— Пусть, как придет, позвонит мне, Семенову, — распорядился он, раздосадованный своей неудачей. — Нет, не в горком, прямо домой.
Глупый вопрос секретарши — куда звонить ему, в горком? — рассердил и взволновал Семенова. В нем вдруг снова бурно поднялись ожесточение и горечь. Он сам поразился тому, что может так разволноваться от случайного вопроса постороннего человека, может быть даже не знающего еще, что вчера произошло. Когда он набирал номер Ружанского, руки у него дрожали. Ружанский оказался у телефона.
— Слушай, Сергей Иванович, — сказал Семенов, — я знаю, ты очень занят. Но мы с тобой не первый год знакомы, сам можешь понять, каково мне. Очень прошу, приезжай ко мне сейчас же.
Ружанский сказал коротко:
— Буду через пятнадцать минут, Василий Петрович.
Это быстрое согласие бросить все дела и приехать тоже показалось Семенову хорошим признаком. Несомненно, он в Ружанском не ошибся — этот за него.
Ружанский, войдя, крепко пожал руку Семенова. Он сам казался взволнованным и растерянным — Семенов сразу объяснил это тем, что вчерашняя история сильно подействовала на Ружанского. Не отвлекаясь ничем и не жалуясь, Семенов прямо приступил к делу.
— Нам, Сергей Иванович, не следует особенно копаться и раскладывать, чьих это рук дело, — сказал он. — Ясно одно: история скверная.
— Скверная история, — подтвердил Ружанский, съежившись в кресле и глядя в угол. Это была его привычка — Ружанский, разговаривая, смотрел не на собеседника, а в сторону.
— Очень скверная, Сергей Иваныч. И теперь надо искать выхода из нее. Я, как ты сам понимаешь, этого безобразного дела оставить не могу. Мне помогут честные товарищи из нашей организации, Чибисов окажет свое содействие. Думаю сразу писать в крайком и ЦК партии.
— Стоит ли? — тихо спросил Ружанский.
— То есть как это — стоит ли? — изумился Семенов. — Да разве ты не понимаешь, совершено самое настоящее антипартийное дело. Марков путем тайного сговора с дружками своими добился моего провала, несмотря на прямую рекомендацию крайкома. Как можно такие вещи оставлять безнаказанными? Об этом кричать надо, притянуть людей к ответу, чтоб впредь не повадно было, а ты — «стоит ли»!
Ружанский с сомнением покачал головой.
— Я понимаю твое состояние, Василий Петрович, все в тебе кипит. Но ты задумал рискованное дело. Не соображу, как ты, например, будешь доказывать, что организовали тайный сговор? Стенограммы конференции имеются — тебя критиковал каждый второй выступающий, открыто критиковал, не тайно.
— Да ведь отвода мне прямого не было, — проговорил Семенов, раздражаясь из-за сомнений Ружанского и из-за того, что не мог сразу опровергнуть их. Он сам чувствовал, что его аргументы об отводе не имеют веса, но хватался за них, потому что других доводов не находилось. Он упрямо повторил: — Ты пойми это — не было отвода, а голосовали против. Что это значит? Одно: прямо сказать: «Не голосуйте!» — боялись, а про себя уже готовились.
Ружанский промолчал, еще более съежившись в своем кресле.
Семенов продолжал горячо:
— Возьми второе — работу горкома признали удовлетворительной, а меня отстранили. Кто работал в горкоме? Я работал. Как же это так — моя работа хорошая, а я — плохой? Где же тут логика, я тебя спрашиваю?
— Я за всю конференцию не ответчик, — возразил Ружанский. — Логика, впрочем, тут есть — не ты один работал в горкоме. И я тебе скажу так: многое, что о тебе говорилось, правильно — есть в тебе и грубость, и эдакое диктаторство, и поверхностный подход к делу. Все не буду перечислять, много глупостей говорилось, а здоровые сигналы есть, надо к ним прислушаться.
— Да пойми ты, упрямая голова, не о сигналах речь! — крикнул Семенов, уже не сдерживаясь. — Какой же это здоровый сигнал — кувалдой по башке? К чему мне прислушиваться, когда взяли меня и без всякого Якова в порошок растерли. — Он забегал по комнате. Ружанский, сидя, изредка взглядывал на него, ничего не говоря. Семенов, стараясь быть спокойным, заговорил снова:
— Нет, сигналы тут ни при чем. Тут война, военные действия по форме. Речь идет вот о чем — или Марков меня выживет отсюда, или я добьюсь его перевода. Я это тебе прямо говорю и каждому теперь это открыто скажу. И я тебя как старого товарища, хорошо знающего местную специфику, спрашиваю: подпишешь ты мое заявление о всех безобразиях Маркова?
Ружанский думал, опустив лицо. Семенов, прекратив беготню по кабинету, с тревогой ждал его ответа.
— Нет, — сказал Ружанский наконец, — не могу я такое заявление подписать.
Семенов облизнул пересохшие губы. Он вдруг увидел, что Ружанский смотрит не в сторону, а прямо ему в глаза. И лицо у Ружанского было странное, не такое, как обычно, — уклончивое, а решительное, хмурое, жесткое. Семенов спросил после молчания:
— Значит, не подпишешь? А почему, разреши узнать?
— Потому, что Марков — нужный нашей промышленности человек, — строго сказал Ружанский. — Потому, что он делает большое государственное дело и лучше всякого другого его делает. В тебе говорит сейчас личное раздражение, это я понимаю, а он трудится над подъемом наших предприятий на новую техническую высоту, и не надо ему мешать.
— Он трудится, а мы что же? — спросил Семенов горько. — Мы баклуши бьем, так, что ли, по-твоему? За что ты орден Ленина получил и другие свои ордена? За то, что в домах отдыха за девушками ухаживал? Как же это ты так — все ему? — Он вспомнил о столкновениях между Ружанским и Марковым и едко сказал:
— Не всегда ты был такого хорошего мнения о Маркове, Сергей Иванович, не всегда, дружок. Помнишь, как он тебя с трибуны с грязью смешивал, а ты огрызался? Тогда он тебе не казался крупным государственным деятелем, а теперь ты в нем масштабы открыл. А почему, интересно знать? Не потому ли, что тогда он хотел съесть тебя, а я не дал, а теперь он только меня съедает и тебя это мало касается?
— Нет, не поэтому, Василий Петрович, — ответил Ружанский. Он был бледен, но спокоен. И, видимо, жестокие упреки Семенова были так ему неприятны, что он в первую очередь должен был ответить на них — слова его казались не возражением, а оправданием: — Мое положение незавидное, Василий Петрович, ты в трудную пору моей жизни крепко за меня встал, только это и спасло меня от тяжелой руки Алексея Антоновича. Ну, а я от помощи тебе вроде отказываюсь — можно мне в лицо оскорбления бросать, покажутся правдоподобными. А мне, если хочешь знать, легче было бы тебе помочь, чем отказывать в помощи, и много легче! Не из трусости я тебе говорю: нет! Я иначе понимаю обстановку. Так велит мне партийная совесть — это выше, чем дружеские отношения, Василий.
Семенов угрюмо молчал. Ружанский продолжал все более убежденно:
— Давно я хотел вмешаться в ваши распри, сказать тебе прямо: одумайся, Василий Петрович, ты неправ. И на конференции хотел выступить с этим же — не сумел. Характер проклятый мой — не могу без спросу неприятности говорить, ты за этот мой характер сам меня ругал, знаешь его. А я видел, Марков прав, а ты — нет.
— Выходит, Марков прав, а я — нет? — с хмурой насмешкой переспросил Семенов. — Может, откроешь секрет — в чем он прав, а я нет?
— Да взять хотя бы положение на руднике, — твердо сказал Ружанский. — Ты мне каждый день звонишь, с бедняги Верховенского по три стружки ежедневно сгоняешь, все требуешь заседания проводить, дергаешь, накачиваешь людей, заставляешь их из последних сил биться, чтоб на процент повысить выработку. А Марков, если хочешь знать, по неделе мне не звонит, не дергает меня, он знает: все, что можно сделать, я сам сделаю.
— Да что здесь хорошего? — изумился Семенов. — Человек за план бороться перестал, самоустранился, а ты его хвалишь за это. Нет, я не таков, верно, я из людей все выжму, на геройство их подниму, а план заставлю дать.
— Ах, ничего ты не понимаешь, Василий Петрович, — с досадой проговорил Ружанский. — Слова твои хорошие, верные, но — как бы это объяснить? — пустые они у тебя. Не понимаешь ты современной обстановки, а Марков ее понимает. Он поднимает выработку не на процент, ценою тяжких усилий, как ты, а обеспечивает условия для повышения ее на сотни процентов. Он заставил наших инженеров разработать конструкцию нового горнопроходческого щита, этот щит заменяет сотни рабочих. Если один только щит пустить, подземный рудник по добыче руды сразу забьет рудник открытый, и кончатся наши бедствия. А для нас три таких щита изготавливаются на машиностроительном заводе. Марков непрерывно подталкивает министерство, чтоб скорее выполнило заказ.
— Знаю, знаю: сами не справляетесь, к чужому дяде пошли — помоги.
— Какой же это чужой дядя, Василий Петрович? Такой же советский завод, как и мы.
— Ну ладно, спорить больше не будем. Песни твои в честь Маркова мне слушать не хочется. Значит, так: присоединяться к моему письму не будешь?
— Не буду, — твердо сказал Ружанский. — И тебе советую: не начинай новой драки, Василий Петрович.
— Это уж мое дело.
Ружанский встал. Семенов угрюмо смотрел на него. Обескураженный своей неудачей, Семенов не мог еще примириться с ней. И внезапно к нему пришла все объясняющая догадка. У него даже заметалось сердце и похолодели руки.
— Слушай, Сергей, — бледнея сказал он хриплым голосом. — А ты не… это… не против меня голоснул?
Он видел, как Ружанский вздрогнул и снова отвернул лицо.
— Ну, знаешь, голосование тайное, — уклончиво сказал Ружанский. — Объясняться по этому поводу не намерен.
— Так, так, — проговорил Семенов. — Так, так, тайное, значит. — Сдерживаемое им негодование вырвалось наружу бурно и неудержимо. — Трусы! — кричал он, наступая на опешившего Ружанского. — Открыто дать отвод — боитесь, а втихомолку шкодите! Всего мог ждать, но чтоб ты связался с Шадриным, со всей этой мерзопакостью, этого не ожидал! Шадрин и Ружанский — хороша компанийка! И тебе не стыдно? Я спрашиваю, тебе не стыдно, Сергей?
Ружанский ответил с достоинством:
— Сейчас с тобой говорить бессмысленно, Василий Петрович, ты себя не помнишь. Если хочешь, я к тебе потом приду, тогда еще раз поговорим. А, впрочем, по-моему, все ясно.
Он вышел, осторожно прикрыв дверь, а Семенов, мрачный, подавленный, упал в кресло.
4
Уже через минуту он вскочил и кинулся к телефону, стоявшему на отдельном столике, — вызывать Лазарева. Секретарша ответила:
— Иван Леонтьевич пошел в вентиляторную проверить, почему в шахту мало воздуху подают.
Семенов в бешенстве крикнул:
— Да вы ему передавали, чтобы он мне позвонил?
Бесстрастный голос секретарши ответил:
— Передавала. Иван Леонтьевич сказал: освобожусь — позвоню.
Семенов в волнении зашагал по кабинету. Он совсем растерялся. Стройное, убедительное объяснение вчерашнего происшествия, созданное им ночью, неожиданно дало трещину. Главное звено этой логической цепи Ружанский — оказался не друг, а враг. Это было чудовищно, немыслимо, не лезло ни в какие ворота, но, тем не менее, было. И из-за этой новой неожиданности становились непрочными другие звенья построенной им логической цепочки. Семенову уже казалось, что все было неправильно в его рассуждениях и что нужно думать сначала, искать нового объяснения, разрабатывать новый план действий. Он остановился и с гневом топнул ногой.
— Ну хорошо! — крикнул он самому себе. — Допускаю, ты ошибся, переоценил этого тихоню: думал, он — как ты, на добро отвечает добром, а он за хлеб платит камнем. Пусть — мало ли на свете карьеристов и лицемеров, до самого полного коммунизма никто не пожалуется на недостаток этой дряни. Но ведь остальное-то, остальное все верно? Верно, конечно. Марков ясен: это враг, он спит и видит, как выгоняет тебя отсюда; день, когда ты возьмешь билет на самолет, будет самым радостным днем его жизни. И первым прихлебателем и прихвостнем у него Шадрин, это тоже неоспоримо. А Лазарев за тебя, хоть и не нашел времени сам позвонить. Так чего ты заметался, словно щука на сковородке? План намечен правильный — иди, осуществляй его. И самое главное, не слезай с телефона, добивайся Лазарева.
Но звонить Лазареву не пришлось — вошла Пахомовна и доложила:
— Василий Петрович, к вам Шадрин.
Семенов был поражен. Он хотел крикнуть: «Гоните к черту!» — он ожидал чего угодно, но только не прихода Шадрина. Однако выгнать его не удалось: Шадрин, уже раздевшись, шел вслед за Пахомовной. Он сказал, протягивая руку:
— Здравствуй, Василий Петрович.
Семенов нехотя поздоровался — ему было трудно пожимать руку Шадрину. Самым неприятным было то, что в голосе Шадрина слышалось сочувствие, словно он и не был одним из организаторов всей этой пакости, — свалившейся на Семенова. Семенов гневно подумал: «Заметать следы пришел — врешь, не выйдет!» И он решил: если Шадрин примется расписывать свою нейтральность, доказывать, что он тут ни при чем, гнать его немедля!
Шадрин сказал очень серьезно:
— Поверишь, Василий Петрович, ночи не заснул после вчерашнего голосования — все думал, искал объяснений. Сегодня работать не мог, провожу планерку, а в голове — ты. Решил все бросить, поехать к тебе, посоветоваться. В горкоме мне сказали, что ты не приезжал. Ну, я прямо сюда. И вот знаешь, что я тебе скажу, — прошляпили мы это дело. И твоя вина большая, и я за собой солидную часть вины признаю.
— Хорошо, хоть признаешься, — криво усмехнулся Семенов. — Если совесть грызть стала, значит, не всю еще потерял.
Шадрин с недоумением посмотрел на Семенова; видимо, ему было не до расшифровки намеков, — он заговорил о своем, не желая терять нить мыслей:
— Конечно, виноват, Василий Петрович. Это я еще вчера понял. И знаешь, в чем я виноват? Знал, что против тебя готовится обструкция. Ребята почти совсем не скрывались, открыто заявляли, что против тебя проголосуют. Волков мне прямо говорил: «Постараемся неприятность Семенову оборудовать; если и пройдет он, так только жалким большинством голосов». Вот эту вину за собой признаю — не пошел к тебе, не предупредил, что готовится поход на тебя. Правда, я думал, что ты сам все это знаешь, и у тебя все твои враги на учете — примешь свои меры. А когда все они поперли на трибуну, я просто перепугался. Но ты сидел спокойный, смеялся с Чибисовым, у меня отлегло от сердца — ну, думаю, раз он такой, значит, все ему известно и ничего из их затеи не выйдет. Потом, когда стали голоса подсчитывать, чуть не закричал, да уже было поздно.
— Так, так, — сказал Семенов сдавленным голосом. — Значит, в том, что не предупредил о пакостях всех этих ловкачей, что знал о сговоре и не помог его сорвать, — эту вину ты за собой признаешь. Ну, а в том, что сам участвовал в этом сговоре и голосовал против меня, — это признаешь?
Я? Голосовал против? — с изумлением переспросил Шадрин. Негодующий, растерянный, он глядел на Семенова во все глаза. И Семенов вдруг с ужасом понял, что он ошибся и тут — не мог человек, смотрящий на него такими глазами, голосовать против. Он попытался еще бороться против этого — неожиданного и страшного — удара. Он проговорил, стараясь но показать своего волнения:
— Запираться думаешь? Не выйдет, Шадрин. Все о тебе знаю — ты был заодно с ними.
— Глупости! — ответил Шадрин, овладевая собою. Он повторил презрительно: — Глупости! Думал, знаю тебя, Василий Петрович, а вот что в глупости веришь, об этом не подозревал.
Семенов сидел, не находя слов. У него было ощущение, что все вдруг поплыло, закачалось под ногами. Он проговорил, чтоб хоть что-нибудь сказать:
— Не верю я тебе, Лев Николаевич. Чем докажешь, что ты не с ними?
Шадрин не заметил растерянности в словах Семенова и подумал, что он требует серьезных доказательств. Он заговорил горячо и убежденно:
— Пойми, Василий Петрович, как я могу встать на тебя? Разве я зверь — я не забываю сделанное мне добро! Сколько лет вместе работаем, все было хорошо. Конечно, ругал ты меня, как и всех, ну, я понимал — не со зла, форма у тебя такая, для подталкивания делается. Против формы я ничего не имел, хотя, бывало, крепко доставалось. А потом началось это проклятое дело, и я до дна понял твое благородство. Все нити сошлись у тебя; скажи ты тогда слово, летел бы я с грохотом из партии. Сколько врагов у меня, и все ждали сигнала вцепиться. А ты замял всю эту гадость, дал установку — поругать и отпустить. Я когда на бюро шел, считал: отдаю билет. А когда ты сказал сурово: «Строгий ему» — так, веришь, словно взяли меня и вывели из смертной камеры на воздух и сказали: иди! Такие вещи по конец жизни не забываются, Василий Петрович. Знаешь, я с Марковым тогда возвращался с бюро, он очень был во мне заинтересован — я первые промышленные гидроциклоны пускал в это время. И даже он сказал мне: «Везет вам, Лев Николаевич, крепкого заступника нашли, прямо вам говорю — если бы Семенов предложил исключить, пришлось бы нам всем голосовать за исключение».
Шадрин не подозревал, с каким чувством слушает его Семенов, — слова Шадрина кололи его, как раскаленные иглы. У него даже лоб вспотел от напряжения. Он вынул платок, вытер лоб. Потом сказал глухо:
— Так я не понимаю — с чем ты пришел ко мне?
— Действовать надо, не сидеть! — чуть ли не крикнул Шадрин. — Пиши в ЦК, пиши в крайком. Я понимаю, одному тебе действовать неудобно, как-никак ты за свои личные интересы дерешься. Привлеки нас — я первый свою подпись поставлю под заявлением!
То, что услышал от Шадрина Семенов, все еще казалось ему невероятным, противоречащим всему, в чем он успел себя убедить.
— Подпись свою поставить — значит, начать открытую войну с Марковым. Сколько я знаю, отношения у вас хорошие.
— Плохо ты их знаешь, эти отношения, Василий Петрович, — ответил Шадрин. — Никогда ты к ним особенно не присматривался, оттого так и судишь. Вообще, замечу тебе, в людях ты не очень разбираешься, здесь корень твоих злоключений. Отношения у нас с Марковым отвратительные, они только внешне терпимые. Рано или поздно он меня съест, и я это хорошо знаю.
— Да чем же они плохие? — искренно изумился Семенов.
— Чем! Со дня приезда Маркова я потерял не только покой — всю личную жизнь потерял. Ночей не сплю, на душе вечная тревога. У тебя вот форма жесткая — нашумишь, нагрубишь, любишь начальником держаться, не терпишь, если кто перечит, а по сути ты человек добрый, зла не делаешь. Бывает — разнесешь человека с трибуны, а через час ласково ему улыбаешься. И все понимают — форма, не можешь ты не разносить, поскольку непорядок: тебя самого за холку схватят, если в стенограмме не будет крепких слов. Жить с тобой можно, работать можно — это все понимают. Вот как ты за людей горой встал, когда Марков принялся их раскидывать. У тебя человек на первом месте. А Марков не такой. На первом месте у него дело. Форма у него мягкая, всем почти «вы» говорит, а существо такое жесткое — дальше идти некуда. И что самое тяжелое в нем — никогда не знаешь, что он завтра выкинет. Я старый хозяйственник, двадцать пять лет в цеху, в годы войны два ордена получил, а никогда еще не было так трудно, как этот год с Марковым. Раньше, я знал, требовалось — жми, дави. Ну, жал, давил, сутками не вылезал из цеха, добивался максимума. И это было хоть не легко, а все же просто, Василий Петрович, — те же щи, только погуще шли. А Марков требует новых блюд, он мне как-то даже сказал, когда я все агрегаты запустил, чтоб выгнать два процента выше плана, и не просто сказал, а с презрением, при всех: «Неумная политика, товарищ Шадрин: процент добудете, пять потеряете на износе оборудования и пропуске запланированных сроков ремонта. Вы лучше думайте, как рационализировать и усовершенствовать работу. Просто нажать каждый дурак умеет». Вот эти гидроциклоны — с ними я за эти два месяца на десять лет постарел. Аппараты новые, неосвоенные, внедрять их — директивы сверху нету, кто знает, как они еще могли бы пойти, а он все с ними носился, ни о чем другом не хотел слушать. Ну, в тот раз они нас выручили, да ведь это система — трепать людям нервы, непрерывно лезть в незнакомое, а чем оно обернется — орденом или потерей головы, — никто не знает. Я тебе от всей души говорю, Василий Петрович: жить с тобой проще и легче, чем с Марковым.
Все это тоже было ново и походило на дурной сон. Семенову казалось, что он увидел себя в кривом зеркале. И самое страшное было в том, что он не смел не верить — все это было правда, он просто не знал этой правды, а на деле он именно таков, каким его рисует Шадрин. Тяжелый, слепой гнев поднимался в нем — Семенову не хватало воздуха.
— Поэтому я тебе и предлагаю: пиши заявление, а мы подпишемся, — продолжал Шадрин. — Я долго думал об этом и вижу — позиции у них слабы, перестарались они в своем усердии. Очень даже можно Маркову с его помощниками — Ружанским да Лазаревым — всыпать по первое…
Если бы Шадрин не произнес этих последних слов, Семенов сумел бы промолчать и отпустить его с миром. Но клеветы на Лазарева он не мог перенести. Он встал и наклонился над Шадриным.
— Слушай, ты! — сказал он с бешенством. — Сейчас же уходи отсюда!
Шадрин трусом не был. Но, видимо, Семенов был страшен — на лице Шадрина появились растерянность и испуг. Он сказал поднимаясь:
— Что ты, что ты, Василий Петрович, я ведь тебе от всего сердца…
— Уходи! — яростно требовал Семенов. — Черное твое сердце… Не нужно мне помощи твоей, не нужно! Уходи!
Шадрин попятился к двери. Он ничего не понимал. Он вдруг крикнул:
— Да что с тобой, с ума ты, что ли, съехал? Ведь провалили тебя — если не примешь меры, кончено твое дело!
Он с вызовом стоял в дверях, готовый к спору, готовый вести настоящий, серьезный разговор. Семенов, уже остывая от первой вспышки ярости, сказал с ненавистью:
— Вон ты какой — в сто раз хуже, чем думал. Значит, я тебе нужен, чтоб завалиться набок, успокоиться, плюнуть на интересы государства, думать только о себе? Как ширма я тебе требуюсь, чтоб не видели твоих делишек, так, выходит? Нет, не нужна мне твоя помощь, Шадрин! Легче мне сидеть вот так, побитому, чем твоей рукою карабкаться вверх. Уходи и забудь дорогу к моему дому!
Теперь Шадрин понимал все. Оскорбленный и злой, он смотрел на Семенова с насмешливым презрением. И последние его слова были полны того же яда, что и его взгляд:
Ладно, уйду. Только ты не надейся — чистюли твои на поклон к тебе не явятся…
Семенов был в таком возбуждении, что не сразу сообразил, каков смысл этих слов. Когда он разобрался в том, что сказал Шадрин, он понял: Шадрина нужно бить, как поганого пса. Но Шадрина уже не было.
5
Самое мерзкое было то, что его поддерживает Шадрин. Он застонал от ярости, представив заявление в крайком и ЦК на Лазарева и Ружанского, подписанное Семеновым и Шадриным. Немыслимо было сопоставление «Семенов — Шадрин», еще немыслимей было противопоставление: «Лазарев — Семенов». Он снова схватил телефонную трубку.
Голос секретарши сказал уныло: