же обнаженным, посиневшим от холода людям, уже несколько часов (на ноябрьском ветру!) ожидающим очереди на «санобработку». Очень холодно. Люди жмутся друг к другу, чтобы хоть немного согреться, но это им не позволено — малейшее движение вызывает лавину палочных ударов. Бьют за все: за то, что мы худые, за то, что не можем, голые, стоять на морозе в течение нескольких часов, за плохое равнение в строю, за то, что мы советские люди, в конце концов!
Очередь редела. Окровавленные, с разбитыми головами люди падали на землю десятками. Напряжение нарастало, люди сжимали зубы, чтобы не сорваться, не закричать. Не всем это удавалось. Неожиданно, где-то в середине колонны, раздался отчаянный крик: «Что вы делаете с людьми, ИДИОТЫ!» Не успел человек закончить фразу, как его выволокли из строя, ударом локтя в подбородок сшибли с ног. Упав на спину, из последних сил наш товарищ еще успел крикнуть: «Да здравствует советская Родина!» до того, как кованый фашистский сапог наступил ему на горло. Разом все замерли, окаменели. Слышен был только хрип умирающего, [241] но и тот вскоре затих. Палач улыбался — свою работу он исполнял виртуозно.
По мере приближения к изгороди, ряды военнопленных таяли. Наконец, пришла и наша очередь пройти санобработку. Проводилась она так: по 25 человек загоняют за изгородь, там им бреют головы, а если есть борода, то сбривают и ее. За этим следует «дезинфекция» — продрогших на ледяном ветру людей сталкивают в железобетонный колодец с ледяной водой и заставляют трижды окунуться с головой. Если человек — по слабости или случайно — окунался не полностью, если над водой видна была хотя бы макушка, то прикладами автоматов, сапогами или палкой фашисты обязательно «помогали» жертве полностью погрузиться в ледяную купель. Затем вытаскивали — полумертвыми или полуживыми. К концу «дезинфекции» вода в колодце стала красной от крови.
После данной процедуры (мы прозвали ее «кровавым крещением») оставшихся в живых ждало новое испытание. Заключенных бегом погнали к отведенным им блокам — а это 2 или 3 километра! Замерзшие и истощенные, люди просто физически не могли бежать — и снова побои; снова убитые. Тем же, кто выдержал этот «кросс», «наградой» стала минута в теплой ванне. «Награда» весьма сомнительная, минуты было явно недостаточно для того, чтобы согреться, но фашисты этого и не предусматривали. Коварство этого способа пытки мы оценили позже, когда после ванны нас выстроили вдоль бараков, голыми, на морозе дожидаться, когда последняя партия пройдет «кровавое крещение».
Фашисты расценили правильно: жгучий ноябрьский ветер кажется особенно убийственным после [242] холодных вагонов, после целого дня нагишом на улице и теплой воды. Холод пробирал до костей. Даже самые терпеливые, и те стремились хоть на секунду прижаться друг к другу. Но снова команда «смирно», снова побои, убийства.
Наконец подошли последние «окрещенные». После долгой, неимоверно тщательной проверки и пересчета нам разрешили войти в барак. Принесли долгожданный ужин — кусочек эрзац-хлеба, испеченного из древесной или каштановой муки, и баланду из брюквы, где-то три четверти литра. Вечерняя поверка. Отбой. Кое-как разместились мы на полу в одной из комнат барака: камера была довольно большая, но из-за тесноты не то, что лежать, сидеть было негде. Истощенные, измученные мы тотчас заснули.
Неизвестно, сколько прошло времени, но вдруг мы услышали шум. Стоны, крики и ругань раздавались все ближе. Мы затаились и приготовились к очередному «сюрпризу». Вскоре дверь распахнулась, и в камеру ворвались полтора десятка эсэсовцев (мы их называли «эсманами») с палками и плетьми. Бегая по камере, прямо по голым людским телам, эсманы сыпали ударами направо и налево. Потом мы узнали, что это побоище оказалось обычным лагерным подъемом.
Было 4 часа утра. Очевидно, считалось, что столь короткий отдых смог восстановить наши силы. Но подняться с холодного пола в это (наше первое в Освенциме) утро было суждено далеко не всем — кто-то умер ночью, кого-то убили во время «подъема». Выживших «счастливчиков», подгоняя ударами палок, снова выгнали «на аппель» (то есть на поверку) голыми. Падал мелкий снег. Узников выстроили [243] около барака в 10 рядов: выстраивали по росту — сзади самые высокие, потом меньше и еще меньше. Все хорошо просматривались: прижаться друг к другу, спастись от поистине невыносимого холода было невозможно — либо смерть, либо увечье. А жить хотелось вопреки всему.
Ночью ударил сильный мороз, землю сковало, и стоять на ней босыми ногами было истинной пыткой: сначала под ногами тает снег, потом ступни примерзают к земле. По команде «смирно» мы простояли на морозе до 7 часов утра. В семь нам выдали брюки, гимнастерки и обувь — деревянные колодки. Шинели и головные уборы нам так и не дали.
Под звуки марша и под усиленным конвоем с собаками нас погнали на копку канав под фундаменты бараков — на болотах строились новые концлагеря Биркенау-1 и Биркенау-2. Работали мы до поздней ночи, подгоняемые палками эсэсовцев и их помощников: капо, фор-арбайтеров и других холуев, набранных из немецких бандитов, польских националистов, монахов, ксендзов и всевозможных шкурников. Эти тоже, под стать своим хозяевам, били и убивали за малейшую провинность: стоило на секунду выпрямить спину, перекинуться парой слов с соседом, мало взять земли на лопату и недалеко выбросить, — все это считалось провинностью и жестоко наказывалось.
В конце рабочего дня те, кто остался в живых, должны были подобрать убитых и сложить их в один ряд, после этого рядом с покойными усадить всех больных и раненых, а затем и самим выстроиться на поверку. После того как общее количество выгнанных в этот день на работу сошлось с количеством убитых, раненых и пока еще дееспособных людей, [244] стоящих на поверке, мы сложили мертвых на телеги, впряглись в них и повезли в лагерь. Раненых вели под руки. Когда мы подошли к лагерю, увидели на воротах надпись по-немецки: «Работа делает свободу». В нашем случае эта надпись по-другому: «Работа делает смерть». Около ворот уже стояли музыканты и играли тот же марш, что и утром. Возможно, играли они хорошо, но до чего же нам сейчас была ненавистна и противна эта музыка! Музыка, а рядом — смерть!
Еще до недавнего времени мы были солдатами, поэтому привыкли: где музыка, там отдых, радость. В походах под звуки марша идти было легче и веселее. Сейчас же мы, голодные, продрогшие, еле передвигающие ноги от усталости, запряженные в телеги с убитыми товарищами — мы были неблагодарными слушателями…
В лагере нас снова выстроили на вечернюю поверку, которая длилась несколько часов. Без шинелей, без головных уборов мы безропотно стояли на морозе, а те, кто не выдерживал этого издевательства, получал от блокфюрера скорую смерть. После поверки нас снова загнали в бараки, выдали ужин. Отбой, затем новый подъем при помощи палок. Даже смерть не являлась спасением от утренних побоев — не разбираясь, фашисты одинаково поднимали на работу как спящих, так и тех, кто ночью скончался. И так день за днем.
Зима
Условия содержания военнопленных были поистине адскими. Сил не хватало даже на то, чтобы познакомиться с товарищами по несчастью, а уж об [245] организации подпольной группы не могло быть и речи. Мозг отказывался работать. Постоянное ожидание неминуемой и мучительной смерти погружало нас в какое-то аморфное состояние, сил хватало лишь на то, чтобы механически выполнять команды наших мучителей. Мысль была одна: «только бы вытерпеть сегодня, а завтра как-нибудь убежать», но зато эта мысль не покидала нас ни на минуту. Мы скрывали свои настоящие имена, давая друг другу клички, а эсэсовцы и вовсе выкликали узников по номерам, выколотым у каждого на груди.
После того как были вырыты котлованы, нас перебросили на работу в карьере по добыче гравия — возить камень на тачках к месту будущего лагеря. Туда же неизвестно откуда подвозился кирпич. Работая на строительстве, мы совершили первую попытку к побегу. Заложили в штабель привезенного кирпича двух наших товарищей. Вечером, во время поверки, немцы их не досчитались, но найти так и не смогли, а после нашего ухода в лагерь ребята убежали.
Таким же образом был подготовлен второй побег, но он уже не удался. Спрятавшихся узников фашисты теперь искали с собаками. Нашли и расстреляли на месте. Были приняты репрессивные меры: за первых двух убежавших и за обнаруженных вторых в подвале блока смерти расстреляли по двадцать человек за каждого. При этом из приговоренных к расстрелу в живых оставили двоих — для острастки, чтобы они рассказали остальным, что ожидает непокорных за попытку к бегству. После этого случая поверка стала особенно тщательной. Убежать зимой никому не удалось…
Суточный рацион советских военнопленных был [246] гораздо меньше, чем узников других стран, к тому же нас обкрадывали лагерные холуи. Силы катастрофически таяли. Убедившись, что одиночные побеги приводят к большому количеству жертв, каждый про себя решил, что бежать нужно либо всем, либо никому. Для массового побега нужна была подпольная организация, а ее у нас тогда еще не было. В аду под названием Освенцим люди практически не разговаривали, а если и приходилось говорить, речь была вялой и бессвязной. Мозг работал очень слабо. Пожалуй, со стороны мы походили на ненормальных.
За три месяца нахождения в лагере Аушвиц (немецкое название Освенцима) из 13 тысяч советских военнопленных осталось в живых немногим более 3000. Часто из двух-трех бараков немцы перегоняли оставшихся узников в один, а остальные бараки стояли пустыми. Нечеловеческое отношение к заключенным, сильнейшее истощение и неимоверно тяжелый труд вкупе с грязной, потной одеждой спровоцировали эпидемию сыпного тифа. Нас заедали вши, поэтому немцы, боясь широкого распространения этой повальной болезни, решили устроить нам «бани». Со свойственным эсэсовцам «человеколюбием», мытье организовали следующим образом. Узников раздели е бараках догола и погнали — зимой, в мороз — мыться на другой конец лагеря. В «бане» нас ставили на минуту под теплый душ, затем поливали из шлангов холодной водой и снова гнали через весь лагерь в другой, пустующий барак, где была свалена одежда. Одежда была та же самая — грязная, окровавленная, разве что продезинфицированная газами. Такие «бани», а особенно переходы по морозу через весь лагерь обнаженными, [247] мокрыми, приводили к тяжелейшим простудным заболеваниям. Уже на следующее утро многие наши товарищи были мертвы.
В марте 1942 года нас, советских военнопленных, вместе с другими сильно ослабевшими узниками перевели во вновь отстроенные легерные отделения. В Биркенау-1 переводили женщин, в Биркенау-2 — мужчин. К этому времени нас оставалось около полутора тысяч человек.
В первую и во вторую ночь нашего пребывания в Биркенау ударили сильные морозы. Половина наших товарищей умерли от переохлаждения, замерзли во сне. А иначе и быть не могло: стены бараков строились всего в полкирпича толщиной, ни потолков, ни полов не было предусмотрено, не говоря уже о печах. Двухъярусные кирпичные перегородки, каждая на пять человек, вместо постели — рваная шинель… Несмотря на массовую смертность, численность узников сохранялась: с Запада привозили евреев и участников Сопротивления, с Востока — партизан и работников подпольных организаций.
Весна
В апреле мы начали оживать. Работая на осушении болот, мы заметили, что появилось много лягушек, мясо которых оказалось вполне съедобным. В течение нескольких дней все лягушки были съедены.
В это же время неизвестно по какой причине нас перевели на общее питание, и мы, к великому своему удивлению, стали обнаруживать в супах вместе с брюквой картошку и костяную муку. После страшного [248] голода, пережитого зимой, эти нехитрые добавки явились для нас настоящим спасением. Но конвейер смерти не прекращал свою работу ни на минуту. Поскольку в Биркенау переводили самых слабых, смертность была неимоверная. Кроме того, далеко не всем удавалось умереть своей смертью. Ослабевших до потери трудоспособности узников переводили в специально организованные блоки. Когда же больных скапливалось слишком много, их заводили по одному в комнату, отгороженную от остального барака брезентом. Эсэсовцы ставили узника на колени и ударом кирки или лопаты по голове убивали. Тела отвозили в крематорий, а на место казненных прибывали новые, ослабевшие от голода и непосильной работы узники.
В апреле я работал в бригаде, обносившей изгородью отстроенные лагеря. Работа была очень тяжелая, поэтому для нее подбирали здоровых людей. Я был уже слаб, но мой внешне здоровый вид ввел фашистов в заблуждение, и я вынужден был работать наравне со всеми. Мы копали ямы и подносили к ним железобетонные столбы. Столбы были очень тяжелые — 20 человек с трудом переносили их. Надломленные спины ныли, но сгибаться под тяжестью ноши было запрещено. Стоило чуть-чуть согнуть спину, как следовал удар палкой.
Но и после такого, бесконечного и неимоверно тяжелого рабочего дня, отдых полагался далеко не всегда. Как-то после работы нас направили на разгрузку хлеба с машин. От одной буханки неожиданно отломилась корочка и осталась в моей ладони. Осторожно я положил корочку в рот, надеясь, что этого никто не заметит. Но не тут-то было: мгновенно подскочил эсэсовец и начал меня избивать. Он [249] бил палкой по голове, спине, ногам. Вдруг, неожиданно для меня самого, вся злость, скопившаяся в душе за год лагерных издевательств, выплеснулась наружу и пересилила страх перед побоями и даже перед самой смертью. Я ударил эсэсовца и побежал прочь. Сытый фашист быстро догнал меня, изможденного доходягу, повалил наземь и ногами, обутыми в кованые сапоги, пинал до тех пор, пока я не потерял сознание. Товарищи подобрали меня, принесли в лагерь и положили на землю возле нашего барака. Я долго не приходил в сознание, а когда очнулся, услышал тихий разговор своих друзей: «Вот и Нинки не стало» (Нинка была моя кличка в лагере). Их чувства были мне хорошо известны — к этому времени нас осталось всего 126 человек, и каждая новая потеря переживалась очень тяжело.
За ночь я кое-как отлежался и утром снова побрел на работу, но работать уже не смог, и меня снова избили. Ноги мои сильно опухли, от побоев открылась старая осколочная рана. Идти я не смог, и товарищам пришлось отнести меня на носилках в барак, а на следующее утро устроить в лагерную больницу.
Больницей называлась большая конюшня, разделенная на две половины. В первом отделении — хирургическом — лежали раненые, а во втором отделении — больные с высокой температурой — эти были предназначены для уничтожения. Когда я попал в больницу, у меня тоже была высокая температура. Спас меня один польский врач, ударом кулака указав место в хирургическом отделении, хотя мне предписывалось остаться среди смертников. Врач не мог мне объяснить свое «негуманное» поведение, [250] так как за его спиной возвышался эсэсовец. Но удар я выдержал, и это решило мою участь.
Вскоре мне сделали операцию по извлечению осколков, а заодно и выкачку из раны. Врач, оперировавший меня, сразу предупредил: если температура 38 градусов и выше продержится больше двух дней, меня переведут в седьмой блок — блок слабых, а это прямой путь в крематорий. Лежа на нарах на третьем ярусе я «регулировал» свою температуру. Когда мне приносили термометр, я честно вставлял его в подмышку и следил, как поднимается ртуть. Стоило ей достичь 37 градусов, я откладывал термометр в сторону.
После операции я быстро пошел на поправку, хотя условия жизни, казалось бы, этому не способствовали. Дневная норма хлеба для больных узников была меньше, чем для работающих; еще хуже обстояла ситуация с водой. Ее было мало, а пить хотелось постоянно. Если бы не поддержка товарищей, многие из нас просто не выжили бы. Приходя с работы, узники получали свою дневную норму, и каждый стремился часть ужина оставить больным товарищам, а воду приходилось воровать из бочек около кухни. Но передать больным пищу и воду было куда сложнее, чем раздобыть их. Больничные бараки хорошо охранялись, и здоровым заключенным вход в них был воспрещен. Сначала нужно было узнать, где находится больной товарищ. Для этого приходилось простукивать палкой стены барака, выясняя, кто где лежит. Окон в бараке не было. Итак, местонахождение товарища определено, теперь нужны только смелость и находчивость. Рискуя жизнью, человек с котелком воды или супа быстро проскакивает в барак мимо охранника; еще быстрее [251] отыскивает товарища и передает тому котелок. Затем бежит через весь барак, лавируя меж нарами и стараясь не создавать лишнего шума, к противоположным дверям, где стоит еще один охранник. Мимо него нужно быстро проскочить. Если замешкался и попался в руки охранников — жестоко избивают.
Таким же способом носили еду товарищам, находящимся в бункере штрафников. Штрафников посылали на самые тяжелые работы, а на ночь закрывали в особые камеры: в одних можно было только лежать, в других сидеть, в третьих стоять. Кормили наказанных еще хуже, чем больных.
В связи с наступлением Советской армии на фронте, наше положение несколько улучшилось. Перевод на общее питание помог нам прийти в себя; мы немного окрепли физически, незначительно, но все-таки снизилась смертность, хотя побои продолжались с прежней силой. Получив передышку, мы начали готовиться к массовому побегу.
Побег
Когда я вышел из больницы, товарищи устроили меня работать в прачечную: там было сравнительно легче. Зарождение подпольной организации, разработка плана побега — все это проходило здесь, прямо на «рабочем месте». Собираться в прачечной было очень удобно: во-первых, здесь работали исключительно советские военнопленные, а во-вторых, гитлеровцы, напуганные тифозной инфекцией, нечасто подходили к нашему «муравейнику».
К августу 1942 года нас осталось всего 120 человек. Это была дружная и спаянная семья. Советские [252] военнопленные теперь имели авторитет у узников из других стран, даже эсманы нас побаивались, а если и били, то только поодиночке. Вместе мы были грозной силой. С каждым днем росли масштабы нашего неповиновения врагам, вскоре и пленные других национальностей стали присоединяться к нам. Командование лагеря встревожилось и решило принять экстренные меры, при этом оно отлично понимало, что в случае массового расстрела военнопленных на территории лагеря, русские непременно окажут серьезное сопротивление, а к ним присоединится и вся двухсоттысячная армия узников лагеря.
Следовательно, от русских нужно было тихо избавиться где-нибудь за территорией лагеря. Наконец эсэсовцы придумали такой способ: под видом обычного похода на работу привести нас на участок бань-газокамер, находившийся в двух километрах от лагеря, и там уничтожить несговорчивых пленников. Эти камеры были только что выстроены, и фашисты думали, что о существовании и тем более о назначении этих «бань» в лагере никто не знает. Камеры еще только проходили испытания, и первыми жертвами предназначалось стать советским пленным. Но, во-первых, об этих «банях» мы уже слышали, а во-вторых, накануне предполагаемых «испытаний» к нам в барак была подброшена записка: «Русские, будьте осторожны: вас хотят убить». Мы разгадали замыслы врага и решили устроить побег во что бы то ни стало. Даже если нас будет сопровождать отряд, равный нам по численности. В это время мы уже обзавелись ножами и другим холодным оружием. Неожиданно немцы отказались от этого варианта казни. [253]
Но через несколько дней в бараке снова очутилась предостерегающая записка: «Русские, будьте осторожны». Оказывается, немцы придумали новый план нашего уничтожения. Под видом дезинфекции одежды нас раздели догола и хотели вывести из лагеря в чем мать родила, лишив возможности пронести с собой оружие. Но в прачечной работали свои, и мы успели перед выходом одеть всех заключенных. Правда, напасть нам в тот день так и не пришлось. Утром, во время поверки, эсманы и виду не показали, что удивлены, увидев нас одетыми. А мы еще раз убедились в коварстве врагов.
Потом нам передали, что всех русских хотят перевести в блок смерти центрального лагеря Аушвиц. Сначала мы обрадовались, решив использовать перевод для массового побега, но затем узнали, что поведут нас не всех вместе, чего требовал наш план, а бригадами, причем прямо с работы. В этом случае побег был невозможен. Не теряя времени, мы стали проводить подготовку к освобождению всего лагеря; договаривались с иностранными узниками, особенно с поляками.
Неожиданно наши планы были нарушены. Польская бригада в количестве 150 человек, работавшая на копке канав под канализацию, устроила побег. Ввиду неорганизованности побег не удался. Причем беглецов ловили не только фашисты, но и заключенные, мечтавшие этим заслужить себе свободу. Они не знали, что благодарность к предателям не входит в список фашистских добродетелей: добровольных «помощников» вместе с беглецами поместили в бункер смерти. Ночью эсманы расстреляли тех, кто оказывал сопротивление, а остальных [254] задушили газами. Когда поляков повели на смерть, они запели свой гимн.
Потерпев неудачу с объединением всех заключенных лагеря, мы решили подготовить общий побег своими силами. В это время началось строительство следующей зоны около Биркенау, и многие партии военнопленных направлялись туда. В соответствии с лагерным стандартом, зона уже была ограждена, только с юго-восточной стороны был оставлен проезд для завоза стройматериалов. К концу рабочего дня, как обычно, на площадке лежало много убитых и раненых. Смерть стала неотъемлемой частью нашей лагерной жизни, мы привыкли к ней, а она к нам. Мы верили, что наше дело правое, а в таком случае даже смерть приходит на помощь. Случалось, что избитые заключенные, дабы избежать дальнейших побоев, заползали под стройматериалы и зачастую умирали там. Обычно на розыски посылали бригаду, в которой числился пропавший, а остальные узники стояли в строю до окончания поисков. Охрана не снимается с вышек до окончания поверки. Этим заведенным раз и навсегда порядком мы и решили воспользоваться.
В намеченный день советские военнопленные, работая в сводной интернациональной группе, спрятали под стройматериалами убитого фашистами узника из соседней бригады. Во время поверки, естественно, человека хватились и послали на поиски его бригаду. Те искали долго, но безуспешно. Тогда пойти на поиски вызвались русские. Фашисты согласились, но с одним условием: если мы его не найдем, все получим по 25 ударов палками — таков был лагерный порядок. Зайдя в рабочую зону, мы быстро вооружились лопатами и палками, затем [255] растянулись цепочкой по зоне и начали усердно «искать», медленно приближаясь к проходу в колючей проволоке. Но побег опять не состоялся: во-первых, мы проявили нервозность, во-вторых, о побеге знали не все. Когда часть группы, знавшая о побеге, начала приближаться к проему в колючей проволоке, фашистам легко было их отогнать. Пришлось незаметно подобрать спрятанный труп и вернуться в строй. В бараке мы провели серьезный анализ своих ошибок и начали готовиться к новому побегу.
Через несколько дней мы снова запрятали труп. Как только пропажа обнаружилась, нас сразу послали на поиски, мол, русские очень хорошо ищут. Вооружившись палками и лопатами, мы медленно двигались по территории, дожидаясь наступления темноты. Как и в прошлый раз, пройдя до конца зоны, мы собрались в ее левом углу. Охрана уже намеревалась отвести нас в жилую зону, как вдруг со стороны крематория появились одна за другой четыре бригады зондеркоманды, каждая по 25 человек. Эти бригады формировались из высоких и физически сильных лагерных новичков. Они занимались обслуживанием крематориев: сжигали тела умерщвленных в газовых камерах, а также раскапывали братские могилы и сжигали трупы людей, убитых еще до построения больших крематориев. С членами этой бригады, что называется, не церемонились: стоило человеку ослабеть, как его тут же отправляли в печь.
От 3-й по счету бригады, не дошедшей до нас метров 100, неожиданно отделился человек — это было не побегом, скорее самоубийством. Его пристрелили на ходу, а бригаду погнали дальше. Эсман, [256] убивший этого человека, подошел к старшему нашего конвоя и попросил дать ему трех человек — донести труп до лагеря. Конвоир был не против и предложил эсэсовцу самому выбрать «носильщиков».
Дальше все происходило быстро, почти как в кино. Эсман тычет дулом автомата то в одного, то в другого узника, но те прячутся за спины своих товарищей, так как знают, что через несколько минут свершится то, о чем все так давно мечтали, — побег. Эсман показывает на следующих — те снова прячутся. Взбешенный палач что есть силы бьет одного нашего товарища, но неожиданно получает такой удар в голову, что не может устоять на ногах. Эта стычка послужила сигналом к действию. С палками и лопатами заключенные набросились на охрану и моментально перебили ее. Наш удар был настолько неожиданным, что никто из врагов даже выстрелить не успел.
Покончив с эсэсовцами, мы, 70 человек, с криком «Ура!» побежали за зону лагеря, будто и не убегали, а наступали на противника. Этот «крик души» только помешал нам: не успели мы отбежать на достаточное расстояние, как в лагере эсэсовцев, примерно в километре от нас, была объявлена тревога. Через пару минут мы услышали приближающийся гул автомашин. Из всех бежавших я был, наверное, самым слабым — прошло всего полмесяца после выписки из больницы, и я сильно хромал. Бежать нам нужно было строго на юго-восток, так как справа находился эсэсовский лагерь, а сзади и слева — зоны.
Побег помню до мельчайших подробностей, как будто это было вчера. Помню, пробежав метров [257] триста, неожиданно налетаю на палача, своими руками убившего не одну сотню, а может, и тысячу советских граждан. Он, держа пистолет наготове, ведет перед собой двух пойманных беглецов — Александра Алтухова из Тамбова и еврея с Западной Украины, который находился в нашем лагере в качестве военнопленного, водя за нос лагерное начальство. Теперь палач ведет в лагерь уже троих. Алтухов громко кричит: «Что вы делаете? Зачем сами идете на смерть!», а мне тихонько шепчет: «Нинка, бежим». Впереди в сгущающихся сумерках замаячили две сосны, выросшие из одного корня. Прикинув возможность попадания из пистолета по движущейся цели, метров за 15 до деревьев делаю рывок налево и скрываюсь за стволом. Товарищи бегут направо. Не знаю, сколько я пробежал, но стало заметно темнее. Вижу, невдалеке высятся сторожевые вышки. О них мы не знали. Пробегаю между ними, пытаясь не попасть под пулю. Бегу дальше.
Наконец, очутился я на болоте, поросшем высоким камышом. Слышу голоса, передвижение нескольких групп людей. Хочется с кем-нибудь соединиться — направляюсь к ним, а они сразу притихают. Иду к другим — тоже боятся меня. Тогда, проваливаясь по колено в трясину, иду вперед сколько хватает сил. Попадается небольшая речушка, с трудом преодолеваю ее. Иду дальше, опять речушка. Попытался перейти и ее, да не смог забраться на противоположный, заросший ивняком берег — слишком уж крутой. Тут справа слышу собачий лай. Лай приближается, оставаться в кустах нельзя. Имея опыт службы на границе, знаю, что в [258] первую очередь будут искать там, где можно спрятаться.
Кое-как выхожу из речки и вижу насыпную дорогу, уже освещенную с двух сторон прожекторами. Все ближе и ближе слышен собачий лай и отрывистый немецкий говор. Делать нечего. С риском для жизни переползаю насыпь и вижу развалины какого-то хутора. От насыпной дороги, справа и слева от меня, к хутору идут две канавы со сточной водой. Ползу по направлению к развалинам, а собаки добрались уже туда, где я переползал дорогу. Нужно прятаться. В канаву не иду, так как по ней вполне могут пустить собак.
Тут за моей спиной, совсем близко, остановились несколько солдат с собаками. Я лежу, жду, что с секунды на секунду собаки найдут мой след, настигнут и разорвут на клочки. Но в то же время, по небольшому опыту работы со служебной собакой, знаю, что собака находит след, только когда ее не отвлекают. А тут солдаты кричат, цепи гремят, другие собаки лают.
Потом я услышал какую-то команду, и по обеим канавам к хутору зашагали два солдата с собаками; остальные направились к дамбе. Я посмотрел, как, дойдя по канавам до бывшего хутора, фашисты бродят по развалинам с фонарями и вроде бы не собираются в скором времени возвращаться назад, затем по еле заметной тропинке пересек картофельное поле и пошел дальше. Неожиданно в тишине раздался глухой кашель. По нашему уставу, солдат, находясь в секрете, кашлять не имеет права. Делаю вывод: кашляет кто-то из наших. Снова слышу кашель и иду на этот звук уже гораздо смелее. Вдруг впереди, метрах в пятнадцати от меня, [259] раздается окрик: «Хальт!», тут же с рычанием бросается в мою сторону овчарка. Я разворачиваюсь, бегу, фашист пару раз стреляет вслед. Бегу и думаю: «Почему он не спустил собаку?». Бегу, бегу, пока не падаю от усталости.
Отдохнув немного, пошел я в другую сторону, приблизительно на север, но снова неподалеку послышался собачий визг. Пополз. Визг все ближе. Вернулся назад и двинулся по диагонали — между первым и вторым направлениями. Метров через 400 вижу барак, хорошо освещенный изнутри. В окно видно, как солдат-дневальный ходит взад-вперед по комнате. Неподалеку от барака я нашел сарайчик, где и решил спрятаться — под самым носом у врага. В сарае нашел полено, встал с правой стороны двери, жду непрошеного гостя. Мокрый с ног до головы, только сейчас стал я ощущать холод.
Минут через тридцать-сорок слышу: по цепи раздается команда «антрейтен» — строиться. Смотрю, выстроились около барака в колонну по три солдаты с собаками и направились, видимо, в лагерь СС. Подождав немного, я осторожно вышел из сарая и пошел на станцию, откуда слышались паровозные гудки. Хотел подойти к станции до восхода солнца, чтобы никого не встретить по дороге, но не удалось. Я видел людей, люди видели меня, а с одним мужчиной и вовсе столкнулся нос к носу.
В железнодорожном тупике около небольшого склада нашел я вагон-коробку. Залез в него, считая, что если вагон исправный, меня увезут, если нет — хотя бы отсижусь до темноты. Примерно через час совсем рядом с вагоном слышу разговор на немецком и польском языках — на складе приступили к работе. Вечером, когда все уже стихло, вышел из [260] вагона. Озираясь по сторонам, пошел я к железнодорожному составу и влез на тормозную площадку вагона. Оставалось только ждать, когда тронется поезд. Вот раздался резкий свисток паровоза, и поезд поехал на восток. Позади остались освещенные кварталы лагерей Биркенау и Аушвиц. Мои мысли невольно с теми, кто остался в застенках лагерей смерти.
Утомленный, измученный, убаюканный монотонным стуком колес, я и не заметил, как уснул. Сколько я проспал, не знаю, но вдруг почувствовал, что состав остановился. Не дожидаясь, когда он пойдет снова, я пересел на следующий поезд, двигающийся в том же направлении. Затем еще на один и еще…
Снова в плену
На одной из станций поезд остановился. Видимо, я задремал, потому что не слышал, как к вагону подошли два проводника. Они хотели перейти через тормозную будку и заметили меня. «Кто там?» — спросил по-польски один из них. Я молчал, не зная, что сказать. Перед моими глазами снова пронеслись ужасы, пережитые в лагерях Освенцима.
— Откуда ты? — тихо переспросил он.
— Утек из Освенцима, — так же тихо ответил я.
В моем тоне сквозило доверие, но мысль лихорадочно твердила одно: «Бежать, и как можно скорее». Но как? Их двое, я один. Стоит мне только дернуться, как они поднимут тревогу. Поляки немного пошептались между собой, затем сказали: «Почекай трохи», и один из них быстро пошел вдоль состава к паровозу. А что, если убежать сейчас, пока [261] он один? Я смотрел на поляка и гадал, поднимет он тревогу или нет. Сильнейшая усталость и голод вдруг навалились на меня, накрепко приковав меня к месту. Не прошло и пяти минут, как возвратился первый проводник. Охранников с ним не было, и я немного успокоился. К моему изумлению, поляк вдруг сует мне в окошечко четыре горячих картофелины. «Следующая станция будет на немецко-польской границе, могут проверить вагоны, — говорит он. — Спрячьтесь получше и сидите тихо». На душе у меня потеплело. Вскоре состав двинулся в нужном мне направлении.
Не знаю, сколько раз я пересаживался с поезда на поезд. Но помню, как однажды проснулся я на рассвете от теплого, уютного коровьего мычания, доносившегося из соседнего вагона. Я встревожился: коров в Россию немцы не повезут, значит, состав идет в Германию, нужно немедленно менять направление. На первой же остановке пересаживаюсь в поезд, идущий в противоположную сторону и наутро оказываюсь на какой-то маленькой станции. Поезд расформировывают, попутных составов нет, а меня, в раме под цистерной, могут обнаружить в любую минуту.
Я осторожно выглянул из-под цистерны, чтобы осмотреться, и тут меня заметили. Какие-то люди окружили вагон, вытащили меня из-под цистерны и под вооруженной охраной отвели в участок. На груди у моих конвоиров красовались значки со свастикой, и я понял, что снова попался.
В участке, куда меня привели, за столом сидел немецкий офицер с эсэсовскими знаками отличия. Начался допрос. Спросили, кто я и откуда. Я назвал первую пришедшую мне на ум фамилию — Иван [262] Филиппенко, сбавил возраст и выдал себя за украинца, моим местом жительства стала станция Попельна в Житомирской области. Не задумываясь ни на минуту, рассказал, что полгода назад был привезен в Германию, работал у хозяина, но из-за жестокого обращения и плохого питания сбежал.
— Как фамилия хозяина? — спросил немец.