— Иван Леонтьевич возвратился из вентиляторной, я ему напомнила о вашем звонке. Он сказал: ладно, успею. Позвоните, товарищ Семенов, через час — Иван Леонтьевич поехал в электроцех.
Семенов даже зубы стиснул — вот как с ним стали разговаривать всякие секретари: позвоните через час, товарищ Семенов. А вчера ты бы сто раз сама позвонила и называла меня не «товарищ Семенов», а «Василий Петрович». Быстро забывают люди тех, кто попадает в беду, быстро. Но самое главное — что это значит: успею? Время идет, каждый час дорог! Разве он этого не понимает? Нет, нет, он, Семенов, не верит клевете Шадрина, Лазарев не может быть против него; но почему же такое равнодушие? Он-то должен понимать состояние Семенова, как же это он говорит — успею?
Семенов снова заметался по кабинету. У него было такое ощущение, что все вокруг него рушится. Второй раз он ошибся — в первый раз с Ружанским, теперь с Шадриным. Нет, эти ошибки не случайны, где-то он серьезно напутал, тут надо все рассмотреть до конца и добраться до истины.
— Ведь если этот мерзавец прав!.. — крикнул он самому себе.
Он вдруг с острой болью вспомнил замечание Шадрина о Волкове. Волков шел на конференцию с прямым желанием провалить его, Семенова, сам открыто признавался в этом. Ведь это черт знает что такое — всего две недели назад он вызывал Волкова в горком, беседовал с ним по-дружески, говорил о выполнении плана, давал советы провести беседы и собрания с рабочими, напоминал, что план — первая заповедь производственника, а все остальное — второстепенное. Волков соглашался с ним, заверил, что не подкачает, поблагодарил за науку. И тот же Волков против него, открыто кричит об этом! Нет, Шадрин прав: чего-то он, Семенов, в людях не понимает…
Семенову стало трудно дышать — появилась боль в сердце. Он прилег на диван. Боль медленно спадала, а в голове все закружилось. Сон овладевал им, как хмель, — все более вялыми становились движения, потом стали путаться мысли. Последней из них была все та же: «Через час… позвонить Лазареву». Он спал, измученный, часа два. Уже перед самым вечером его разбудила Пахомовна:
— К вам этот… ну — из края!
Она никак не могла запомнить и произнести трудную для нее фамилию Чибисова. Семенов вскочил, принялся растирать ладонями заспанное лицо. Он сказал торопливо:
— Пусть входит, Пахомовна.
Чибисов вошел в пальто. Он бросил его на диван и присел в кресло. Он был в том же костюме, что и вчера на конференции, на груда блестела Золотая Звезда. Умными, проницательными глазами Чибисов пристально посмотрел в лицо Семенову. У Семенова сразу потеплело на сердце, он почувствовал: сейчас будет настоящий, хороший разговор, не то что его беседы с теми двумя…
— Поспал немного, — одобрительно сказал Чибисов. — Дело, друг, дело, по новой теории сон — лучшее лекарство от всех скорбей.
Семенов махнул рукой.
— Не до сна, Виталий Трифонович. Ноги не держали больше — свалился…
— Ну как, переживаешь? — спросил Чибисов, поглаживая ладонью колено и хмурясь. — Ладно, ладно, не отвечай, сам вижу. Такие вещи нельзя не переживать, понимаю. Ты мне скажи вот что, — он приблизил свое лицо к лицу Семенова, зорко и испытующе смотрел на него: — Что сейчас собираешься делать?
Семенов молчал. После того, что случилось с ним сегодня, ему уже страшно было признаваться в своем вчерашнем решении. Но другого решения не было, а отвечать было нужно. Он с трудом проговорил:
— А что мне остается? Буду писать в крайком и ЦК. Надеюсь на твою поддержку.
Чибисов снова погладил колено.
— Так, так. Не спорю, желание естественное. И надежда на мою поддержку естественна — я тебя рекомендовал от крайкома, я за тебя отвечаю. По форме — допустимо.
— А по существу? — спросил Семенов настораживаясь. Ему чудились в словах Чибисова нехорошие нотки.
— А по существу — нецелесообразно, — спокойно сказал Чибисов. — Постой, постой! — отмахнулся он от возмущенного Семенова. — Дай сказать; чтобы писать в ЦК, надо иметь веские основания. А их нет.
— Как нет? — гневно вскрикнул Семенов. — А то, что был тайный сговор, что Марков создал свою группку и выступил с ней на конференции, это, по-твоему, не основание? А то, что крайком рекомендует, а они заранее сговариваются плюнуть на все?.. Да я не знаю, что тебе еще нужно тогда, если этого мало!
— Мало, — подтвердил Чибисов серьезно. — Знаешь, я к тебе утром не пришел сознательно — ходил разговаривать с людьми, сам все думал. Много здесь и моей вины — прилетел я к самому открытию конференции, с людьми предварительно не побеседовал, кроме Маркова…
— С Марковым, значит, разговаривал? — заинтересовался Семенов. — А мне почему не сказал?
— А что было говорить? — возразил Чибисов. — Марков меня предупредил, что будет выступать против тебя, объяснил, почему. Ты сам не глуп, знал, как он относится. Только вот что, давай так — вопрос сложный, лучше, если мы его по порядку.
— Ну хорошо, Виталий Трифонович, пусть по порядку.
— А первое по порядку то, что выступали открыто, не стеснялись, можно было заранее многое предугадать. Помнишь, я предупреждал тебя — ты не поверил. Между прочим насчет рекомендации ты неправ. Рекомендация не обязательна, на то она и рекомендация, а не приказ — вроде так, по существу устава.
— Да ведь пойми — плюнули на рекомендацию.
— В крайкоме не боги сидят, могут и они ошибиться — дать малообоснованную рекомендацию; массы снизу их поправят, это возможно. Соглашаюсь, случай редкий, потому что думают и прежде чем дать рекомендацию, ну, а все же, повторяю, возможно. Почему не допустить, что именно такой случай и имеет место? Вполне допустимо. Это первое. Второе — чем ты докажешь наличие антипартийной группки? Обвинение серьезное, такими словами не бросаются, Василий Петрович. Думаю, нет ее. Такая характерная мелочь — нигде на низовых совещаниях Марков против тебя но выступал, сепаратных совещаний своих сторонников не проводил, да и нет этих сторонников какой-то его, особой линии. Теперь следующее, гоже вполне объяснимое…
Семенов нетерпеливо и грубо прервал его:
— Не понимаю, Виталий Трифонович, что с тобой произошло за день? Что за язык, совсем непохоже на тебя — допустимо, возможно, объяснимо!.. Да мало ли что на свете допустимо теоретически? Речь идет о практике. Вот я тебя спрашиваю — кому выгодно было меня провалить? Для кого я стал нестерпим, неудобен? Только поставь этот вопрос и сразу получишь ответ, и правильный ответ, не эти твои абстрактные «допустимо», «возможно».
Чибисов ответил не сразу — он думал, что-то вспоминал, что-то сопоставлял.
— Сперва и я так вчера ставил вопрос — от неожиданности. Не забывай, что все это происшествие и меня близко касается, так же близко, как тебя. Я рекомендовал тебя от имени крайкома. С моей рекомендацией не посчитались — тем самым выразили недоверие и мне. И первая мысль — из-за каких-то личных выгод провалили хорошего человека, в которого ты веришь, создали склоку, беспринципную и грязную, и в интересах склоки принесли в жертву твоего кандидата, кандидата крайкома.
— Правильно! — воскликнул Семенов. — Вот это ты правильно говоришь, Виталий Трифонович! А раз так, надо дать по рукам всем тем, кто разводит склоку, чтобы впредь не повадно было.
Чибисов, невесело усмехаясь, покачал головой.
— Я же сказал тебе, Василий Петрович, это первая мысль была, самая горячая. А если трезво судить — все личное надо отбросить, посмотреть на дело с принципиальной стороны. Поэтому я и разъезжал сегодня, беседовал с людьми. И вывод мой таков: не в склоке дело, не в личных твоих дрязгах с Марковым. Конечно, все это сыграло какую-то роль, но суть в другом, в более глубоких причинах — масса партийная тебя провалила. Сейчас мне совершенно ясно, что ты оторвался от партийных масс, не вожак им, пошел против них. Ты вот все на группку Маркова валишь, а дело в самом тебе. И я прямо говорю — большой своей виной, виной крайкома считаю, что не заметили мы этого всего раньше и своей рекомендацией тоже в какой-то степени пошли против масс.
Семенов сидел подавленный. Он хорошо знал Чибисова — тот слов на ветер не бросал. Если сейчас он отказывается от своей рекомендации, значит, он искренно верит, что это правильно. И дело было не в трудностях борьбы, которую хотел начать Семенов и поддержать которую Чибисов отказывался, — Чибисов трудностей не боялся, это Семенов тоже знал, — а в том, что он считал эту борьбу неправильной. Горечь и возмущение охватили Семенова, он с гневом бросил Чибисову в лицо:
— Значит, и ты отвертываешься, Виталий Трифонович? Стоило десятку карьеристов и прихлебателей Маркова кинуть в меня камень, как все пугаются и кричат: «Семенов переменился, Семенов негоден!» А, может, это вы переменились, а не я? Вчера ты меня расписывал — энергичный, исполнительный, решительный, много всякого наговорил. А сегодня — оторвался от масс, не вожак. А я и вчера и сегодня все тот же — вот гляди, ничего не изменилось. Откуда же у тебя такая перемена?
— Знал, что задашь этот вопрос, — спокойно возразил Чибисов. — Знал потому, что сам этот вопрос себе задавал. И ответ на него имею. Почти все, что относится к твоим личным качествам — энергия, настойчивость, исполнительность и прочее, — все это правильно было мною указано, не откажусь и сейчас. Больше скажу — среди других наших секретарей ты именно и выделяешься своей энергией и исполнительностью, все директивы крайкома ты выполнял. Но наш взгляд на тебя — это взгляд сверху, а он бывает иногда односторонний. Если смотреть сверху, вид у тебя хороший. А вот низы видят многое иначе, и это мы узнали только сейчас, что, конечно, нам в заслугу поставить нельзя. Знаешь, как тебя характеризуют люди в частном разговоре? Глушитель инициативы, вельможа, грубиян, не умеет обращаться с людьми. Отзывы неважные, сам понимаешь.
Семенов вскочил с кресла, как ужаленный.
— Это я-то не умею работать с людьми? — закричал он, ожесточенно защищая себя. — Это я бюрократ и вельможа? А я тебя спрошу — есть ли другой партийный работник здесь, в Рудном, который так знал бы всех людей, как знаю их я? Есть ли другой человек, который так умел бы поднять людей, вдохнуть в них энергию, повести в бой за план, за директивы, за решения партии? И разве вы в крайкоме не отмечали это всегда? Что же ты молчишь, Виталий Трифонович? Или сегодня, после моего провала, признавать это уже неудобно? Не подходит под ярлычок, который на меня наклеиваешь?
Он с вызовом, с гневом ждал ответа. Он видел, что Чибисов смущен и не находит слов для возражений, и в самом деле, слова Чибисова, когда он, наконец, заговорил, выдавали растерянность:
— Сложное ты, Василий Петрович, явление, меньше всего под ярлычки подходишь. Все, что ты сказал, правда — так мне и раньше всегда казалось, так и сегодня кажется. Но не верить всем людям, с которыми беседовал, не имею права. Многое еще мне самому не ясно, до конца разобраться пока не сумел. Слишком все это неожиданно, требуется время, чтоб осмыслить. Но главное понимаю ясно и снова повторю — от масс партийных ты оторвался, в этом корень зла — не улавливаешь ты их новых стремлений и требований.
Семенов сердито отвернулся от Чибисова. Он терял интерес к разговору. Он знал, что все слова теперь напрасны — Чибисов своего нового мнения не изменит. Чибисов, угадывая его состояние, проговорил более мягко:
— Шел к тебе выкладывать всякие неприятности — анализировать, доискиваться причин. Много неприятного уже высказал. А сейчас не в укор тебе, а просто так — мыслями своими хочу поделиться. Ведь такая же история, что с тобой случилась, и со мной происходила.
Семенов с недоумением посмотрел на него.
— Я имею в виду ощущение отрыва от масс. Знаешь, последняя моя стройка — гидроэлектростанция на юге, та самая, за которую дали мне эту Звезду. Было у нас там трудное время — зимой образовался затор, экскаваторы нормы не дают, землесосный снаряд, тогдашняя новинка наша, отстает, бетонный завод капризничает, ну, и самое главное — непорядки с подвозом материалов и продовольствия. Посовещались мы с парторгом и решили поставить на рабочем собрании мой доклад — поднимать дух. В докладе я по шаблону нажимаю на общие вопросы — значение нашего строительства для страны, труд — дело почетное, обещаю высокие награды, говорю, что улучшим еду, самодеятельность организуем, стенгазеты оживим и всякое такое прочее. Говорю и чувствую: не доходят мои слова, нет контакта с людьми — горящих глаз, ответного шума на каждое крепкое словцо, восклицаний, реплик. В перерыве парторг меня поздравляет, а я недоволен. Очень скверное это состояние, признаюсь прямо, — будто в пустоту проповедую.
Семенов угрюмо и невнимательно слушал Чибисова — он думал о своих делах.
— После перерыва начинаю отвечать на вопросы, и тут меня сразу ошарашило — все вопросы как раз о том самом, о чем я умолчал. Ни одного слова о стенгазетах, еде, наградах, а все деловые, технические вопросы: почему норма запчастей мала, нет цемента, тросы плохого качества, нет третьей смены на мехзаводе, мала мощность электростанции и прочее. В первый момент не поверил: что это, рабочее собрание или совещание инженерно-технических работников? А потом ринулся напролом — говорю так, как на коллегии в министерстве стал бы докладывать. И вижу, зал словно преображается, все глаза на меня, шум, оживление, смех, прежнего равнодушия — ни капли. И уже знаю: доклад был чепуха, накачка, а вот эти вопросы и отпеты на них — настоящее. Пришел я домой и растерялся — что же это такое, выходит, недооценил я нашего рабочего, думал, он проще меня, а он вовсе не такой, он властно требует — делись всем, чем сам страдаешь, вместе подумаем, как справиться. Поверить в это было трудно, застрял у меня в голове образ рабочего первых наших пятилеток с его двумя-четырьмя классами образования. Специально стал проверять свое впечатление — дал кадровикам задание подготовить справку о возрасте и образовании рабочих ведущих профессий и пошел по баракам и палаткам — знакомиться с бытом.
Семенов с упреком посмотрел на Чибисова. Он словно говорил ему этим взглядом — все это интересно, но мне сейчас не до того, у меня горе, нужно срочно что-то предпринять, а не вести отвлеченные разговоры. Но Чибисов, преследуя какую-то свою цель, сделал вид, что не понял этого ясного взгляда, и продолжал:
— И вот по справке получилось, что на моей стройке средний возраст рабочих ведущих профессий — двадцать семь лет, а среднее образование — восемь классов. Ты это представляешь? Мне рабочий рисовался таким, каким он был лет двадцать назад, когда нынешний рабочий еще в прятки играл, А теперь он вырос, почти что среднее образование имеет, всю жизнь свою при советской власти прожил, культурен, у него запросы большие, а я к нему по старинке с накачкой, примитивом — стенгазета, улучшение еды, самодеятельность… Ты меня не пойми плохо: и стенгазета, и еда, и самодеятельность — все это нужно, да ведь этим не ограничишь интересы рабочего. И взгляд его шире, и культура выше, и технические знания глубже, чем я это представлял, он требует нового к себе уважения — дай ему это уважение. И вот с той поры, как я это понял, я и датирую начало перелома на стройке. Снова нашел я потерянный контакт с массами, и дело у меня пошло. Конечно, от многих старых привычек пришлось отказаться, вначале было трудно, но ничего — главное, знал: правильно это.
Чибисов подошел к Семенову и положил руку ему на плечо. Тот повернулся — у него было усталое, потемневшее лицо.
— Все это верно, Виталий Трифонович, — хмуро сказал Семенов, — да ведь это вопросы общие а мне надо решать вопрос сегодняшний, настоятельный: что сейчас делать?
Чибисов некоторое время ходил по кабинету.
— У меня к тебе такое предложение, Василий Петрович. Покинуть Рудный тебе следует — слишком уж большой скандал. Что, если ты поедешь на партийные курсы, обновишь старые знания, приобретешь новые, а потом снова на партийную работу — в другое место, конечно?
Он стал подробно доказывать целесообразность своего предложения. Семенов уже в тот момент, как Чибисов признал рекомендацию крайкома ошибочной, понял, что он предложит что-нибудь в этом роде. Но сейчас ему было горько слышать, что Чибисов так легко и быстро отказывается от заступничества и перекладывает всю вину за случившееся на него одного. Семенов проговорил, не глядя на Чибисова:
— Подумаю, Виталий Трифонович. Сразу дать ответ не могу.
— Думай, думай, Василий Петрович. Я понимаю — сразу на такие вещи ответа не находят. — Чибисов заторопился, схватил пальто, натянул его на себя. — Ну, прощай пока. Так что же, завтра дашь ответ?
— Завтра дам.
Проводив Чибисова, Семенов лег на диван. Им овладела тяжелая, мучительная усталость — ничего не хотелось делать, ни о чем не хотелось думать. Так он лежал около часа, обессиленный, потом вспомнил о Лазареве и дотащился до телефона. На шахте долго не отвечали, он терпеливо звонил и звонил, пока чей-то женский голос не сказал ему: «Чего звоните? Все ушли по домам, начальник тоже ушел».
Он снова лег на диван. Теперь его усталость превратилась в сонливость. Он медленно впадал в забытье. Все расходилось в стороны и отделялось.
Но он не заснул. Он вдруг встрепенулся и вскочил с дивана. Усталость и сонливость сразу слетели с него, словно и не было их. Одно желание, одна мысль томили его — видеть Лазарева, во что бы то ни стало видеть Лазарева. Если Лазарев сам не хочет идти — что же, он пойдет к нему домой. Он вышел в гостиную. Лиза поднялась ему навстречу. Он поразился, увидев ее лицо. Она, видимо, недавно плакала и казалась измученной и похудевшей. Он торопливо поцеловал ее и сказал:
— Прости, Лизанька, ты сама понимаешь…
Она спросила с надеждой:
— Есть что новое, Вася?
Он ответил с той же торопливостью:
— Есть, есть, многое проясняется, становится понятным.
Лицо у нее посветлело. Он с болью отвернулся от нее. Если бы она знала, что именно проясняется, это было бы для нее новым ударом. Он вышел на лестницу и остановился. Кто-то поднимался, кашляя, шумно дыша, постукивая палочкой по ступенькам. Он сразу узнал эти знакомые звуки — и кашель, и шумное дыхание, и стук палочки.
Это шел Лазарев.
6
Лазарев сначала подал ему свою палку, а потом протянул руку. Он шел в кабинет впереди Семенова — высокий, сутулый, крепкий старик. Он сел на диван, вытер седые, коротко подстриженные жесткие усы, пригладил руками волосы. Семенов всматривался с волнением и тревогой в его лицо — бодрое, решительное, с очень крупным, неправильным носом. Он хотел заговорить первый, и не сумел — разговор начал Лазарев.
— Ну как, Василий Петрович? — сказал он. — Осмыслил происшествие?
Семенов не ответил на этот вопрос. Он даже не понял его прямого значения. Он торопился высказать то, что мучило его сильнее всего. Он сказал:
— Весь день жду тебя, Иван Леонтьевич. Пойми, не с кем посоветоваться! Ведь надо решать мне, немедленно решать.
Лазарев спросил, пристально глядя на Семенова:
— А что, собственно, собираешься решать, Василий Петрович?
— Как что? — чуть не крикнул Семенов. — Да одно у меня: как бороться против этих проходимцев, ведь они сговорились между собою и провалили меня на тайном голосовании.
— Тогда не ко мне обращайся с этим вопросом, — строго ответил Лазарев. — Я сам хожу в этих проходимцах. Я голосовал против тебя на конференции.
Семенов, потрясенный, бледный, смотрел на него и не верил. То, что сказал Лазарев, было невероятно, чудовищно. Среди всех бед, обрушившихся на него, — голосования, разговоров с Ружанским, Шадриным, Чибисовым, — эта была самой неожиданной, самой страшной. Он вспомнил Шадрина и содрогнулся — до последней минуты он был уверен, что Шадрин подло лгал, что его слова о Лазареве были возмутительной клеветой, и вот, оказывается, все это правда — страшная правда.
Он воскликнул не помня себя, почти с воплем:
— Да как же это так? Иван Леонтьевич, как же это? Ведь ты же не дал мне прямого отвода! Значит, и ты хитрил, таился?
Лазарев опустил голову. Семенов видел, как краска заливает его лицо. На какое-то мгновение в нем снова поднялась надежда — нет, Лазарев не голосовал против него, он пошутил, сейчас он признается, что пошутил.
Но Лазарев справился с собой и поднял голову. Он сказал:
— Эх, Василий Петрович, в самое больное место ты сейчас попал — правильно, отвода я тебе не дал. Вчера шел с конференции домой и все себя спрашивал — почему так получилось? Можешь поверить — не хитрил и не таился. Да и не в характере это у меня.
Он говорил очень искренно, открыто, так дружелюбно делился своим недоумением, словно разговаривал с близким приятелем, а не с человеком, против которого выступил и которого провалил, может быть на всю жизнь покалечил.
А Семенов с болью, задыхаясь, все твердил упрямо одно и то же:
— Но отвода ты не дал? Пойми, не давал ты его. Как же это получается?
Лазарев с состраданием смотрел на Семенова. Он видел, что тот не слушает его и даже не желает слушать. Он сказал сколько мог мягко:
— Верно, все верно, Василий Петрович. Нехорошо это вышло с отводом. И знаешь, почему это так получилось? В последнюю минуту я растерялся и усомнился в своей правоте. Помнишь, в выступлении я говорил, что ты обюрократился, не можешь уже по-настоящему руководить. А перед самым голосованием я подумал: «А вдруг я преувеличиваю его недостатки?» И решил: «Ну что же, раз так, пусть меня скорректирует масса без нажима. Не буду давать ему отвода, просто проголосую против». А вышло, что не один я так решил — большинство решило голосовать против.
На это Семенов не мог ничего ответить. Он, впрочем, уже не искал ни ответа, ни возражений. Он чувствовал себя опустошенным. Ему не хотелось больше ни говорить, ни слушать. Поднявшиеся в нем при первых словах Лазарева возмущение и негодование уже перегорели. Долгая яростная борьба с самим собою и с другими, которой он жил всю эту ночь и день, подходила к неизбежному концу.
И вопрос, заданный им, еще недавно самый главный для него вопрос, был произнесен устало и равнодушно — ответ на него уже не интересовал Семенова:
— Как же это случилось, Иван Леонтьевич, что и ты и все вы оказались против меня?
Он даже не заметил, что Лазарев не сумел сразу ответить на этот вопрос, так ему было безразлично все, что Лазарев скажет. Лазарев сидел и думал. Он вспомнил свои собственные сомнения и колебания, вспомнил, как сам он медленно и мучительно приходил к мысли, что Семенов не годится на пост первого секретаря, и решил, что рассказ обо всем этом и будет лучшим ответом на вопрос. Он начал с того, как Семенов приехал сразу после окончания войны в Рудный и как его тогда все принимали.
— Не преувеличу, мы тогда были в тебя влюблены, — говорил Лазарев. — Я так прямо всем и говорил — какие молодые талантливые силы растут в партии, счастлива партия, что расцветают ее кадры.
Он оживился, вспоминая того, раннего Семенова. Он подробно его описывал — молодой, задорный, инициативный, смелый. Он подбирал, словно нарочно, самые хорошие слова для его характеристики. Семенов с усилием заставлял себя слушать — он многое уже забыл из того, о чем Лазарев так ясно напоминал. Лазарев говорил о борьбе Семенова с Печерским за внедрение на производстве среднепрогрессивных норм и за механизацию строительства. Он напомнил, как Семенов ездил по предприятиям, вызывал инженеров на консультацию, сам засел за книги, поехал в крайком и вдрызг разругался с тогдашним секретарей — тот явно недооценивал значение механизации.
— Вот он, каков ты был, — сказал Лазарев. — Ты горячо брался за все новое, передовое, просто кидался помогать людям, нуждавшимся в твоей помощи. А как ты работал с массами, как умел зажигать людей на собрании, говорить с ними наедине. Люди шли к тебе на прием с радостью, а не со страхом, как сейчас, — ох, как много это значило!
А Семенов, слушая его, видел и другое — свои неудачи. Да, конечно, не ошибается только тот, кто ничего не делает. Он многое делал и, случалось, ошибался. И скидки ему на эту философию, что всем свойственно ошибаться, не давали, нет. Два раза его вызывали на бюро крайкома и протирали с песочком — он все это хорошо помнит. И ошибки были пустячные, можно было их и не заметить — нет, замечали, даже раздували и предупреждали: больше не ошибайся.
И, вспомнив это, он с обидой сказал Лазареву:
— Ты думаешь, Иван Леонтьевич, всегда можно оставаться молодым и глупым? Я битый — ученым стал. Ты все это хорошо расписываешь — инициатива, отзывчивость, задор. А ведь от задора и инициативы, от молодой горячности и до ошибки недалеко. А за ошибки может попасть — и больно! Знаешь ли ты, сколько меня били — и право и неправо! Такие случаи хорошо учат — все острые углы обираются.
На это Лазарев возразил сурово:
— Вот, вот, обтекаемым ты стал. Пошел по линии наименьшего сопротивления, никакой инициативы от себя, полное равнодушие к существу дела, только то, что прикажут, то и исполняешь. Кто ты сейчас? Аппаратный работник — только всего. Высокого ранга служащий, а не руководитель масс. Вот ты только что рассуждал об инициативе и задоре — ведь слушать противно, пойми! Если действовать по-твоему, так всем надо сложить ручки и жить только по приказу, а от себя ничего — как бы чего не вышло!